II

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

II

Поистине странная ситуация. Я не могу оторваться от своей речи, а моя публика рассеялась: вы, к кому я обращаюсь со своим докладом, — воображаемая публика; те, кто слушал меня в Иерусалиме, в Хайфе, в Беэр-Шеве, остались вместе лишь в моей памяти; но именно поэтому мне представляется важным, чтобы у вас была ясность в отношении меня, чтобы вы, с одной стороны, знали, что я думаю, и, с другой стороны, обратили внимание на некоторые основополагающие вещи, без которых вы, возможно, неправильно поймете мою позицию по отношению к Израилю. Казалось бы, нет ничего проще, чем изложить свои мысли. Однако на самом деле даже слово «мир» произносят так часто, что оно звучит почти как объявление войны. С учетом этого мое предприятие становится еще рискованнее, поскольку у меня драматургическое мышление. Моя цель — словами изобразить конфликт, который разыгрывается в иной плоскости, не в языковой, даже если многие составляющие этого конфликта представляются еще менее реальными, чем слова. Да и конфликт не всегда поддается непосредственному изображению. Часто лишь непосредственное столкновение с ним помогает выработать соответствующие ему понятия. Так, различие между экзистенциальным и идеологическим я уяснил себе лишь тогда, когда стоял на плато Голан. Глубоко внизу — Генисаретское озеро с далекой Тивериадой, ближе — несколько деревенских общин, внизу под обрывом — долина Иордана, самая плодородная область страны, когда-то болотистая. Если бы между Израилем и Сирией на самом деле был мир, было бы безразлично, кому принадлежит Голан, разумнее всего: тому — по мысли Брехта, — кто сумеет сделать его плодородным; если же этого мира нет, то для того, кто должен защищать Генисаретское озеро и долину Иордана, Голан становится экзистенциально важным; а для того, кто хочет напасть на Израиль, хотя он и не должен нападать, овладение этими вершинами становится идеологической необходимостью, поскольку война, которую кто-то хочет вести, хотя и не должен этого делать, является идеологической войной. Я был в Иерусалиме, я видел две великолепные мечети, несколько достойных, много обыкновенных, обыкновенных и необыкновенных церквей и одну простую старую стену. В мечетях молились мусульмане, в церквях — христиане, у старой стены — евреи. Единство Иерусалима, возможность молиться там верующим трех религий — требование экзистенциальное. Несмотря на это, перед Шестидневной войной[1] евреям нельзя было молиться у Стены Плача, их синагоги были разрушены, их могилы осквернены. Я ехал от Голана вдоль горы, на которую поднимался Иисус Назарянин, где он садился и говорил со своими учениками. Вообще я не верю ни в его чудеса, ни в то, что Бог создал его неестественным способом — для чего бы Ему такое могло понадобиться, — я не верю ни в воскресение, ни в вознесение; ведь если Бог есть, потому что Он есть, то Он избежит любой театральности по совершенно простой причине: тот, кто есть, не нуждается в видимости, чтобы доказать свое бытие. Еврей Иисус ясно видится мне сыном человека, а не Сыном Бога, в этом пункте я уступаю моему сомнению, но я верю Иисусу так же твердо, как тверд я в своей вере, ведь нет ничего сомнительнее, чем вера, которая подавляет сомнение. Если есть Бог, существование которого неподвластно человеку, то сомнение в Его существовании есть нечто иное, как избранная Богом вуаль, которой он укрывает свой лик, скрывая свое существование; если же Бога нет, то все слова, с помощью которых мы рассуждаем о Нем, мы бросаем на ветер, который уносит их прочь, как все человеческие слова. И все же меня удовлетворяют слова этого еврея, который называл себя Иисусом Назарянином, вне зависимости от того, говорил он их или нет. Убеждает не происхождение слова, но само слово. Если бы на горе, которая, возможно, вовсе не является именно той горой, на которой он говорил, не было церкви, я крикнул бы моему другу Тобиасу, который на своей машине возил меня по Стране Израиль: «Остановись!» И я могу вообразить себя бегущим наверх горы для того только, чтобы представить себе: это было здесь. Здесь он говорил. Но на горе стояла церковь, то есть идеология, а я не поднимаюсь ни на одну гору для того, чтобы найти там церковь, я поднимаюсь для того, чтобы удостовериться, и при этом не важно, заблуждаюсь я или нет, — здесь, на этой каменистой почве, он произнес самую потрясающую речь, какую я только знаю, всем речам речь, речь, рожденную из иудейской религии, но произносил он ее наверняка не в церкви. Тем не менее если это здание на горе является для меня идеологией, то для других оно может быть чем-то экзистенциальным: к примеру, священным напоминанием о Нагорной проповеди; в то время как мне именно это здание, построенное в память о Нагорной проповеди, мешает вспомнить ее саму. Различие это столь же пустяковое, как и все различия в вере. Ужасными они становятся, когда объективируются, когда то, во что верит один, принимается как нечто объективное: но вера есть нечто субъективное и поэтому экзистенциальное. Как и во что люди верят — это уже нечто иное, различия есть и в том, верит ли человек твердо или нетвердо, верит ли он в то, что он знает, или знает, во что верит, считает ли кто-то возможным систематизировать веру или нет, склоняется ли верующий к догматике или стремится к диалектике. Насколько ясным казалось сначала различие между экзистенциальным и идеологическим, настолько же противоречивым оно стало сейчас. Это кажется парадоксальным. Однако понятия, которые мы используем для изображения конфликта, относятся к мышлению, а не к конфликту. Парадоксальное, противоречивое создается нашим мышлением; возможно, потому, что само по себе непротиворечивое мышление в конечном счете невозможно, по всей видимости, потому, что в противоречивом и парадоксальном, возникающем по необходимости, достигается граница познаваемого, у которой, вероятно, человек способен прозревать правду. Если связать это с экзистенциальным, а именно с тем, что касается больше вас, чем меня, поскольку я, нееврей, с вашей вполне обоснованной точки зрения веду роскошное существование, с позиций которого легко говорить, то есть с позиций вообще нельзя обоснованно говорить, — с этой экзистенциальной позиции любая политика вынужденно запутывается в противоречиях, не только потому, что любая политика заключает в себе противоречивые факторы, относящиеся к ее сути, но потому, что каждый, думающий о политике, должен думать о ней и в общем, и от случая к случаю, тем самым сталкиваясь с логической проблемой, так как в сфере экзистенциального особенное нельзя вывести из общего, как в логике, напротив, особенное находится в некоем противоречии к общему. И, лишь представляя вас перед своими глазами, здесь в Нойенбурге, в Швейцарии, после моей поездки в вашу страну, после всех незабываемых впечатлений, теснимый смехотворными задачами своей профессии, лишь потому, что я постоянно обдумываю ваш случай, словно бы это был мой случай, я обретаю право говорить о вашем случае, поскольку ваш случай становится и моим случаем. Я знаю, вы в замешательстве от моих слов, они не помогают вам, я признаю, что, хотя я и делаю ваш случай своим, в опасности все же вы, не я, и вам может быть безразлично, какой противник вам угрожает, экзистенциальный или идеологический, поскольку суть войны в том, что она, даже если это война идеологическая, превращается в нечто экзистенциальное: в катастрофу. Есть лишь один способ избежать ее: мир. И это лишь потому, что мир есть нечто большее, чем разумный выход, мир — это единственный путь, по которому люди еще могут идти; все остальные пути — тупики, и то, что постигнет нас, если мы в них заблудимся, постигнет нас независимо от того, хотели мы этого или нет; мы это выбрали. Только с этой точки зрения, принять которую мне представляется особенно разумно именно по отношению к Израилю, где ее понимают как ни в одной другой стране, я могу еще добавить: мира можно достичь только постепенно. Не тогда, когда народы в смятении, но когда они успокаиваются и постепенно настраиваются на мир. Война начинается быстро, а построение мира — процесс длительный. Парадокс мира состоит в том, что он возникает не из войны, а только из мира. Мир — это не сентиментальность, не мечта во время войны о том, чтобы войны больше не было, не противоположная сторона войны, но противоположность тому состоянию, в котором находится мир сегодня: только мир, который не является больше переодетой войной, способен привести к изменениям и — в процессе этих изменений, со временем, которое находится только в его распоряжении, — к устранению бесчеловечных отношений, в которых запутался человек.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.