Сибирские доносы о декабристах в контексте изменения нравственной атмосферы в русском обществе в николаевское царствование

Т.?А. Перцева

История движения декабристов, как и история их ссылки, неразрывно связана с таким явлением, как доносы. Доносы вошли в жизнь человеческого общества с самого его начала. Еще в Ветхом и Новом Заветах, повествующих о временах баснословных (пожалуй, не действительных, но отразивших реалии времен создания этих почитаемых книг), встречается немало примеров этого явления. Оказывается в темнице злосчастный Иосиф из-за клеветнического доноса жены Потифара (Бытие, гл. 39), слуга Доик Идуменянин доносит Саулу, что побегу Давида помог священник Ахимелех (Первая книга Царств, гл. 22), а сам Давид, уже став царем и получив всю полноту власти, вместо того чтобы бороться с восставшим против него Авессаломом, посылает к нему своего друга Хусия, чтобы он «всякое слово… из дома царя… пересылал всякое известие» (Вторая книга Царств, гл. 15). Не чужд доносительству, хотя, может быть, и не по своей воле, оказался и Иуда Искариот, один из двенадцати апостолов, который «пошел и говорил с первосвященниками и начальниками, как Его предать им» (Евангелие от Луки, гл. 22). Последующая история человечества, отраженная сначала в сказках, мифах и легендах, затем в хрониках и летописях и, наконец, в монографиях и романах, свидетельствует, что явление это не исчезло, а продолжало расширяться и усложняться, получая порой идеологическое и моральное обоснование, рядясь в тогу «праведной лжи», «лжи во благо» государства или народа.

Знакомо было это явление и русскому обществу, достаточно вспомнить княжеские междоусобицы Киевской Руси, борьбу москвичей и тверян за ярлыки в Золотой Орде, ужасы опричнины, череду самозванцев, петровский институт фискальства et cetera, et cetera…

Вместе с тем в обществе, особенно просвещенном, принявшем определенные этические нормы, доносительство считалось занятием постыдным. Дело это было, как правило, тайным, и, если речь не шла о борьбе с явным «врагом отечества», мало находилось желающих поведать окружающим о своих деяниях на этом поприще.

Русское дворянское общество, только в 60-е гг. XVIII в. получившее относительную свободу выбора и осознавшее себя (во всяком случае, лучшая, наиболее образованная его часть) людьми историческими, ревниво, может быть, даже подчеркнуто ревниво относилось к сохранению и защите собственной чести, соблюдению неписанного кодекса чести дворянина. И этот кодекс не допускал доносительства, требовал «открытой игры». Не имея давних традиций рыцарства, русское дворянское общество «по романам и элегиям училось чувствовать, по трагедиям и одам – мыслить»[754]. Новая романтическая литература начала XIX в. утверждала в умах молодежи образ героя, не принимающего несовершенство окружающего мира, борющегося с этим несовершенством, порой идущего даже на нарушение общепринятых моральных норм, но свято верящего поэтической формуле К.?Ф. Рылеева: «Повсюду честь – ему закон». Доносчика по этому кодексу чести могли оправдать только три обстоятельства: высокая (пусть даже ошибочно понимаемая) цель, полное личное бескорыстие и открытое признание тому, в отношении кого был сделан этот донос. Именно поэтому никто из декабристов не ставил на одну доску Якова Ростовцева, предупредившего, как многие считали, Николая Павловича о намеченном восстании, и, например, Шервуда-Верного, сделавшего весьма приличную карьеру после доноса на восторженно-простодушного Федора Вадковского.

История И.?В. Шервуда может, пожалуй, считаться образцовой для последующей политики Николая I. Так или иначе, были награждены все доносчики на декабристов: М.?К. Грибовский по рекомендации А.?Х. Бенкендорфа назначен харьковским губернатором, А.?И. Майборода переведен в лейб-гвардии Гренадерский полк. Но самой блестящей карьеры удостоился именно сын английского механика, начавший службу рядовым. «В ознаменование особенного благоволения» нового императора «и признательности к отличному подвигу <выделено нами. – Т.П.>, оказанному против злоумышленников, посягавших на спокойствие, благосостояние государства»[755], он за семь лет превратился из унтер-офицера в полковника, получил потомственное дворянство с высочайше утвержденным гербом и приставкой к фамилии «Верный». Крестным отцом его детей стал великий князь Михаил Павлович. Это не тридцать сребреников Иуды, а признание правительством абсолютной правильности и значимости содеянного, попытка дать обществу новый образец для подражания.

В стремлении не допустить повторения «событий 14 декабря» Николай I совершенно правильно определил для себя и своих подчиненных задачу – знать о происходящем в обществе если не всё, то как можно больше. Информация о реальном положении в стране, действительных нуждах и чаяниях различных категорий населения, безусловно, необходима для определения приоритетных задач и выбора средств для их решения. Таким образом, то, что правительство нового императора хотело иметь учреждение, способное собрать такие сведения, систематизировать их, а в идеале и провести хотя бы первичный анализ, представляется понятным и вполне уместным. Всё дело в методах. Однако уже при создании III отделения, на которое и предполагалось возложить функции наблюдения за процессами, происходящими в русском обществе, во главу угла был поставлен не анализ причин возможного недовольства, а беспощадная борьба с любыми его проявлениями. Один из заместителей главы III отделения и шефа жандармов М.?Я. Фок сформулировал это в столь любезной для Николая военной терминологии: «Общественное мнение для власти то же, что топографическая карта для начальствующего армией во время войны»[756]. Если видеть в обществе изначального врага власти, вполне уместно использовать для борьбы с ним любые методы, в том числе шпионаж и провокации. То, что в николаевское царствование эти методы применялись достаточно широко, общеизвестно. И если бы дело ограничилось только этим, можно было бы лишь посетовать: «O tempora, o mores!» Но, будучи человеком наблюдательным и умным, Николай Павлович пошел гораздо дальше. Понимая всю опасность дворянской фронды (дворянство всё же действительно было социальной опорой самодержавия), он вознамерился переломить общественное мнение в этой среде, изменить психологию восприятия лучшей и наиболее дееспособной частью русского дворянства своих прав и своего места в своем отечестве. Для этого недостаточно было пользоваться услугами тайных шпионов на жаловании и добровольных, но тоже действующих втайне доносчиков, – нужно было создать систему, где донос становился обыденным, может быть, и неприятным, но привычным и почти обязательным условием жизни.

Николай Павлович прекрасно понимал важность имиджа. Он сам в значительной степени изменил собственный образ, который предлагался для общественного восприятия: грубый, не оглядывающийся на чужие мнения человек уступил место порой по-прежнему грубоватому, строгому, но заботливому «слуге царю, отцу солдатам», читай – отечеству и народу. И всякий другой «слуга царю», что бы он ни сделал и каким бы он ни был, был для него (и должен был стать для всех) предпочтительнее, чем умный, благородный, но самостоятельно мыслящий и внутренне независимый человек.

И новый император безошибочно нашел человека, который не только разделял эти мысли, но даже предвосхитил их. Еще в 1821 г. А. Х. Бенкендорф подал проект о создании нового надзирающего органа, в котором писал, что честные и способные люди «часто брезгуют ролью тайных шпионов, но, нося мундир, как чиновники правительства, сочтут долгом ревностно исполнять эту обязанность»[757]. Александр I не принял эту программу, Николай же создал III отделение, постаравшись укомплектовать его людьми «из общества». Один из них, боевой офицер, участник войны 1812 г., привлекавшийся даже к следствию по делу декабристов, Л.?В. Дубельт так объяснял причины своего перехода из армии в Жандармский корпус: «Обязанности полиции состоят в защите лиц и собственности, в наблюдении за спокойствием и безопасностью всех и каждого, в предупреждении всяких вредных поступков и в наблюдении за строгим исполнением законов, в принятии всех возможных мер для блага общественного, в защите бедных, вдов и сирот и в неусыпном преследовании всякого рода преступников. Пусть мне докажут, что такого рода служба не заслуживает уважения и признательности сограждан»[758].

Сам полемический и отчасти оправдательный тон указывает на то, что в начале царствования Николая I общество еще способно было пусть не возмутиться, но хотя бы публично, демонстративно удивиться подобному поступку. Стремление наиболее прагматичных, способных уловить, куда дует высочайший ветер, вовремя успеть занять приличное место еще надо было объяснять – и желательно не выгодой, а бескорыстием. Поэтому уподобление Корпуса жандармов платочку для утирания слез вдов и сирот в руке заботливого государя было очень популярно, к нему прибегал не только Л.?В. Дубельт, но и А.?Н. Мордвинов, и М.?Я. Фок, и сам А.?Х. Бенкендорф. Поверило этому общество или нет, почти неважно, потому что уже к середине николаевского правления оно поняло, что плетью обуха не перешибешь, и смирилось с этим.

Очень точно определил этот слом общественного сознания И.?И. Пущин, писавший в 1848 г.: «Заметен какой-то застой… нет той веры в светлую для страны будущность, которая живила нас… служат как будто поневоле, возмущаются злом довольно хладнокровно… кажется, каким-то сном, какою-то апатиею объято юношество»[759]. И это полностью соответствует поэтическому диагнозу М.?Ю. Лермонтова:

Богаты мы, едва из колыбели,

Ошибками отцов и поздним их умом,

И жизнь уж нас томит, как ровный путь без цели,

Как пир на празднике чужом.

К добру и злу постыдно равнодушны,

В начале поприща мы вянем без борьбы;

Перед опасностью позорно малодушны

И перед властию – презренные рабы.

Любопытно, что те же признаки общественного недуга отмечали и наиболее наблюдательные иностранные путешественники, оказавшиеся в те времена в России. Так, Астольф де Кюстин, не называя, разумеется, имен, рассказывал о своих встречах с теми, кто «стыдятся безжалостно давящего их гнета власти, будучи принуждены жить под ним и не осмеливаясь даже жаловаться; такие люди бывают свободны только перед лицом неприятеля, и они едут сражаться в теснинах Кавказа, ища там отдыха от ярма, которое приходится влачить дома»[760].

Общество привыкло быть под наблюдением, порой даже преувеличивая возможности и степень осведомленности правительства. Более того, общество было поставлено в такие условия, когда человек, сам того не желая, невольно доносил и на других, и на самого себя. Для этой цели использовались перлюстрация писем (возможность узнать мысли автора и настроения адресата), проверка инспектором конспектов студентов (выявление нерадивости обучаемого и возможных непозволительных суждений лектора) и цензура периодической печати, где внимание сильных мира сего привлекают не столько погрешности стиля авторов, сколько «странные», если не сказать больше, мнения. Даже военные по выходе из кадетских корпусов обязаны были давать присягу в том, что они «ежели что вражеское и предосудительное против персоны Его Императорского Величества <…> такожде Его Государства людей или интересу Государственного», что услышат или увидят, то обещают «об оном… извещать и ничего не утаивать»[761].

Сибирь, хотя и была достаточно далеко от Европейской России, тоже испытала на себе влияние новых веяний. Большинство из приезжавших в отдаленный край «на ловлю счастья и чинов» переносили сюда и нравы, утвердившиеся в Петербурге. Правда, справедливости ради, следует заметить, что «жалобы и изветы» не были в этом крае явлением неведомым: еще в XVIII в. отмечался «дух ябеды, издавна замеченный между сибирскими жителями»[762]. Однако подавляющее большинство таких доносов носило весьма прагматический характер: купечество жаловалось на действительные притеснения и непомерные поборы со стороны воевод и наместников, стремясь лишь к экономической стабильности. Дорожа своей репутацией, сибирские купцы, за редким исключением, избегали фальсификаций и домыслов.

Весьма характерно то, что среди многочисленных доносов на декабристов не отмечено ни одного купеческого. Думается, это объясняется по меньшей мере тремя обстоятельствами. Во-первых, они не представляли для сибирских купцов никакой опасности, так как им запрещалось заниматься торговлей, требующей постоянных разъездов, и, следовательно, они не могли стать серьезными конкурентами. Во-вторых, помощь «несчастным», присущая сибирякам, отвечала религиозным чувствам и позволяла не откровенно демонстративно, но всё же достаточно явственно показать свою независимость. И, наконец, услуги, оказываемые декабристам, позволяли завести полезные для купеческих дел знакомства с родственниками «государственных преступников».

Новые нравственные критерии, постепенно утверждавшиеся в новое царствование, изменили и характер «жалоб», и состав жалобщиков. В известном смысле ссылка декабристов способствовала внедрению этих критериев и в сибирском обществе. Присутствие здесь официально осужденных и заклейменных «врагов отечества» – «государственных преступников» – создавало благоприятные возможности для более быстрой и блестящей карьеры, сочетая при этом личную выгоду с государственными интересами. Кроме того, декабристы воспринимались некоторыми чиновниками как своеобразное средство при решении своих внутричиновничьих отношений: достаточно было доноса об участии в судьбе кого-либо из поселенцев, и высшее начальство начинало относиться к такому чиновнику с подозрением, требовало объяснений, а порой и накладывало взыскания. Подобных примеров было немало: длительное разбирательство с Горловым, Здором, Жульяни по поводу «неуместной случаю» встречи декабристов в августе 1826 г. в Иркутске, запросы начальнику Якутской области Мягкову о послаблениях, сделанных А.?А. Бестужеву, выяснение роли братьев Цейдлеров в деле продажи брички «государственного преступника» А.?И. Одоевского и т. д.

Большие неприятности могли принести декабристам и маленькие чиновники в местах их поселения. Как правило, малообразованные, усердные, но прямолинейные исполнители, не слишком ценимые начальством, они были обижены на судьбу и компенсировали свою ущемленность, унижая тех, кто оказался в их власти. Появление в их околотках необычных поселенцев – образованных, со связями, а порой и весьма состоятельных, к помощи которых вскоре стало прибегать местное население, – грозило разрушить их владычество. Поэтому то, что во многих отношениях стоящие выше их люди оказались хотя бы в малейшей степени в зависимости от них, и они могли безнаказанно, прикрываясь полученными инструкциями, требовать от них повиновения, безусловно, тешило их самолюбие, а любое сопротивление вызывало раздражение и желание наказать. Возможно, некоторые из них искренне верили в «злонамеренность» декабристов, а в их «книжных занятиях», в стремлении время от времени собираться вместе видели опасность и, исходя из этого своего понимания, предупреждали вышестоящее начальство о новых «заговорах и кознях» нераскаявшихся преступников.

Способствовала атмосфере подозрительности и доносительства сама система надзора за декабристами, созданная Николаем I, до конца жизни убежденного в неисправимости своих «друзей 14-го декабря». Главные обязанности по надзору были возложены на генерал-губернаторов сибирских регионов. Подчиняясь III отделению по вопросам политической ссылки, они следили за ходом доставки декабристов к местам поселения и условиями их водворения; ведали решением вопросов о выдаче ежегодного казенного пособия неимущим и расходовании средств теми, кому помогали родственники; докладывали в Петербург о поведении и быте поселенцев, а также вели наблюдение за деятельностью подчиненных должностных лиц и губернских органов, имевших контакты с «государственными преступниками». К ним относились Главные управления Западной и Восточной Сибири и губернские правления, казенные палаты, гражданские губернаторы, прокуроры, полицмейстеры, исправники и городничие. В самом низу этой пирамиды надзора находились волостные правления, урядники и сельские старосты. Не удовлетворяясь этой сложной структурой, центральные власти время от времени устраивали специальные проверки (например, ревизия жандармского подполковника Маслова в 1828–1829 гг.) или включали этот вопрос в многочисленные функции сенатских ревизий (ревизия сенатора И.?Н. Толстого в 1844 г.). Подобная система, где все участники знали о взаимной слежке, безусловно, отрицательно сказывалась как на положении ссыльных, так и на положении надзирающих за ними.

Предполагалось, что такой всесторонний и постоянный контроль заставит и «государственных преступников» поневоле стать тише воды, ниже травы, и начальству позволит быть в курсе всех их повседневных дел и сразу увидеть малейшее отклонение от сложившегося порядка, оценить это отклонение и должным образом отреагировать. Однако со временем, поддавшись повседневной рутине, к тому же не всегда понимая смысл занятий своих подопечных, низшие исполнители стали ограничиваться шаблонными отписками: такой-то «ведет себя хорошо… ни в чем предосудительном не замечен… погружен в книжные занятия». Очень точную характеристику бесполезности созданной системы надзора дал в письме к своему лицейскому учителю Е.?А. Энгельгардту И.?И. Пущин: «Любопытны аттестации, которые дают об нас ежемесячно городничий и волостные головы. Тут вы видите невежество аттестующих и, смею сказать, глупость требующих от этих людей их мнения о том, чего они не понимают и не могут понять. Пишут обыкновенно: “Занимается книгами или домашностию, поведение скромное, образ мыслей скромный”. Скажите, есть ли какая-нибудь возможность положиться на наблюдателей, которые ничего не могут наблюсти?»[763]

Порой это приводило к неприятным для местной администрации последствиям. Так, в 1841 г. из доноса чиновника П.?Н. Успенского выяснилось, что М.?С. Лунин, о поведении которого до этого давались лишь положительные отзывы, всё это время занимался антиправительственной деятельностью. Проводившему следствие председателю губернского правления Копылову пришлось приложить немало усилий, чтобы доказать петербургскому начальству, что виновны в этом не губернские власти, а «психическое расстройство» самого урикского поселенца.

Важным элементом надзора стала перлюстрация писем «государственных преступников». Правда, справедливости ради, следует заметить, что недопустимое прежде ни при каких обстоятельствах чтение чужих писем стало в эту эпоху явлением широко распространенным и обыденным. Даже «рыцарь чести» А.?С. Пушкин в 1834 г. возмущался не тем, что вскрываются его письма, а тем, что чиновники проявляют любопытство к его частной переписке с женой: «Не хочу, чтоб письма мужа к жене ходили по полиции. <…> Никто не должен знать, что может происходить между нами, никто не должен быть принят в нашу спальню»[764]. Гоголевский почтмейстер, с упоением пересказывающий новости, вычитанные им из доверенных ему по службе почтовых отправлений, фигура, может быть, и гротескная, но достаточно типичная для николаевской России. В этом вопросе власть руководствовалась не принципами дворянской чести, а утилитарными задачами органов сыска, о чем их шеф, А.?Х. Бенкендорф, писал весьма недвусмысленно: «Вскрытие корреспонденции составляет одно из средств тайной полиции, и при том самое лучшее, так как оно действует постоянно и обнимает все пункты империи»[765]. Особые секретные экспедиции, занимавшиеся непосредственно перлюстрацией, были созданы не только при столичных почтамтах, но и в небольших, малонаселенных по меркам того времени сибирских городах: Иркутске, Тобольске, Томске, через которые шла переписка «государственных преступников».

Вышедшие на поселение декабристы, получив право на переписку с родственниками, были прекрасно осведомлены об этом и пользовались дарованной им «милостью» осмотрительно. Как правило, в письмах, шедших по официальным каналам, сообщались лишь обыденные домашние новости, излагались мнения о событиях общеизвестных и высказывались просьбы о тех предметах, которые не входили в списки запрещенных. О более важных вещах писалось «с оказией». По мере того, как декабристы приживались в местах поселения и обзаводились кругом друзей и приятелей из числа местных купцов и чиновников, таких «оказий» становилось всё больше, и отследить их властям становилось всё труднее. И если гувернантке К.?К. Кузьминой еще можно было задать вопрос, не везет ли она каких-либо недозволенных посылок от Е.?Ф. Муравьевой, то жандармскому полковнику Я.?Д. Казимирскому никаких вопросов не задавали, хотя о его дружбе с Н.?А. Бестужевым, И.?И. Пущиным, В.?Л. Давыдовым было хорошо известно.

Официальными каналами для переписки чаще всего пользовались для формальной связи (чтобы поскорее сообщить о каких-то фактах: свадьбах, рождениях; поздравить с именинами, наградами; засвидетельствовать уважение к дальним родственникам или семейным друзьям) или для того, чтобы довести что-то до сведения властей. К последнему относилась не только информация о нуждах или постигших бедствиях, но и сознательная дезинформация, чтобы отвлечь внимание, уверить в незнании опасных фактов и т. п. Именно этим можно объяснить разноречивые, порой просто фантастические слухи о причинах ареста М.?С. Лунина в 1841 г., которые пересказывали в письмах друг другу декабристы. В результате чиновники, проводившие следствие, с удовлетворением констатировали «совершеннейшее неведение» ссыльных о лунинских «действиях наступательных», в то время как у некоторых из них (С.?Г. Волконский, М.?А. Фонвизин) хранились рукописи их товарища.

Эта атмосфера, царившая в стране, названной А.?И. Герценом «чудовищной империей, в которой всякий полицейский надзиратель – царь, а царь – коронованный полицейский надзиратель», и где нельзя быть уверенным, что «в числе тех, которые с вами толкуют, нет всякий раз какого-нибудь мерзавца, который лучше не просит, как через минуту прийти… с доносом»[766], – сама провоцировала появление доносов на декабристов. Эти доносы начали поступать едва ли не с их первых шагов по сибирской земле. Следует, правда, заметить, что определенные основания для этого действительно были. Отсутствие в Иркутске высшего начальства, противоречивость приходящих из Петербурга предписаний и неясность статуса необычных «сиятельных каторжан», в известном смысле, предопределили произошедшие здесь в августе – октябре 1826 г. события.

Мелкие и средние чиновники в провинции первоначально просто не могли понять, что произошло в столице и чем декабристы отличались от участников дворцовых заговоров предыдущих царствований, о которых в обществе хорошо знали. Представители самых родовитых дворянских семейств России, оказавшиеся в ссылке, воспринимались ими как люди, попавшие во временную немилость. Лояльность к ним, кроме присущего сибирякам сострадания к «несчастным», подпитывалась и надеждами на будущую благодарность их поднадзорных, когда высочайшая милость будет возвращена. Не могло не сказаться на отношении заводских чиновников к новым поднадзорным и внимание, проявленное к ним уже при первой встрече со стороны их непосредственных начальников – исполняющего, по отсутствии И.?Б. Цейдлера, обязанности гражданского губернатора Горлова, полицмейстера Пирожкова, градского головы Кузнецова. Именно поэтому, как справедливо отметил еще Б.?Г. Кубалов, «на заводах Иркутской губернии как начальствующие лица, так и урядники, наблюдавшие за декабристами, усвоили те приемы обращения с ними, каких придерживалось иркутское общество»[767].

Судя по воспоминаниям Е.?П. Оболенского, начальник Иркутского солеваренного завода Крюков хотя и соблюдал известную осторожность из-за боязни доносов, принимая у себя новых каторжников, обещал, что назначит им «работу только для формы» и «никакого притеснения опасаться не должны». А урядник Скуратов, отправляя их в лес дровосеками, «шепотом… объявил, что мы можем ходить туда для прогулки, и что наш урок будет исполнен без нашего содействия»[768].

Еще более тесные и дружеские отношения сложились у В.?Л. Давыдова и А.?З. Муравьева с начальством Александровского винокуренного завода. Они настолько вошли в жизнь местного общества, что предположили «даже на свои средства выстроить каменную церковь в Александровском заводе» и при содействии управляющего Федотова приступили к постройке здания[769].

10 октября 1826 г., по возвращении в Иркутск губернатора И.?Б. Цейдлера и отправки декабристов в Нерчинские рудники, рядовой инвалидной команды Александровского завода подал жалобу на своего командира поручика Хоткевича. Дознание было поручено плац-адъютанту Капланову, и он подтвердил, что «во все время бытности преступников в заводе [они] не были употребляемы ни в какую работу», а «поручик Хоткевич обще с винокуром Смирновым имели с преступниками большие связи, что не только каждодневно ходили к ним в квартиру, но беспрестанно упражнялись в гуляниях по заводу, езде на дровнях Смирнова». 17–18 сентября «Смирнов уезжал с преступником Давыдовым… надобно полагать, имели свидание с преступниками, находящимися в Николаевском заводе»[770].

События в Петербурге были еще достаточно свежи в памяти местных чиновников (хотя и не совсем, может быть, понятны), предписания достаточно строги, а собственные нарушения, хотя и непреднамеренные, страшили возможными негативными последствиями. Именно этим объясняются скоропалительные, даже затратные действия, например, вызов В.?Л. Давыдова из Благодатского рудника в Иркутск, где от него требовали объяснения, с кем и зачем он ездил в Николаевский завод, а также зачем приезжал к нему в Александровский завод учитель гимназии Жульяни. У всех причастных также берутся подробные объяснения их поступков. Материалы следствия, «касающиеся государственных преступников в винокуренных заводах близь Иркутска», становятся важной составной частью дела о «совершившем противуправные действия» председателе ГУВС Н.?П. Горлове. Комендант Покровский, конфликтовавший с ним за влияние в Иркутске, воспользовался этой возможностью для устранения своего соперника, а генерал-губернатор А.?С. Лавинский – для того, чтобы отвести от себя обвинения в неисполнении высочайших предписаний. Таким образом, мелкий донос на неугодного командира перерос в почти политическое дело о попустительстве «государственным преступникам» «вторых в губернии лиц», закончившееся отстранением Горлова от должности. Декабристы выступали здесь не объектом доноса, а, скорее, лишь средством (но очень удобным и действенным) для разрешения конфликта между чиновниками.

Доносы на недопустимые отношения с «государственными преступниками» генерал-губернатор Лавинский использовал и для разрешения конфликта с начальником Якутской области. Назначенный на эту должность в начале 1826 г. Н.?И. Мягков не только принялся ревностно искоренять во вверенном ему крае многочисленные злоупотребления, но и вводить новые порядки, ссылаясь при этом на «Учреждения для управления сибирских губерний» 1822 г., что привело к конфликту с некоторыми чиновниками старой администрации. Поначалу генерал-губернатор, озабоченный обновлением чиновничьего аппарата, не обратил внимания на притязания своего ставленника на определенную независимость от Иркутска. Он поддержал Мягкова и санкционировал удаление из Якутска наиболее рьяных «ревнителей старины» Тарабукина и Кривошапкина. Однако появление в крае «государственных преступников» привело к напряженности между Якутском и Иркутском. Областной начальник, основываясь на предписании военного министра, стал отправлять сведения о поведении декабристов непосредственно в Главный штаб на имя государя. Иркутский гражданский губернатор и генерал-губернатор увидели в этом посягательство на сложившуюся систему соподчиненности: «…будто бы Якутская область составляет совершенно отдельное управление от Иркутской губернии, тогда как область сия… во всех отношениях подведомственна иркутскому общему губернскому управлению»[771]. Думается, разногласия эти возникли не только из-за амбиций сибирских начальников, но и из-за недостаточной осведомленности о местных особенностях не только в Петербурге, но и в Иркутске (первым из иркутских главноуправляющих посетил этот край только С.?Б. Броневский). Требования по организации надзора за декабристами, подразумевавшие быстроту как их исполнения, так и отчета об этом, обнаружили их неисполнимость при сохранении прежней системы соподчиненности в рамках сибирских административных органов. Не имея достаточно убедительных аргументов против вполне обоснованных объяснений Мягкова, Лавинский воспользовался поступившими доносами якутского городничего Слежановского и недавно уволенного с его согласия обиженного почтмейстера Кривошапкина, которые заставили его «усумниться в Мягкове до такой степени», что он «решился послать в Якутск ревизию»[772]. Эти доносы стоили излишне самостоятельному подчиненному места. И здесь, так же как и в деле Горлова, декабристы были своеобразным средством для устранения слишком самостоятельного чиновника и сохранения сложившихся во властных структурах Восточной Сибири отношений.

В известном смысле можно считать доносом и обвинение В.?Я. Рупертом сенатора И.?Н. Толстого, составившего нелицеприятный отчет о деятельности восточносибирского генерал-губернатора, в «употреблении государственных преступников для занятий по ревизии». Приводимые им факты о сотрудничестве подчиненного И.?Н. Толстого Тиле с П.?А. Мухановым при составлении проекта «об улучшении плавания по реке Ангаре» и двухлетней службе в канцелярии Безобразова А.?В. Веденяпина, который «составлял записки, экстракты и заготавливал исполнительные бумаги», полностью подтвердились. Предпринятый В.?Я. Рупертом контрудар не избавил его от отрешения от должности, но увольнение в отставку произошло «по прошению», а не по решению суда, что, разумеется, было меньшим из зол в этой ситуации. К тому же он сумел поколебать доверие императора к своему обидчику: Толстому и его подчиненным пришлось давать подробные объяснения и выслушать высочайшее неодобрение[773].

Практику доносов в высших сферах столицы Восточной Сибири продолжил иркутский гражданский губернатор А.?В. Пятницкий. Уверенный, что в его отставке повинен именно новый начальник (Н.?Н. Муравьев-Амурский), он «счел своею обязанностью из верноподданнической преданности царю и отечеству послать в Петербург донос, в котором он в самых ярких красках обрисовал предосудительность сближения Муравьева и ближайших к нему чиновников с декабристами»[774].

В объяснении Б.?В. Струве причин доноса Пятницкого обращает на себя внимание подчеркивание его «верноподданнической преданности». Действительно, в воспоминаниях современников сохранилось немало свидетельств того, что отношение гражданского губернатора к «государственным преступникам» и их женам «стало принимать обидные и оскорбительные формы»[775]. Однако, судя по письмам А.?М. Муравьева к матери, принципиальность Пятницкого имела свои пределы, а суровая официальность проявлялась далеко не ко всем декабристам. И он, и его жена не только «время от времени бывали» в Урике и принимали поселенцев у себя в городе, но даже исполняли некоторые поручения ссыльных. В январе 1840 г. Александр Михайлович советует Екатерине Федоровне: «Пришлите мне, пожалуйста, почтой 2500 р [ублей] на имя Любови Александровны Пятницкой, я ее предупредил, и она мне их передаст»[776]. Превышение суммы, разрешенной иметь на руках ссыльным, явно указывает на нарушение утвержденных свыше инструкций.

Более правдоподобной представляется другая причина, также приведенная Б.?В. Струве: Пятницкий надеялся, «вероятно, поправить свое положение в служебном мире»[777]. Памятуя о недавних, пусть и не полностью удачных последствиях «предупреждения» Руперта, Пятницкий мог рассчитывать если не на одобрение своего рвения, то хотя бы на некоторую снисходительность. Однако данная ситуация была принципиально иной. Назначая молодого, амбициозного и очень деятельного Н.?Н. Муравьева на восточную окраину, Николай I возлагал на него большие надежды. Поэтому ссориться с нужным и в целом преданным сановником из-за некоторых поблажек «друзьям 14-го декабря» (Николай и сам вынужден был давать их время от времени), особенно в самом начале возложенной на него миссии, император посчитал неразумным. Пятницкий же, не понявший, что столь прямолинейные доносы не ко времени, несмотря на нерассуждающую преданность, оказался в отставке.

Если высшие и средние сибирские чиновники, видевшие в декабристах средство для решения собственных проблем, всё же опирались на некоторые конкретные факты, пусть и изрядно искажая их, то чиновники, стоящие на самых низких ступеньках служебной лестницы, чаще всего их просто придумывали. Так, коллежский регистратор Тит Петров, человек малообразованный, не имеющий оснований для улучшения своей карьеры, но достаточно амбициозный и склонный, по отзывам товарищей, к «хитрости и вымыслу», решил «спасти Отечество». Он сообщил иркутскому военному коменданту о том, что «один из государственных преступников говорил ему, между прочим, что они надеются скоро привести намерение свое в действие и что сие легко могут ныне исполнить» и что «у товарища его находится письмо, написанное к преступнику Оболенскому от одного значительного чиновника». Весь донос практически строился на слухах. Видимо, для того чтобы придать ему большую значимость, этот «радетель общественного спокойствия», правда, довольно туманно, прибавил еще, что «сему товарищу его известно, что государственные преступники чертили планы, находясь поблизости г. Иркутска на винокуренных заводах, и знает о возобновлении там тайного общества, которое уже ныне имеет важные действия»[778]. Однако при личном допросе он не сумел привести убедительных фактов и, по распоряжению гражданского губернатора, был подвергнут шестинедельному аресту. Но это не остановило Петрова – по выходе из-под ареста он обратился уже непосредственно к императору, повторив прежние обвинения. Учтя опыт общения с иркутскими следователями, он добавил в свой донос «факты»: назвал имена чиновника Некрасова, которому было известно о «предполагаемом заговоре 78 чиновников в Нижнеудинске»; ссыльного Цветаева, который «видел у сына правителя Иркутского соляного завода Петухова письмо, писанное из Москвы к одному из государственных преступников», и председателя ГУВС Горлова, в дом которого «жена государственного преступника Трубецкого… привозила две ландкарты и две какие-то тетради, и вместе с Горловым оные рассматривали»[779]. Донос поступил в Главный штаб, началось новое расследование. Были допрошены названные Петровым лица, а у юного Петухова проведен обыск. Но, кроме учебников и школьных тетрадей, никаких посторонних писем найдено не было. Думается, особенно позабавила следователей информация о столь масштабном заговоре в крохотном Нижнеудинске: вряд ли во всем этом округе насчитывалось более двух десятков чиновников.

Другим примером доноса, целиком основанного на слухах, можно считать сообщение о том, что А.?В. Ентальцев «будто бы недаром заказал деревянные шары для украшения своего забора и одновременно купил старые екатерининские лафеты Ширванского полка, выступившего из Сибири в 1805 году», как раз перед приездом в Западную Сибирь наследника престола. «Так как доносы в царствование Николая распространились по всей России, и каждый отовсюду мог писать в 3-е отделение все, что ему вздумается, – с горьким юмором заметил в своих воспоминаниях Н.?И. Лорер, – нарядили секретное следствие, ночью окружили жилище бедного сосланного, полицеймейстер с солдатами вошли в дом, перепугали жену Ентальцева и допытывались, где ядра и пушки, предназначенные для такого важного дела? Наконец, убедились, что с старых лафетов стрелять нельзя и что вся эта история есть чистая выдумка»[780].

Трудно сказать, верили ли Т. Петров или излишне пугливый ялуторовчанин в свои фантазии. Неграмотными или малограмотными людьми нередко двигала наивная, но искренняя вера в «доброго царя-батюшку» и инстинктивное недоверие к «барам и начальникам», а потому они охотно верили самым невероятным слухам.

Совсем иной характер носили фантазии известного авантюриста Романа Медокса. Это ни в коем случае не был спонтанный акт человека, раскаявшегося в прежних прегрешениях и совершенно случайно обнаружившего «тайну, могущую иметь чрезвычайные последствия». В письме к А.?Х. Бенкендорфу от 3 сентября 1833 г. он пытался уверить, что для доказательства «жарчайшего усердия к престолу, к благу общему», ему пришлось преодолеть свое «всевозможное отвращение от доносов»[781].

Однако, как отмечал исследователь этой страницы сибирской жизни декабристов С.?Я. Штрайх, продолжавшаяся несколько лет агентурная деятельность Р. Медокса в Иркутске была совместной «операцией» III отделения и неисправимого провокатора. Играя на естественных для Николая I чувствах недоверия к декабристам и преувеличения, во всяком случае, на первых порах, сочувствия к ним в обществе, он вышел за пределы поставленной ему задачи – наблюдать и доносить обо всем происходящем среди новых сибирских поселенцев. Желая в очередной раз сыграть роль спасителя Отечества, и почти поверив в это сам, он рисует картину обширного заговора некоего «Союза Великого Дела». Среди активных деятелей его он называет не только самих декабристов и их родственников, но и представителей светского общества: А.?А. Орлову, Е.?К. Воронцову, Д.?Н. Шереметева, И.?П. Шипова. Выбор имен был достаточно случаен, но все они входили в группу, названную во «Всеподданнейшем отчете» III отделения «фрондирующие суть люди»[782]. В ноябре 1833 г. Медокс был вызван в Москву для окончательного раскрытия заговора и выявления всех причастных к нему лиц. В течение нескольких месяцев он продолжал свою игру, но, поняв, что терпение жандармов на исходе, и не имея возможности предъявить что-то конкретно, снова бежал. Последовавший в июле 1834 г. арест и более тщательное дознание убедили всех заинтересованных лиц, что «все им рассказанное есть большею частию и выдумка, и ложь»[783]. Наградой за длительную мистификацию стало 22-летнее заключение в Шлиссельбургской крепости.

Делали на декабристов доносы и другие ссыльные. 31 мая 1828 г. комендант при Нерчинских рудниках С.?Р. Лепарский получил рапорт от начальника Нерчинских рудников фон Фриша, в котором сообщалось: «По сообщению ссыльного Казакова… открыто большое сомнение на заговор составившейся партии злоумышленников из проживающих в Зерентуйской казарме ссыльнорабочих, около двадцати человек, кои предпринимали будто бы намерение в наступавшую того 24-го числа ночь под предводительством ссыльного Ивана Сухинова… разбить тюрьму и освободить всех в оной содержащихся под стражею колодников…»[784]. Следствие, организованное С.?Р. Лепарским, подтвердило пьяные признания Казакова, и суд приговорил И.?И. Сухинова и пятерых его товарищей к смертной казни.

В 1836 г. чиновник особых поручений Тюменцев расследовал доносы солдат из польских ссыльных Соколовского и Брацлавского и беглого ссыльного Платера. Они утверждали, что поселенный в ленской деревне Коркино М.?И. Рукевич, «свидясь в Знаменской слободе с Брацлавским, просил его передать написанную по-французски записку некоему Мистковскому, одному из главарей предполагаемого восстания… и что он имеет какую-то надежду на скорое освобождение»[785]. Проведенное дознание сняло с Рукевича подозрения.

В 1859–1860 гг. пришлось оправдываться после доносов «ссыльнопоселенца Томской губернии» Пасевского, «незаконно» проживавшего «без определенных занятий» в Александровском заводе, В.?Ф. Раевскому. По мнению его биографов А.?А. Брегман и Е.?П. Федосеевой, инициатором этих доносов был Ф.?А. Беклемишев, мстивший декабристу «за лишение его должности исправника». Письмо к генерал-губернатору Н.?Н. Муравьеву уже бывшего «государственного преступника» было не только самооправданием, но и критикой «порядков на Александровском винокуренном заводе»[786].

Доносов, полностью соответствовавших изложенным в них фактам, было крайне мало. Самый известный из них – донос чиновника особых поручений при генерал-губернаторе Восточной Сибири В.?Я. Руперте П.?Н. Успенского об антиправительственной агитации в Сибири М.?С. Лунина[787]. Учитывая, что сообщение свое он сделал открыто (во всяком случае, имени своего не скрывал), и поскольку, в отличие от других доносителей, был человеком образованным и прекрасно понимавшим суть воззрений, изложенных в лунинской статье «Взгляд на русское тайное общество», можно было бы признать его поступок актом искреннего выполнения служебного долга, а самого Успенского – принципиальным идейным противником декабриста. Людей, совершавших какие-то поступки «по принципам», к доносчикам, как правило, не относили.

Однако в отношении П.?Н. Успенского современники были единодушны: «…он сделал на Лунина донос Руперту, бывшему тогда в Петербурге», «утащив» рукопись статьи у казачьего офицера Черепанова[788]. Вероятно, сложившемуся мнению способствовало предшествовавшее поведение чиновника по особым поручениям. Занимаясь по поручению генерал-губернатора ревизиями в Енисейской губернии и Забайкальском крае, он познакомился с некоторыми декабристами и произвел на них вполне благоприятное впечатление. «Сегодня уехал от нас молодой чиновник, служащий по особенным поручениям при генерал-губернаторе, по фамилии Успенский. Я в его обществе провел несколько очень приятных небаргузинских часов, – 19 января 1839 г. записал в своем дневнике В.?К. Кюхельбекер. – Вдобавок просил его кое о чем, с чего, ежели удастся, начнется для меня совсем новая жизнь»[789]. Но никаких благоприятных для декабриста последствий это знакомство не принесло. Рвение же Успенского и его грубые методы ведения следствия по делу Лунина, которые в Иркутске невозможно было скрыть, видимо, сформировали убеждение в том, что его интерес к «государственным преступникам» носил далеко не бескорыстный характер.

Не остались в стороне от доносов и провокаций в отношении «государственных преступников» и представители церкви. Во время следствия декабристы – кто по доброй воле, а кто и невольно, – должны были общаться со священником. Духовником подследственных был назначен священник Петр Мысловский, о котором у декабристов сложились довольно противоречивые мнения. Значительная часть видела в нем доброго пастыря, небольшая группа – «агента государя, шпиона, который испортил жизнь многих доверившихся ему». Даже глубоко верующий Н.?В. Басаргин сомневался: «…чисто ли, прямо ли действовал он в отношении нас или лицемерно»[790]. Следственная комиссия, констатируя несомненный успех его миссии, ставила ему в заслугу то, что он «трудами своими, терпением и отличными способностями действовал с успехом на сердца преступников, многих из них склонил к раскаянию и обратил к вере». За это он был «представлен к ордену св. Анны, а в конце 1826 года произведен в протоиереи»[791]. Непосредственных свидетельств о том, что священник нарушал тайну исповеди или обманом провоцировал заключенных к излишней откровенности, в материалах следствия нет. Однако полностью отказаться от такого рода сомнений не позволяет двусмысленная позиция отца Петра в вопросе о поездке к мужу А.?В. Якушкиной. В 1827 г., когда она подала прошение ехать вслед за мужем, он писал ей: «Насчет твердости Вашей решимости, чтобы ехать в край Вам чуждый и отдаленный, я ничего не могу сказать Вам нового. <…> Дело сие единожды решено и не должно подвергаться ни исследованиям, ни сумнениям. Обеими руками надлежит держаться обета, изреченного сердцем и основанного на долге религии. Вам скажут: будущность Ваша ужасна, и я это совершенно знаю, и Вам известен жребий, Вас ожидающий. Но что же была бы за жертва, ежели бы мы приносили ее без содрогания сердца?»[792] Поездка тогда не состоялась, так как дети Якушкиной были еще слишком малы.

В феврале 1832 г. И.?Д. Якушкин согласился, что подросших детей можно оставить на попечение родственников, и «с нетерпением» стал ожидать «скорого свидания». Однако высочайшего разрешения не последовало. Не имея формального предлога для отказа, в III отделении решили снова обратиться за содействием к весьма уважаемому среди родственников декабристов священнику П.?Н. Мысловскому, чтобы он отговорил молодую женщину от поездки. Не преуспев в этом, святой отец дал совет помощнику А.?Х. Бенкендорфа М.?Я. фон Фоку: «Одно молчание со стороны Правительства, противополагаемое их требованиям. Я очень хорошо знаю сих дам, чтобы быть уверену в успехе сей меры. Подождут, подождут, помолчат, может быть, и поворчат, и, наконец, навсегда смолкнут». Совет этот был принят. А четыре года спустя П.?Н. Мысловский утешал самого И.?Д. Якушкина, не понимавшего причины столь долгой задержки разрешения на приезд жены: «Статью о Вашей супруге и детях, со всеми желаниями, со всеми заключениями, отнесем – не в число решенных дел, в архив небесный. Напрасно станем доискиваться причины разделения: она в воле Божией. Видите, все жены, или почти все, последовали за своими мужьями: нечто неведомое останавливает Вашу на пути пламенных ее желаний. Не виден ли здесь перст Божий?»[793] Вряд ли подобное поведение пастыря свидетельствует об абсолютном бескорыстии и отстраненности от «забот и сует власти».

Донос баргузинского священника Петра Кузнецова «с причетниками» принес несчастье в семью еще одного декабриста – М.?К. Кюхельбекера. Обиженный на своего коллегу Федора Миронова за его постоянные упреки в «непрестанно пьянственной его жизни» и «в отношении неправильности раздела церковных доходов», Кузнецов воспользовался приездом осенью 1834 г. в Баргузин верхнеудинского благочинного Николая Рубцова. Он доложил о «свенчании» Мироновым «брака государственного преступника Михаила Карлова с мещанкою дочерью Токаревой», находившихся в «ближайшем духовном родстве» (Кюхельбекер был крестным отцом внебрачного ребенка Анны, умершего через месяц). Извещенный об этом иркутский архиепископ Мелетий велел провести следствие, результатом которого стало разлучение супругов, перевод декабриста в село Елань под Иркутском и приказание священнику Миронову «считать себя запрещенным»[794]. Решение Иркутской консистории поступило на рассмотрение Синода и в январе 1837 г. было утверждено. Однако к этому времени у супругов было уже двое детей, и, узнав об окончательном решении вопроса, Кюхельбекер в отчаянии подал прошение: «Если меня разлучают с женою и детьми, то прошу записать меня в солдаты и послать под первую пулю, ибо жизнь мне не в жизнь!»[795] В конце концов, в начале 1838 г. генерал-губернатор позволил ему вернуться в Баргузин, и супруги продолжали жить вместе, хотя и «во грехе».

Резкое неприятие и светских, и церковных властей вызывала педагогическая деятельность И.?Д. Якушкина и священника С.?Я. Знаменского в Ялуторовске. «Между священниками Тобольской губ. [ернии] прот. [оиерей] Стефан Яковлевич считался чудаком, потому что, имея шестерых детей, жил добровольно в нужде, тогда как около раскольников мог легко нажить десятки тысяч рублей, не мешая таким же путем богатеть и прочим. <…> Стефан Яковлевич при кротости и твердости характера молча переносил нападки, не изменяя своих правил»[796]. Именно эти качества, не часто встречающиеся в то время среди духовенства, в сочетании со стремлением «творить добро и совершенствовать мир», присущие и самим декабристам, способствовали их сближению. Для И.?Д. Якушкина он стал надежным помощником в его педагогическом подвижничестве, для И.?И. Пущина и Е.?П. Оболенского – требовательным и одновременно снисходительным другом, для М.?А. Фонвизина – знающим собеседником, а порой и серьезным оппонентом, для Н.?Д. Фонвизиной – добрым и всё понимающим духовником. И они, в свою очередь, старались быть ему полезными, принимая участие в устройстве учебы и карьеры его сыновей Николая и Михаила, снабжая религиозной и светской литературой, недоступной для бедного провинциального священника.

Воспользовавшись указами Синода, разрешавшими местному духовенству организовывать при церквах начальные приходские училища, С.?Я. Знаменский обратился к благоволившему ему тобольскому архиепископу Афанасию, и разрешение на открытие нового учебного заведения было получено. Более того, кроме прямого назначения подготавливать «детей священников и церковнослужителей, проживающих в городе и окрестностях, к поступлению в семинарию», на училище возлагалась и задача «доставить возможность учиться мальчикам, не имеющим права поступать или по недостатку своему не поступающим в уездное училище»[797]. Сформулированное таким образом разрешение не только легализовало ялуторовскую школу, но и санкционировало ее светский характер, что позволило значительно расширить программу по сравнению с другими приходскими училищами. Открытие в августе 1842 г. училища, довольно быстрый рост его популярности среди населения и деятельное участие в его делах И.?Д. Якушкина и его товарищей вызвали естественное недовольство ялуторовского смотрителя училищ И.?А. Лукина, увидевшего в новом учебном заведении конкурента. Кончина Афанасия и назначение нового, не знакомого с местными условиями архиепископа Владимира, казалось, позволяли надеяться на благоприятный исход для сообщений недовольных, и в Тобольск посыпались доносы. Участие в этом деле «государственных преступников» придавало доносам вид искренней обеспокоенности: как бы «эти воспитатели» не поселили «в сердцах детей безверия и ненависти к правительству»[798].

Узнав, что в консистории к отцу Стефану отнеслись с предубеждением, и он, как писал И.?И. Пущин, «может под суд пойти», тобольские декабристы использовали все свои связи, чтобы помочь другу. Усилия М.?А. Фонвизина и П.?С. Бобрищева-Пушкина, удачно подключивших к разрешению конфликта своего старого знакомого, сенатора И.?Н. Толстого, ревизовавшего в это время Западную Сибирь, принесли свои плоды. 15 января 1843 г. И.?И. Пущин с удовлетворением сообщал И.?Д. Якушкину: «Радуюсь вашему торжеству над школьным самовластием. Директор мне говорил о вашем училище так, как я всегда желал слышать. Толстой своей фигурой тут кстати попал – это лучшее дело в его жизни»[799].

Еще больше волнений принесло открытие в Ялуторовске школы для девочек, задуманной И.?Д. Якушкиным в память о скончавшейся в 1846 г. жене. В 1850 г., в отсутствии С.?Я. Знаменского, отправившегося по делам в Тобольск, второй соборный священник отец Александр пригрозил Якушкину написать в Синод, если «преосвященный разрешит указом строить училище <здание женской школы. – Т.П.> на ограде церковной». Он полностью поддержал донос нового смотрителя Н.?А. Абрамова, убеждавшего светские и духовные губернские власти в том, что «ни то, ни другое училище не должно существовать»[800]. Знаменскому с декабристами снова пришлось выдержать не одно разбирательство в консистории и дирекции училищ и сохранить их только при условии, что заведование мужским училищем будет передано диакону Е.?Ф. Седачеву, а женским – А.?П. Созонович и А.?Н. Балакшиной.

Таким образом, к сожалению, доносы и провокации, столь нередкие в служебной и общественной жизни николаевской России, входили и в жизнь православной церкви. Следует, правда, заметить, что и в данном случае, на первый взгляд, доносы направлены не против декабристов непосредственно: ни одного реального примера их противозаконной деятельности в них не приведено. И.?Д. Якушкин выступает, скорее, в роли негативного примера незаконности начинания ялуторовского протоиерея и средства, с помощью которого можно скорее всего добиться своей цели. Для о. Александра это место первого соборного иерея, для Абрамова – избавление от весьма хлопотного начинания, к тому же лишавшего его прав на расходование «половины денег, получаемых из городских доходов»[801].

Однако в условиях всеобщей подозрительности, поощрения доносительства, возводимого в ранг гражданской добродетели, и учитывая особый статус «государственных преступников», по сути своей, получился даже двойной донос именно на декабриста. Во-первых, перед начальством вскрывалась тайная деятельность «государственного преступника» на педагогическом поприще, категорически запрещенная правительством. А раз тайная, значит, возможно, и противоправительственная. И, во?вторых, это возможность дискредитации самой идеи новой во всех отношениях школы Якушкина, ликвидация примера для сравнения ее с государственной школьной моделью. Доносы Лукина, Абрамова и о. Александра выполняют три функции: сохранение собственного положения и возможности сравнительно безбедно существовать, практически ничего не делая; доставление неприятностей неугодным и неудобным лицам и, наконец, демонстрация собственной политической лояльности.

К сожалению, и для служителей церкви, призванных быть примером нравственной чистоты, пороки, всё более поражавшие русское общество, становились своеобразной нормой. М.?А. Фонвизин в письме к Е.?П. Оболенскому, объясняя причины постепенной потери авторитета православной церкви, указывал на тобольского архиерея Георгия: «У нас перед глазами не пастырь, а волк в пастырской одежде. Он привел в систему грабительство: бедных священников приучил он к доносам и ябедам, и вследствие всякого доноса, справедлив он или нет, он запрещает священника и требует его к себе для ответа. Здесь отплачивается он деньгами и отпускается как оправданный»[802].

Менее других оказались подвержены поощряемому властью пороку доносительства так называемые социальные низы сибирского общества. И если у мещанства было меньше соблазна проявить свои верноподданнические чувства или поправить свое положение за счет доноса на «государственных преступников» (в городах, особенно на первых порах, проживало небольшое число декабристов), то у крестьян, живших с ними бок о бок порой десятилетиями, такая возможность, казалось бы, была. Однако подобных примеров практически нет. Разумеется, когда проводилось следствие в отношении какого-нибудь «государственного преступника», крестьян также спрашивали о поступках их невольных односельчан, и они по простоте своей сообщали сведения, которые могли навлечь на поселенцев разного рода неприятности. Так было, например, со служившим у Лунина Ф.?В. Шаблиным и его женой, рассказавшими проводившему дознание Успенскому о появлении в его доме ружей и посетителях своего хозяина[803]. Порой же, преследуя свои, весьма практические, цели, крестьяне жаловались на «неправильный» отвод земли для декабристов, Так, «разными притеснительными мерами» приобретшие «значительное состояние» и приведшие «прочих крестьян к себе в зависимость» зажиточные крестьяне Соколовы всячески препятствовали закреплению за Х.?М. Дружининым и Д.?П. Таптыковым наделов в с. Малышевка[804].

Более справедливым оказался новый донос на М.?И. Рукевича. В 1840 г. на имя генерал-губернатора В.?Я. Руперта поступило несколько анонимных доносов о том, что коркинский поселенец «самовольно занимает под засев крестьянские земли», обрабатывает их силами крестьян, не вознаграждая последних за труд, что крестьяне терпят от него «большие притеснения и обиды», что Рукевич ведет широкую торговлю, «прибегая к непозволительным средствам и злоупотреблениям». Часть этих обвинений, прежде всего, в отношении виноторговли и использования крестьянского труда за долги, подтвердилась. Это привело к ужесточению контроля за излишне предприимчивым ссыльным и распоряжению: «…по всем действиям его, могущим заключать противное законам, порядку и нарушению тишины и спокойствия крестьян, немедленно доносить по принадлежности»[805].

Доносы, бесспорно, ухудшали положение декабристов – вторичная ссылка и заключение М.?С. Лунина и П.?Ф. Выгодовского, новое дознание и допросы В.?Л. Давыдова, дополнительный и более пристальный надзор и необходимость оправдываться (как было с И.?Д. Якушкиным, В.?Ф. Раевским и некоторыми другими). И всё это, вместе взятое, вело к отказу части декабристов от более деятельного участия в общественной жизни Сибири, не столько из боязни за себя, сколько из нежелания вовлечь в неприятности близких и друзей. Н.?М. Муравьев, объясняя матери позицию своего кузена М.?С. Лунина, не желавшего примириться с положением бесправного ссыльного и продолжавшего «дразнить медведя», писал: «Вы обвиняете Michel’я, но он исполняет свой долг, доводя до сведения власть имущих слова истины, чтобы они не могли сказать, что они не знали правды и что они действовали в неведении. <…> У него нет ни матери, ни детей, и он считает себя настолько одиноким, что его откровенность никому не нанесет ущерба. <…> Требуют, чтобы люди относились безразлично к вопросу, что верно и что ложно, что хорошо и что дурно. <…> Мало любить хорошее, иногда надо это и выразить. Если это не принесет никакой пользы сейчас – это останется залогом для будущего»[806]. Н.?М. Муравьев хорошо понимал, о чем он говорит: у него была и престарелая мать, живущая только ради ссыльных сыновей, и дети, благополучие которых во многом зависело пусть не от улучшения, но хотя бы от неизменности его настоящего положения в Сибири. В известном смысле он выразил мнение большинства своих товарищей. Но одновременно он отразил и нравственное неблагополучие современного ему общества.

Разумеется, формируемая Николаем I система взаимоотношений власти и общества должна была защитить устои этой власти и строилась на его внутренних убеждениях – «нравственных убеждениях», как назвала это наблюдательная, умная и вполне преданная престолу А.?Ф. Тютчева. «Угнетение, которое он оказывал, – писала она в своих воспоминаниях, – не было угнетением произвола, каприза, страсти; это был самый худший вид угнетения – угнетение систематическое, обдуманное, самодовлеющее, убежденное в том, что оно может и должно распространяться не только на внешние формы управления страной, но и на частную жизнь народа, на его мысль, на его совесть, и что оно имеет право из великой нации сделать автомат, механизм которого находился бы в руках владыки»[807].

Но одновременно эта система развращающе действовала на общество, создавая атмосферу недоверия, подозрительности, когда хорошее в себе надо было таить от доносчиков, а чтобы следовать этому хорошему, даже лучшим из людей нужно было решиться, как идти на Голгофу.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК