Введение

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Введение

Существуют ли действия, не являющие собой отклика на предшествующие им? Такого рода начинательность можно вообразить, но найти ее в истории нельзя. Творениеex nihilo- предмет мифов. Напрашивается даже предположение, что религия возникает из неудовлетворенности человека тем, что он не в силах высвободить свои поступки из контекста (природного или социального). На ни от чего и ни от кого не зависящее волеизъявление имеет право не субъект, а сверхсубъект — Демиург. Эта мифологема находит продолжение в философии в той мере, в какой последняя изображает человека детерминированным, помимо его намерений, сложившимися обстоятельствами (биологическими, экономическими, геополитическими).

Точно так же мы попадаем в тупик, когда принимаемся отыскивать в социальной реальности сугубые реакции на предшествующие события или состояния. Только в сновидениях человек реактивен без какой бы то ни было активности. Знаменательным образом они ассоциируются мифогенным сознанием с временем первотворения. Реакция как таковая служит архаическому мышлению для того, чтобы исподволь деконструировать (в точном смысле слова) имагинативный характер наших представлений об акции как таковой. На практике человек старается избавиться от страдательной роли, когда та выпадает ему. Он отвечает ударом на удар или пускается в бегство, если испытывает страх. Он не уступает вполне инициативу партнеру, навязывая себя ему, если предрасположен к сексуальному мазохизму, то есть выступает, как сказал бы Жан Бодрийяр, в качестве “соблазняющего объекта”[1]. Разве мы в состоянии забыть, что именно мы привносим в бытие потусторонность, находимся и в нем, и за его пределами, откуда интерпретируем его? Разве, другими словами, неhomo sapiensвоплощает собой бытие как максимум действия, как пересечение всех границ?

На нерасчленимости акции и реакции особенно подчеркнуто настаивал в своих “Очерках” (1841, 1844) Ралф Уолдо Эмерсон[2]. Любое явление в природе имеет, по Эмерсону, полярное дополнение. Людские действия не составляют исключения из этого универсального правила, они уже содержат в себе противодействия. Преступник боится разоблачения, у обидчика просыпается сочувствие к тому, кого он унизил. Нравственность космична по своему происхождению. Историей управляет закон воздаяния-компенсации, отвечающий вселенскому порядку. Со временем приходится расплачиваться за все, что совершается.

Как бы ни была соблазнительна эта концепция, вселяющая надежду на неистребимость справедливости (к идеям Эмерсона, между прочим, восходит замысел блоковского “Возмездия”), как бы и впрямь ни переплетались в общественной жизни акция и реакция, здравый рассудок все же не смешивает то и другое. Ясно, что между нападающей и защищающейся сторонами есть различие, так же как, например, между капиталистами, которые гонятся за прибылью, и профсоюзами, борющимися за участие в ее распределении. Но то, что очевидно для интуиции и фактически как будто легко поддается разграничению, оказывается трудноразрешимой загадкой для теоретического ума, пытающегося проникнуть в ту глубь, которая скрывается за феноменальной поверхностью. В изобилующей ценным материалом книге, посвященной смысловым превращениям слова “reactio” (оно родилось весьма поздно — в схоластике), Жан Старобински вовсе отказался от выявления сущностной приложимости этого понятия, ограничившись прослеживанием его истории, его дискурсивной (вернее, интердискурсивной) карьеры[3].

В первом приближении к проблеме можно сказать, что акциональность в людском мире, несмотря на всю свою относительность, преобладает там, где действие на входе в высокой степени противостоит контексту, отрицает его значимость в предельном объеме, а на выходе рассчитано на то, чтобы вызвать как можно больше следствий, сформировать собственную конфигурацию вещей. Реакция же на такую акциональностьpar excellence- это отрицание отрицания по истоку и монотеличность по искомому завершению. Реакция стремится не столько к созданию контекста, где были бы возможны разные продолжения действия, дальнейшие инновации, сколько к тому, чтобы собой исчерпать контекст, дать окончательный результат. Яркие примеры более или менее самодовлеющих акций в быту — скандалы, в большой истории — революции. Hybrisвлечет за собой наказание (осуществляемое карательными органами, прессой или по меньшей мере дружеским кругом), политические перевороты наталкиваются на сопротивление, которое иногда (скажем, в Германии 1848 года) оказывается сильнее их. Но не стоит обольщаться в манере, свойственной Эмерсону. Бывает, что скандалы (вроде тех, что разыгрались вокруг сочинений Генри Миллера и Владимира Набокова) приносят славу лицам, ломающим табу. Революции отменяются не только в контрреволюциях, но и в стараниях превзойти самих себя, в овнутривании насилия и террора, как показывает, например, сталинизм. В природе реакции — быть непоследовательной акцией, такой, у которой есть и имманентная ей энергия, и заимствованная у стимула (посредством операцииnegatio negationis). История — не Страшный суд, а пародия на него. Оценки истории — самооценки, приговоры, подлежащие обжалованию и пересмотру, колебания в решении, проистекающие из ее неспособности (пока она не истекла) взглянуть на себя со стороны.

В качестве инструмента историко-социологического анализа понятие реакции неизменно использовалось для обозначения таких идеологий, в которых виделся призыв к возвращению в святое прошлое, к повороту катастрофических событий вспять. Как продемонстрировал Старобински, о политической реакции впервые заговорили в годы Великой французской революции. Бенжамен Констан подвел под это словоупотребление теоретический фундамент[4]: реакционно-ностальгическое мышление, надеющееся воспроизвести то, что было потеряно по ходу времени, который непреодолим в своей поступательности. Если предпринять теперь прыжок в середину XX века, будет нетрудно убедиться в том, что в сфере идей об идеях после выступления Констана произошло не слишком много преобразований. Чтобы схватить как целое мировоззренческое брожение в Веймарской республике, Армин Молер изобрел термин “консервативная революция”[5], широко вошедший затем в исследовательский обиход[6]. Молер отвел от своих героев (в число которых попали разнохарактерные авторы: от Стефана Георге до Карла Шмитта) подозрение в реакционности, коль скоро они пропагандировали радикальное переустройство сложившейся социально-политической ситуации. Но, по существу дела, этот ученик Карла Ясперса имел в виду то же, о чем писал Констан: “консервативных революционеров” объединяла, по Молеру, жажда выломиться из линейного времени, отпрянуть из настоящего в былое. Конечно же, эти интеллектуалы 1920-1930-х годов реагировали на поражение Германии в Первой мировой войне. Но Молер не рискнул заново концептуализовать “реакционность”, предпочел переименовать ее, не затронув, однако, ее содержания, канонизированного в философской публицистике. Так называемая “историческая семантика”, которой отдал щедрую дань Старобински, имеет тот роковой недостаток, что сосредоточивается на судьбах отдельных слов, упуская из внимания процесс эквивалентного замещения терминов, возникновение лексикона мнимо иного по отношению к традиционному.

Спору нет, реакция может быть реставрационной. Но все же и в этом своем изводе она не просто (пожалуй, даже вовсе не) ностальгична. Один из самых проницательных реакционеров, Жозеф де Местр[7], уравнял революцию с чудом, усмотрел в ней Божий промысел, попустительствующий людской самодеятельности, дабы обнаружилась несостоятельность таковой. Возрождение институций, сокрушенных революцией, приводит общество снова в извечный естественно-божественный порядок. Довод де Местра в пользу реставрации менее всего подразумевает превозмогание линейного времени. Философу хотелось бы восстановить всегдашнюю континуальность времени, расстроенную сверхъестественным эксцессом. Так славянофилов первого призыва неудержимо тянуло в русскую старину, которая виделась им, однако, в эгалитарно-будущностном освещении — как бессословное общество, что побудило Анджея Валицкого назвать это умственное течение “консервативно-утопическим”[8].

Но более того: реакция в ее многоликих вариантах, известных истории, не сводима лишь к реставрационной. Отзываясь на революционные настроения, не ослабевавшие в России после Александровских реформ, Константин Леонтьев требовал “затормозить хоть немного […] историю” и одновременно выступал против идеализации допетровской старины (“Славянофильство теории и славянофильство жизни”, 1891). В прославленной работе “Византизм и славянство” (1876) он постулировал неизбежность упадка, который ожидает любое цивилизационно-государственное образование. С этой точки зрения путь в благое прошлое заперт. Спасение от дегенерирования лишь в одном — в диктатуре “формы”, в приостановке движения, нисходящего к разрушительному финалу. Что реакция вынашивает не только реставрационные планы, подчеркнул — пусть и с субъективно преувеличенным нажимом — национал-большевик Николай Устрялов, по формулировке которого, “здоровая реакция всегда усваивает известные достижения революции”[9].

Итак, реакции безразлично, в какое время она направлена. Главное для реагирующего сознания — истощить, “снять” обстоятельства, обусловившие его деятельность. Ответное действие воссоздает свой стимул (реакция ре-активна) с тем, чтобы погасить его. Случается (особенно часто в XX веке), что реакция поначалу пропитывается революционностью, от которой затем избавляется по мере укрепления своей мощи. Национал-социализм всегда был готов захватить власть принудительно, но после того, как она была завоевана парламентским путем, Гитлер объявил на Нюрнбергском партсъезде в 1934 году: “Национал-социалистическая революция […] завершена! В последующие тысячу лет в Германии не состоится более никакой революции”. Если реакция и “реакционна”, то не в том смысле, который обычно приписывается ей в политфилософском дискурсе, а в том, что она, будучи действием (ментальным или физическим), вместе с тем нацелена на то, чтобы выхолоститьres gestaeиз истории, чтобы парализовать ее творческую потенцию.