Сильные духом

За год до войны, в лето 1940-го, на огороде моего деда, Николая Васильевича Пискарева, вдруг пропал хрен, до того неистребимо бурьянившийся по закраинам и в огромном количестве запасаемый на зиму всей многочисленной родней. Дедов сосед – недоброжелатель, старик Забелин, на удрученные сетованья по поводу гибели сырья для бодрящей приправы к холодцу, мясу и квасу сказал тогда:

– Худая примета, Николай. Хрен перевелся, и род твой, фамилия на земле исчезнут.

Мог ли думать мой дед, прочно стоявший тогда на ногах, окруженный, как частоколом, дюжими сыновьями, что этому зловещему пророчеству и впрямь суждено сбыться. Грянула черным громом война, и увела от отцовского порога опору и надежду старого хлебопашца – шестерых сынов, замела свинцом и огнем их путь. Ни один не вернулся с кровавых полей под крышу родительского дома. А я, единственный дедов внук по мужской линии, единственный преемник фамилии, живу ныне в городе, имею двух дочерей, которые, как известно, являются сокровищем чужим, и уж никак Пискаревыми в дальнейшем не будут.

Но не о фамилии речь, речь о крестьянском роде, о соли земли, о тружениках ее. «Хреновая история», ставшая в нашей семье преданием, маячит, как показывает все больше и больше лихая действительность, коварным, мистическим знаком перед всей российской деревней.

Пошатнувшаяся после октябрьской бури и очередных экспериментов над собой, перед второй мировой войной она все-таки стала подыматься на ноги, потому как в отличие от последующих горе-реформаторов: Никиты Хрущева, Леонида Брежнева с Татьяной Заславской и переплюнувших их по части уничтожения исконного деревенского уклада жизни нынешних властителей: ортодоксы-коммунисты не лишили село духовного стержня – общности, напрочь крестьянина от земли не оторвали, чем и сохранили его Антееву силу. Взращенное еще на столыпинском хлебе и преобразованиях сельское довоенное общество вновь стало «людским заводом», досыта кормило матушку-Русь, в достатке поставляло чад своих как рабочую силу прожорливым городам и стройкам коммунизма, а потом, когда понадобилось, переодетые в серые шинели вчерашние сеятели и пахари составили костяк ратной силы Отечества. И не благодаря ли ей, пусть, как говорят, кондовой деревне, «переварила», по выражению Николая Бердяева, страна большевизм (он обрусел), не из недр ли деревянной России вышли истинные герои и патриоты, характеры цельные, твердые, неординарные. Да что говорить…

Дядю Генашу Бонокина в нашей деревне Пилатово в шутку звали «Майором». Лишь много лет спустя понял я почему. И ни на каплю не покривив душой, согласился с бригадиром Михаилом Кашиным, заметившим однажды:

– Будь права у меня, я присвоил бы ему майора. Хотя он и без того майор.

В последнюю довоенную страду затянуло дяде Генаше в барабан молотилки руку. Невероятным усилием вырвал он ее из зева машины. Заголосили стоявшие рядом бабы, машинист поспешно остановил движок, а дядя Генаша, стиснув зубы, бросился к дому, где во дворе колол дрова его отец – дедушка Миша.

– Руби! – приказал сын отцу и положил на чурбан болтающуюся на обрывках кожи кисть руки.

Топор сверкнул – и изуродованная часть отлетела в сторону.

На войну его не взяли – без руки, какой солдат. Стал Геннадий Михайлович председателем колхоза. Помню его той поры: все время куда-то спешащий, с командирской планшеткой на боку, со щеточкой усов, как у военспеца. Чем тебе не майор! Но можно себе представить, сколько сил требовалось от человека, взвалившего на себя ответственность за хозяйство, в котором остались лишь женщины, старики да дети.

Вернувшимся с фронта бойцам он сдал колхоз крепким и сильным. Работал рядовым и в полеводстве, и животноводстве. И всегда по-крестьянски, самозабвенно. Труд на земле был смыслом жизни его. С женой Лизаветой, такой же труженицей, как и сам, растил пятерых дочерей и сына. Было нелегко. Уже студентом, приехав на каникулы, я спросил его однажды:

– Дядя Генаша, как же удалось в тяжкие послевоенные годы прокормить такое семейство, в люди всех вывести?

Он улыбнулся моей «озабоченности»:

– За землю держался.

Возможно, глубочайшего смысла, заложенного в эти слова, тогда я еще не понимал. Но зато с большей силой ощутил его, когда точно такое же выражение услышал совсем от другого человека и вроде бы по другому поводу.

Ветеран войны Федор Данилович Перцев вспоминал былое. Встретивший врага в первый день войны на берегах Буга, прошедший с автоматом в руках пол Европы, он из своей «огненной» биографии особо выделял один эпизод.

Их батальон в группе прорыва должен был первым форсировать реку Свирь. Шли на амфибиях. Враг заметил их и открыл шквальный огонь. Перцев, ведший машину, видел лишь противоположный берег. И когда его амфибия ткнулась в песок, схватил автомат и выскочил. Оглянулся и похолодел: вслед за ним не выпрыгнуло ни одного бойца – берега достигла только его машина, остальные были потоплены.

Подкрепление пришло не сразу. Израненного, но живого извлекли его из окопа, дивились: «Как же ты жив-то остался?» И ответил солдат:

– За землю держался….

Сейчас, когда труд на земле полностью обесценен, он, семидесятипятилетний старец, по-прежнему держится за нее.

Он сидит на завалинке, прислонившись к прогретой солнцем стене своей избы. Он спокоен.

– А чего волноваться? Я не временщик какой-либо. Здесь моя земля, мой дом.

Осознание прочности своего положения – характерная особенность недавнего нашего крестьянина, теперь уходящего в небытие. Понятие дома у него было значительно шире, чем просто крепость. Очень хорошо сказал мне об этом тот же дядя Генаша Бонокин:

– Дом – это корень, которым человек прирастает к месту, где он живет и работает. Человек без дома – все равно что без родины.

Вот какая это крепость! Но как-то я увидел ее перед одним домом не в переносном, а в прямом смысле. То было в Рязанской деревне Нарышкине. Разглядывая странное, чем-то напоминающее огромный погреб сооружение, я, еще не зная, что это такое, спросил в шутку местного тракториста Александра Петровича Шатова, на усадьбе которого красовалась бетонная громадина:

– Никак оборонного значения объект?

И услышал вполне серьезный ответ:

– Это часть нашего старого дома. Но вы угадали: в войну это было… дотом.

Александру три года исполнилось, когда батька его начал строить «хоромину» для семьи. Уж и сруб сладил, и крышу обрешетил – началась война. Плохо помнит Александр то время и последние слова родителя – мать напомнила: «Выходит, воевать мне надо, сынок, а тебе за мужика оставаться, дом достраивать, поле пахать». Но зато крепко запало другое: как-то знойным военным летом рыли в их деревне противотанковые рвы. В один из тех дней в недостроенную избу Шатовых и вошел мужчина с красной звездой на фуражке, показал матери исчерченную черными чернилами бумагу:

– Сносить придется ваш дом…

Санька, услышав это, заплакал, побледнела мать. И командир вздохнул:

– Ладно. Не будем сносить: дот установим прямо здесь.

И установили. Выгородили угол, отсекли его бетонной стеной, окна камнем заложили, превратив их в амбразуры…

Не дошли до Нарышкина немцы, но дот, что построили наши солдаты, оставался при доме Шаговых долго. Серобетонный, приземистый, он, казалось, олицетворял какую-то особую стойкость хозяев. И его, Саньки Шатова, стойкость, что остался в родной деревне с трехлетнего возраста «за мужика».

Дядя Генаша, Перцев, Шатов… На них и на им подобных держалась наша многострадальная деревня, страна. Души открытой и чистой, беззаветные, они обладали особой притягательной силой, особым достоинством и мудростью. Со временем я понял, что эти великие качества передала им земля. Долгий и кропотливый труд на ней привил им твердое убеждение, что нет выше и благороднее дела, чем хлеборобское. И это убеждение не поколебали ни вольные ветры миграции, ни трудности жизни, ни удары судьбы.

Мне вспоминается август сорок пятого года. Ощущение той далекой поры и сейчас живет в моем сердце. Генаха Кокошников в белой сатиновой рубахе сидит на крылечке с гармошкой. Удалой и веселый – Генахе всего девятнадцать. Девки – у палисадника. И им невдомек, что кавалер их полз этой ночью со станции на четвереньках: костыли, чтобы не увидели их случайно молодые односельчанки, выбросил из окошка поезда…

Как понять и чем объяснить все это? И что заставляло моих земляков и миллионы их сверстников забывать и превозмогать недуги свои и идти, не кичась фронтовыми заслугами, чуть ли не на второй день по возвращении на поле трудовое, требующее опять же великого напряжения и солдатского пота?

Сейчас-то я понимаю: мы выиграли войну, потому что наши люди защищали тогда национальную гордость свою и традиции, носителями и хранителями которых были, конечно же, в первую очередь матери, деды, отцы. И стоит ли удивляться тому, чти, придя с поля битвы, солдаты и подумать не могли, чтобы перешагнуть через моральные нормы, устои, которые сами же и отстаивали в боях. И естественно, что в любой ситуации следовали им бывшие бойцы с легкостью и как бы с радостью.

Не спорю, этих людей, по сути дела корневую основу села, их неистощимое трудолюбие, беззаветную преданность родному краю беспощадно эксплуатировала система. Рубила, рубила сучья могучего дерева. Однако корни его, повторю, окончательно не вырывала.

– Я вот что тебе скажу, Геннадий, любой человек неволю переживет, а вот свободу… не каждый, – заметила как-то в разговоре со мной, когда коснулся я щекотливой сталинской темы, прославленная моя землячка-костромичка, председательница колхоза Прасковья Андреевна Малинина. По обличью деревенская баба (укулемается, бывало, в полушалок, наденет плюшевую куртку), по уму государственный деятель, приехала она однажды в Москву на сессию Верховного Совета СССР, депутатом которого являлась. По пути прихватила своей подруге – Людмиле Зыкиной деревенских гостинцев: яичек из-под курицы-несушки, гуся копченого. Стоит на площади у Ярославского вокзала, держит корзиночку, «ловит» такси (иногда, по скромности, не вызывала полагающуюся ей правительственную машину). Ухарь-таксист тормознул: «Куда тебе, клуха?» Села грузно, повернула покрасневшее лицо к водителю: «Какая я тебе клуха? А ну-ка, вези на свою автобазу к начальнику!» – распахнула пальто. У нахала-пижона руль чуть из рук не выпал – резанули огненным блеском две Золотые Звезды и пять орденов Ленина.

Есть у Федора Абрамова, певца многострадальной северной деревни, небольшой рассказик, в котором он повествует о том, как после хрущевской сумасбродной эпохи старая крестьянка-вологжанка достает из пыльного чулана припрятанный портрет Сталина и вешает его, на стену. «Ныне послабление вожжам вышло», – поясняет она писателю, а тот смотрит на изображение и кажется ему, что вождь хитро подмигивает: мол, я-то знал натуру русского человека, знаете ли вы?

Те, кто читал абрамовские предсмертные записки о родной ему Верколе, о ее обитателях, не согнувшихся под тяжестью испытаний, которыми их в избытке «наградила» суровая эпоха первой половины XX века, не могли не обратить внимание, с какой болью живописует автор о периоде разложения душ сельских жителей, происшедших с наступлением неумелых «забот» о народном благе. А я и сам хорошо помню, как начали в обстановке всеобщего раскардаша, лишенные державной объединяющей воли и цели, «зашибать зело» (чего раньше не наблюдалось) мужики моей деревни. И как страдали они от этого, как, бывало, расспрашивали меня, обучающегося тогда в столичном вузе молодого парня: «Слушай, что хоть там наверху-то думают? Когда за нас возьмутся? Надоело же до чертиков дурака валять».

«То был отец», – сказал о Сталине в поэме «За далью – даль» Александр Твардовский. «А никакой отец, – говорила мне Прасковья Андреевна Малинина, – ни в какие времена не отпускал своих детей из дому раньше, чем те не испытают первую любовь. Она входит в сердце юноши или девушки в пятнадцать-семнадцать лет и, словно якорь, закрепляется на дне души. После этого, куда бы ни бросала судьба человека, он постоянно станет ощущать тяжесть разлуки с родиной, с местами, где вырос, с людьми, которых любил»:

Возможно, это ностальгия, возможно, это только мое мнение, но, вспоминая тяжелые послевоенные годы, я не могу не поведать о том, непосредственным свидетелем чего был. Деревня в ту пору плясала и пела песни. Два раза в году мое родное Пилатово отмечало свои престольные праздники, на которые, как паломники в Мекку, съезжались дальние и близкие родственники, знакомые и друзья. По сути дела деревня, что, барское семейство Лариных, давала «два бала ежегодно». Этого сейчас нет и в помине.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК