А был ли модерн?
Часто можно услышать, что при всех пороках советского периода – это все же наш русский модерн, благодаря которому Россия преодолела свою многовековую отсталость и распрощалась с экономической и социокультурной архаикой. Да, бесспорно, что под руководством коммунистов страна провела индустриализацию страны (не будем сейчас говорить о сотнях тысяч расстрелянных и миллионах заключенных, без которых как-то умудрялись обходиться промышленные революции что в Германии, что в Японии); создала ядерное оружие (пусть и во многом ворованное); первая вышла в космос; ввела обязательное всеобщее начальное образование, наладила эффективную систему здравоохранения, обеспечила своим гражданам пакет социальных гарантий и т. д. В середине 1980-х СССР входил, нередко занимая первое место, в тройку крупнейших мировых производителей электроэнергии, нефти, природного газа, угля, железной руды, чугуна, стали, алюминия, золота, цинка, урана, минеральных удобрений, серной кислоты, цемента и т. д. С 1928 по 1960 г. численность студентов высших учебных заведений возросла в 12 раз и достигла 2,4 млн человек. Количество специалистов с высшим образованием увеличилось за те же годы с 233 тыс. до 3,5 млн человек.
Все это так, но, с другой стороны, советский проект включает в себя столько элементов очевидной архаики, что в пору задуматься: а точно ли этот проект модернистский? Даже в тех областях, где советские достижения наиболее впечатляющи, – в промышленности и науке – достижения эти связаны почти исключительно с военно-промышленным комплексом, что заставляет вспомнить об особенностях другой отечественной «модернизации» – петровской. А в области гуманитарных наук – страшный провал, особенно в их социальном секторе, в результате чего, по крылатому выражению Андропова, правящие верхи просто не знали общества, которым они руководят. Причина этого незнания проста: вполне средневековое по типу господство квазирелигиозной моноидеологии стреножило всякую свободу мысли – основу современной цивилизации.
Но модерн включает в себя не только техническую и научную, но и социокультурную составляющую, которая предполагает повышение уровня жизни, демократизацию политики, социальный эгалитаризм, автономизацию индивида, преобладание рационально-критической картины мира и т. д. Со всем этим в СССР были явные проблемы структурного свойства. Частная собственность и политическая демократия как институты отсутствовали на всем протяжении его истории.
О каком модерне можно говорить, если советский социум – яркий образец сословного общества? (Вслед за С. Кордонским, в данном случае под сословиями понимаются социальные группы, наделяемые государством определенными привилегиями и обязанностями в соответствии с законами, подзаконными актами или традицией). При Сталине завершился и выкристаллизовался процесс, начавшийся сразу же после Октября 1917-го: «Произошла рефеодализация общества в целом. Основанием для такого утверждения может служить то, что основной признак сословности – объем прав, привилегий и повинностей по отношению к государству – стал еще более выпуклым и очевидным, поскольку роль государства… не только не ослабла, но и многократно возросла». В советском обществе можно выделить «пять групп сословного типа»: 1) номенклатура, «по аналогии с дореволюционным сословием сталинскую номенклатуру можно определять как „служилое дворянство“, ибо права и привилегии давались ей только за службу, а правами собственности и ее наследования номенклатура не обладала» (то есть это аналог дворянства до Манифеста о вольности и Жалованной грамоты); 2) «рабочие как квазипривилегированное сословие. Многие их права скорее декларировались, но по ряду признаков рабочие выделялись из общей массы. Среди них большими правами обладала группа передовиков – стахановцев»; 3) «специалисты и служащие. Внутри этой страты можно выделить привилегированные группы – элиту, представители которой имели ряд привилегий, аналогичных тем, которыми пользовались до революции „почетные граждане“, а также торговых работников, занимавших ключевые позиции в распределительной системе»; 4) крестьянство; 5) «маргинальные группы, в число которых входили остатки привилегированных в прошлом сословий – священнослужители, купечество, дворянство, а также „новообразования“ сталинской эпохи – спецпереселенцы, тылоополченцы и т. д.» (С. А. Красильников). В целом, с некоторыми изменениями, эта система просуществовала до кончины СССР.
Что же касается советской «социальной мобильности», то она, конечно, существенно возросла в сравнении с Российской империей, но ее характер (подобно «меритократии» при Петре I) не отрицал самой сути сословной системы. «Продвижение по социальной лестнице, доступное… для детей из рабоче-крестьянских семей… лишь позволяло отдельным индивидуумам выбиться из пролетарской (или крестьянской) среды и занять место в рядах бюрократической иерархии. То был классический пример „циркуляции элит“… когда можно обновить и заменить правящий класс, но невозможно положить конец правлению этого класса» (Р. В. Даниелс).
Разница между советскими сословиями видна не только по их политическому весу, но и по материальным доходам и уровню потребления. «В 1933 г. председатели и секретари ЦИК СССР и союзных республик; СНК СССР и союзных республик, их замы; председатели краевых, областных исполкомов и горсоветов Москвы, Ленинграда, Харькова; наркомы СССР и РСФСР и их замы; председатели Верховного суда СССР, РСФСР, краевых и областных судов; прокуроры СССР, союзных республик, краев, областей; ректора Института Красной профессуры и ряда других университетов получали оклад 500 рублей в месяц. Персональные зарплаты доходили до 800 рублей в месяц. Средняя зарплата рабочих в это время составляла 125 рублей. Лишь небольшой слой высокооплачиваемых рабочих имел заработок 300–400 рублей в месяц. Зарплата учителей начальной и средней школы составляла 100–130, врачей – 150–275 рублей в месяц. Существовали в стране и оклады 40–50 рублей в месяц, которые получал, например, средний и младший медперсонал» (Е. А. Осокина).
Во время войны промышленным рабочим обычно полагалось в месяц 1,8–2 кг мяса или рыбы, 400–600 г жиров, 600–800 г сахара, 1,2–1,5 кг крупы и макарон. При этом «20 ноября 1941 г. исполком Московского горсовета принял секретное решение, в соответствии с которым следовало организовать в городе „по одной столовой на район для питания руководящих партийных, советских и хозяйственных работников“ с контингентом питающихся без карточек не более 100 человек. Фонды продовольствия и обслуживающий персонал для этих столовых обеспечивал Мосглавресторан. В месяц на каждого питающегося выделялось 3 кг мяса, 2 кг колбасы, 1 кг ветчины, 1,5 кг свежей осетрины или севрюги, 500 г кетовой икры, 1 кг сыра, 1 кг сливочного масла, 1,5 кг сахара, необходимое количество хлеба, овощей, сухих фруктов и т. д.» (А. С. Якушевский).
В. Ф. Михеев, сын управляющего делами Ленинградского обкома ВКП(б) в первые послевоенные годы Ф. Е. Михеева, вспоминал, что любому партийному работнику, «в зависимости от занимаемой должности, ежемесячно полагался конверт с денежной суммой, в два-три раза превышающей его зарплату. Такое практиковалось во всех партийных организациях страны, а не только в Ленинграде… Отец, как и все партийные руководители, получал достаточно высокую зарплату (1200 рублей) и еще дополнительно конверт с денежной суммой, в три раза превышавшей зарплату. Ему была предоставлена бесплатно госдача… Дом был обставлен удобной, хорошей мебелью, на стенах картины, на окнах – шелковые гардины… За отцом были закреплены четыре легковые машины с прикрепленным постоянным шофером… Продовольственная проблема для семей начальства тоже была решена. Были открыты так называемые продовольственные спецмагазины, к которым персонально прикреплялись семьи руководителей. Наш шофер ездил в такой магазин и по списку получал сравнительно недорогие необходимые продукты, деньги затем высчитывались из зарплаты отца. Таким же образом решался вопрос с пошивом одежды – существовали спецателье. Была при Смольном собственная больница с поликлиникой („Свердловка“)».
В 1980 г. разница в доходах сословий продолжала быть огромной: свыше 250 руб. на члена семьи получали 1,3 % населения, 150–250 руб. – 17,1 %, 75—150 руб. – 55,9 %, менее 75 руб. – 25,8 %. Особую заботу компартия проявляла по отношению к своей политической полиции. В конце 1930-х средняя зарплата сотрудника НКВД была 2 тыс. руб. в месяц. С 1981 г. «выпускник учебного заведения КГБ, зачисляемый на должность оперуполномоченного в чине лейтенанта, получал 130 руб. плюс 120 руб. за звание, а всего в месяц – 250 руб. При этом от уплаты любых налогов чекисты, как и все остальные военнослужащие в СССР, были освобождены. О таких зарплатах выпускники гражданских вузов – рядовые инженеры не могли даже и мечтать. Им в лучшем случае начисляли 130–150 руб. в месяц, причем из них еще и налоги вычитали (12 % подоходного и 6 % за бездетность)» (Н. В. Петров).
Особо вопиющий факт сословного неравенства в стране Советов – положение крестьянства. Деревня, в которой проживало в начале 1930-х гг. 80 % населения страны, воспринималась правящим режимом просто как ресурсная база, откуда можно черпать дешевое продовольствие и дешевую рабочую силу. Все это было и в имперский период, но по своим масштабам «социалистическая» эксплуатация в разы превзошла старорежимную. Уровень жизни и потребления крестьянства «после коллективизации резко снизился и за весь предвоенный период так и не достиг снова уровня, существовавшего до 1929 г.» (Ш. Фицпатрик), военный и послевоенный период (до 1953 г.) оказались еще более тяжелыми: с 1946 по 1948 г. налоги на сельских жителей увеличились на 30 %, а к 1950 г. – на 150 %. Послесталинские послабления сменились борьбой с приусадебными участками и неперспективными селами. В итоге последний правитель СССР в 1988 г. был вынужден признать: «Мы вконец раздавили деревню…»
Колхозная система стала, по сути, вторым, сильно ухудшенным изданием достолыпинской общины. «Сделавшись еще меньше, чем когда бы то ни было, хозяином своей земли и своей продукции, крестьянин лишился даже той малой возможности проявлять собственную хозяйственную инициативу, влиять на организацию производства, которая у него была в общине и которая постепенно расширялась по мере развития капитализма» (А. Г. Вишневский). Правовые нормы, по которым реально жило колхозное крестьянство, носили откровенно дискриминационный характер. Так называемая система трудодней в колхозах предполагала оплату труда продуктами, но лишь после сбора урожая и расчета по госпоставкам, так что в случае неурожая выплата на трудодень могла составлять менее трети килограмма зерна на крестьянский двор, денежные же выплаты были крайне малы. Писатель Ф. А. Абрамов записал в дневнике в январе 1954 г.: «Как-то на днях мне пришли в голову две цифры: 160 тысяч и 250 рублей. Это заработок двух людей за год, родившихся в одном и том же 1905 году. 160 тысяч – это заработок Л. Плоткина [профессора кафедры советской литературы ЛГУ], 250 руб. – заработок моего брата Михаила (он заработал в прошлом году 300 трудодней, на трудодень получил 1 кг хлеба, что в переводе на деньги и будет 250 рублей)».
До середины 1960-х колхозники не были включены в систему государственного пенсионного обеспечения, за счет колхозных средств пенсии получали 2,6 млн человек при среднем размере пенсии 6,4 руб. в месяц. После принятия специального закона «О пенсиях и пособиях членам колхозов» (1964) средний размер колхозной пенсии стал равняться 12,75 руб., притом что для рабочих и служащих средняя пенсия составляла почти 100 руб., а минимальная – 35 руб. Большую часть колхозников пенсионного возраста пенсионное обеспечение охватило только в начале 1970-х. Даже в 1985 г. средняя пенсия колхозника была меньше средней пенсии по стране приблизительно в полтора раза.
Вплоть до 1974 г. на колхозников не распространялась паспортная система СССР. Сословная принадлежность детей колхозников фактически закреплялась по достижении ими шестнадцатилетнего возраста: «Правление механически заносило в списки членов артели без их заявления о приеме. Получалось, что сельская молодежь не могла распоряжаться своей судьбой: не могла по собственному желанию после шестнадцати лет получить в райотделе милиции паспорт и свободно уехать в город на работу или учебу. Совершеннолетние молодые люди автоматически становились колхозниками и, следовательно, только в качестве таковых могли добиваться получения паспортов» (В. П. Попов). А получить паспорт можно было только с разрешения колхозного правления, которое конечно же не было заинтересовано в уходе работников. Писатель В. И. Белов с горечью вспоминал: «Дважды, в сорок шестом и сорок седьмом годах, я пытался поступить учиться. В Риге, в Вологде, в Устюге. Каждый раз меня заворачивали. Я получил паспорт лишь в сорок девятом, когда сбежал из колхоза в ФЗО».
И особенно сомнительно советский модерн выглядит с учетом того, что в СССР в течение более двух десятилетий (с начала 1930-х до середины 1950-х) практиковался рабский труд. В 1945–1953 гг. в стране, по сути, произошло «стирание различий между свободным и рабским трудом» (Д. Фильцер). Значительный сектор социалистического хозяйства обеспечивался работой заключенных. Экономика МВД охватывала 20 % общей численности промышленной рабочей силы (около 3 млн человек), к которым нужно добавить и несколько сотен тысяч так называемых «закабаленных» (послевоенных репатриантов и досрочно освобожденных). В 1949 г. ГУЛАГ производил 10 % ВВП страны. Но наряду с этим существовал и гораздо более обширный сектор «полусвободного» труда – 8–9 млн человек, завербованных, что называется, принудительно-добровольно – по оргнабору и через систему трудовых резервов. То есть в этот период где-то 3/4 промышленной рабочей силы СССР составляли люди несвободные или полусвободные.
Удивительно ли, что СССР 1930—1950-х гг. вызывал вполне архаические ассоциации с восточными деспотиями далекого прошлого. Академик И. П. Павлов в 1934 г. писал Молотову: «…я всего более вижу сходства нашей жизни с жизнию древних азиатских деспотий». Другие современники вспоминали пророчества Константина Леонтьева о социализме как о «феодализме будущего» или Герцена о возможном явлении в России «небывалого примера самовластья, вооруженного всем, что выработала свобода; рабства и насилия, поддерживаемого всем, что нашла наука. Это было бы нечто вроде Чингисхана с телеграфами…» В. А. Маклаков в 1948 г. писал Б. А. Бахметеву, что «советский режим» – наследник «худших форм деспотизмов и самодержавия; все элементы его управлений имели зародыши там», но «у современных Чингисханов не телеграф, а авионы, газы и атомные бомбы…». Со временем советское «чингисханство» приобрело более-менее цивилизованные формы, скажем, в 1930– 1950-х с высылкой Солженицына не стали бы возиться, проблему с ним решили бы гораздо быстрее и проще. Можно сказать, что уровень свободы слова в 1970-х был выше, чем в николаевское «мрачное семилетие», но этот советский максимум (перестройка не в счет, ибо она как раз показала несовместимость свободного общества и СССР, уничтожив последний), вероятно, можно сопоставить с концом XIX в., но уж никак не с эпохой 1905–1914 гг.
Что же до благ социального государства, то необходимо помнить, что последним СССР стал только после смерти Сталина (и то весьма относительно), то есть оно было таковым приблизительно половину своего существования. В особенности же сталинский СССР (1929–1953 гг.) не был для подавляющего большинства его граждан не только обществом материального изобилия, но и даже обществом скромного достатка, это было общество голода, нищеты, товарного дефицита и борьбы за выживание. В дневнике тех лет Л. В. Шапориной без обиняков говорится о «жизни без горизонта, полуголодной, полухолодной, полукаторжной и абсолютно рабской», где господствует «презрение к обывателю, возведенное в принцип».
Про два опустошительных голода говорилось выше. Но вот типичный фрагмент из писем трудящихся «наверх», рисующий совершенно безрадостную картину советской повседневности конца 1930-х гг.: «Я хочу рассказать о том тяжелом положении, которое создалось за последние месяцы в Сталинграде. У нас теперь некогда спать. Люди в 2 часа ночи занимают очередь за хлебом, в 5–6 часов утра – в очереди у магазинов – 600–700—1000 человек… Вы поинтересуйтесь, чем кормят рабочих в столовых. То, что раньше давали свиньям, дают нам. Овсянку без масла, перловку синюю от противней, манку без масла. Сейчас громадный наплыв населения в столовые, идут семьями, а есть нечего. Никто не предвидел и не готовился к такому положению… Мы не видели за всю зиму в магазинах Сталинграда мяса, капусты, картофеля, моркови, свеклы, лука и др. овощей, молока по государственной цене… У нас в магазинах не стало масла. Теперь, так же как и в бывшей Польше, мы друг у друга занимаем грязную мыльную пену. Стирать нечем, и детей мыть нечем. Вошь одолевает, запаршивели все. Сахара мы не видим с 1 мая прошлого года, нет никакой крупы, ни муки, ничего нет. Если что появится в магазине, то там всю ночь дежурят на холоде, на ветру матери с детьми на руках, мужчины, старики – по 6–7 тыс. человек… Одним словом, люди точно с ума сошли. Знаете, товарищи, страшно видеть безумные, остервенелые лица, лезущие друг на друга в свалке за чем-нибудь в магазине, и уже не редки случаи избиения и удушения насмерть. На рынке на глазах у всех умер мальчик, объевшийся пачкой малинового чая. Нет ничего страшнее голода для человека. Этот смертельный страх потрясает сознание, лишает рассудка, и вот на этой почве такое большое недовольство. И везде, в семье, на работе говорят об одном: об очередях, о недостатках. Глубоко вздыхают, стонут, а те семьи, где заработок 150–200 руб. при пятерых едоках, буквально голодают – пухнут. Дожили, говорят, на 22 году революции до хорошей жизни, радуйтесь теперь» (зима 1939/40 г.).
В 1939 г. в Алтайском крае, Архангельской, Вологодской, Кировской, Пермской, Саратовской, Свердловской, Сталинградской, Тамбовской, Челябинской, Пензенской областях, Москве на 1000 родившихся умерло в среднем от 200 до 250 детей (в возрасте до года), то есть детская смертность «на 22-м году революции» соответствовала уровню Российской империи 1906–1910 гг. «В 1940 г. в РСФСР зарегистрировано 1,7 млн детей в возрасте до двух лет, заболевших острым гастроэнтероколитом, что прямо свидетельствовало об употреблении в пищу суррогатов вместо полноценного питания» (В. П. Попов).
Конечно, уже к концу 1950-х, а тем более в брежневскую эпоху, многое изменилось к лучшему, можно даже сказать, что «никогда в отечественной истории… русский народ в массе своей не жил так сытно, обеспеченно и спокойно» (Т. Д. Соловей, В. Д. Соловей). Но все же уровень этой обес печенности был очень низким. В 1965 г., по данным Центрального научно-исследовательского экономического института Государственной плановой комиссии РСФСР, почти 40 % населения страны имели доходы ниже прожиточного минимума. Даже в 1970—1980-х русская провинция ис пытывала острую нехватку основных продуктов питания. Любопытный материал в этом смысле содержат дневники А. С. Черняева.
Январь 1976 г.: «На Новый год моя секретарша ездила в Кострому на свадьбу дочери своего мужа. Спрашиваю:
– Как там?
– Плохо.
– Что так?
– В магазинах ничего нет.
– Как нет?
– Так вот. Ржавая селедка. Консервы – „борщ“, „щи“, знаете? У нас в Москве они годами на полках валяются. Там тоже их никто не берет. Никаких колбас, вообще ничего мясного. Когда мясо появляется – давка. Сыр – только костромской, но, говорят, не тот, что в Москве. У мужа там много родных и знакомых. За неделю мы обошли несколько домов, и везде угощали солеными огурцами, квашеной капустой и грибами, то есть тем, что летом запасли на огородах и в лесу. Как они там живут! Меня этот рассказ поразил. Ведь речь идет об областном центре с 600 000 населения, в 400 км от Москвы! О каком энтузиазме может идти речь, о каких идеях?»
Февраль 1979 г.: «Б.Н. [Пономарев, зав. Международного отдела ЦК КПСС, непосредственный начальник Черняева] всю неделю отсутствовал – ездил к избирателям: Калинин, Новгород, Псков. Подготовка речей не обошлась без меня… По поводу одного места я начал было возражать: он мне в ответ, – у них там в Твери, небось, ни мяса, ни масла, ни теперь молока нет. Надо же им сказать что-то в успокоение: что там (при капитализме) кризис, безработица, инфляция (?!)… Сам невесело смеется».
Март 1980 г.: «…Даже из таких городов, как Горький, „десантники“ на экскурсионных автобусах продолжают осаждать Москву. В субботу к продовольственным магазинам не подступиться. Тащат огромными сумками что попало – от масла до апельсинов. И грех даже плохо подумать об этом. Чем они хуже нас, эти люди из Торжка или Калуги?!»
Читательница «Литературной газеты» из Коврова (Владимирская область) писала в конце 1970-х: «Хочу рассказать вот о чем. Сижу на кухне и думаю, чем кормить семью. Мяса нет, колбасу давным-давно не ели, котлет и тех днем с огнем не сыщешь. А сейчас еще лучше – пропали самые элементарные продукты. Уже неделю нет молока, масло если выбросят, так за него – в драку. Народ звереет, ненавидят друг друга. Вы такого не видели? А мы здесь каждый день можем наблюдать подобные сцены».
До начала 1960-х ужасающими были и жилищные условия, в которых находилось подавляющее большинство горожан СССР. Более того, бездомные «нищие или бродяги, вопреки утверждениям официальной пропаганды, были… довольно обычной частью городского пейзажа (за исключением, может быть, Москвы и Ленинграда). В первом полугодии 1957 г. более 75 тыс. таких людей были задержаны милицией, в тот же период 1958 г. – более 80 тыс.» (В. А. Козлов). В Москве в 1930 г. средняя норма жилплощади составляла 5,5 кв. м на человека, а в 1940 г. понизилась почти до 4 кв. м. Даже на таком элитном московском заводе, как «Серп и молот», 60 % рабочих в 1937 г. жили в общежитиях того или иного рода. Только в 1960-х гг. столичная средняя норма достигла уровня 1912 г. В 1934–1935 гг. ленинградский житель в среднем занимал только 5,8 кв. м жилой площади (по сравнению с 8,5 в 1927 г.). В Магнитогорске и Иркутске норма была чуть меньше 4 кв. м, а в Красноярске в 1933 г. – всего 3,4 кв. м. В Мурманске на человека в 1937 г. в среднем приходилось только 2,1 кв. м. Главной причиной такого положения был гигантский наплыв людей из сельской местности в города и практически полное отсутствие массового жилищного строительства. Так, первый пятилетний план предполагал прирост норм жилплощади на 7 %, в действительности же она снизилась на 25 %. План по жилью на вторую пятилетку был выполнен только на 37,2 %.
После войны жилье продолжали строить по остаточному принципу. На начало 1953 г. в городах на одного жителя приходилось 4,5 кв. м. жилья. Если в 1945 г. в городских бараках числилось около 2,8 млн человек, то в 1952 году – 3,8 млн, из них более 337 тыс. человек жили в Москве. После этих цифр горестные жалобы по поводу проблем с жильем в дневнике Л. В. Шапориной не кажутся преувеличениями: «Коммунальность жилищ – это чудовищное изобретение советской власти, растлевающее нравы, лишающее жизнь последнего благообразия, вызванное характерным для нашей эпохи абсолютным презрением к человеку и полной бесхозяйственностью…» Как метафорически написал в дневнике 1938 г. Пришвин: «…в Москве слово „дом“ в смысле личного человеческого обитания заменилось словом жилплощадь, то есть как будто слово стало по существу бездомным и живет на площади».
Массовое жилищное строительство началось только при Хрущеве, в дальнейшем ситуация в этой области стремительно улучшалась, но пресловутый «квартирный вопрос» в СССР так и не был окончательно решен. Предсовмина РСФСР в 1971–1983 гг. М. С. Соломенцев вспоминал, как в начале 1970-х в поездке по Брянской области видел целую деревню, которая с Отечественной войны продолжала жить в землянках. При обсуждении конституции 1977 г. архитектор Н. Опарин предлагал исключить из нее статью 44 («право на жилище») как чисто пропагандистскую. В 1985 г. 71 % опрошенных семей высказали претензии к качеству строительства и ремонта жилья. В 1987 г. 23,2 % городских семей в РСФСР нуждались в улучшении жилищных условий (на Украине – 20 %, в Белоруссии – 31,6 %). Даже в Москве сохранялись коммуналки, в одной из таких в начале 1990-х жил автор этих строк.
По точной формулировке британского историка Джеффри Хоскинга, «советское общество было задумано как эгалитарное общество, основанное на изобилии, на деле же оно стало иерархическим обществом, основанном на скудности».
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК