12. ПРОЩАЙ, МАГНИТНАЯ!
12. ПРОЩАЙ, МАГНИТНАЯ!
Незаметно пришла осень. От жаркого солнца за лето выгорели и высохли травы. Степь лежала бурой и унылой. В ясном бирюзовом небе с утра тянулись с курлыканьем косяки журавлей, кричали гуси, лебеди. Летели с сурового горного Урала перелётные птицы на юг, в тёплые края. Мы долго провожали их грустными прощальными взглядами. Окрестные степные озёра и ильмени наполнились птичьим криком. Стаи перелётных гусей и уток кишмя-кишели в озёрных и речных заводях. По ночам от гусиного гаганья, да от утиного кряканья, от свиста и шума перелётных птиц, нельзя было разговаривать на базу. Казаки целыми днями охотились на перелётную дичь. Казак Степанко подбил журавля, добить его он пожалел и принёс домой. Мы с Митяшкой выпросили раненую птицу и, промыв перебитое крыло, перевязав ранку, пустили разгуливать его по двору. Журавушка вышагивал по тропке и, заслышав в небе голоса перелётных стай, громко и жалостливо взывал им в ответ, затем, распустив раненое крыло, разбегался и пробовал взлететь. Однако, из этой попытки ничего не выходило.
Он со стоном падал на правый бок и, раскрыв свой длинный клюв, испускал жалостливые урчащие звуки. Залётный гость дичился хозяев куреня, завидя меня или Митяшку он забегал в угол и там зло ворчал.
Первой он признал бабушку. Она вышла на крылечко и, разбросав кусочки пахучего хлебного мякиша, ласково позвала:
— Журавушка, милый Журавушка, подь сюда! Ну, подь, глупенький!
Словно понимая ласковую человеческую речь, журавль подошёл к бабушке и стал клевать хлеб. Насытившись, он не отходил от старухи. Она уселась среди двора на чурочку и ласково-ласково пеняла ему:
— Ну, что, дурачок, попался? Ишь, как не повезло. Чтобы подальше от станицы лететь. Народ тут такой!
Опустив на грудь длинный клюв, журавль с важным видом стоял перед бабушкой и внимательно выслушивал её воркующую речь.
Вскоре он привык к интонациям её голоса, и нам казалось, что птица понимает человеческую речь. Журавушка оказался на редкость умным и толковым. Когда ему хотелось есть, он подходил к оконцу и стучал клювом в стекло. Если бабушка долго не выходила из домика, он терпеливо стоял на одной ноге перед крылечком и выжидал её. Постепенно он привык к дедушке, и к нам, ребятам. А раз даже увязался за мной на станичную улицу. Он важно вышагивал следом, никого не боясь, лишь изредка поглядывая в небо: не послышится ли знакомое курлыканье. У лавки сидел Дубонов и, завидя вышагивающего за мной журавля, закричал мне:
— Эй, казара, учён журавель? Продай мне его! Целую жменю орехов отвалю!
— Зачем же он вам, дядюшка? — сдержанно спросил я.
— Как зачем? — удивился лавочник: — Известно зачем, откормлю да и слопаю. Тикавно[17] отведать!
Я ускорил шаг, а за мной поспешил и журавль. Подальше от этого неприятного человека!
Глядя вместе со своим пернатым другом в прозрачное осеннее небо, я часто с грустью вспоминал:
«Куда девалась наша Варварушка? Жива ли она или затерялась среди необъятного степного океана?».
После её ухода, Митяшка стал выглядеть неряшливее и всегда был голоден. Рубашка у него лоснилась от грязи, на голове торчали непромытые лохмы. Он изредка заходил к бабушке, та давала ему ломоть хлеба.
Мальчуган отщипывал от краюхи ломтики мякиша и кормил нашего пернатого друга.
— На, журавушка, подкрепись. Эх, сироты мы с тобой. Одни на целом свете! — вздыхал он.
У Митяшки подёргивались губы, но он стоически сдерживался и ни одна слезинка не показывалась на его глазах.
Степанко не заботился о приёмном сыне, да казак и не стряпал дома. Насыщался он, где доводилось: в степи, на охоте или по соседям. В избушке всё постепенно покрылось грязью и пылью. Среди этой мерзости запустения, только цветы на подоконниках попрежнему буйно цвели огневым цветом и манили взор. Но и они цвели потому, что мы с Митяшкой каждый день заботливо поливали их.
Всё ещё стояли погожие дни. На дворе в затишье пригревало. Выбравшись из горенки, дедушка присаживался спиной к стенке избёнки и, щурясь на солнышко, долго грелся и вздыхал:
— Эх, отлетело красное летечко.
С полей давно всё убрали. Свезли возы скошенной пшеницы и с дедушкина поля. Привёз хлеб со степи к нам на баз Потап Дубонов и взял за это треть с умолота. Об этом наверно и думал сейчас старик, высчитывая, насколько хватит хлеба: дотянет ли он до весны?
Несмотря на ясную сухую погоду, Урал вздулся, потемнел, шёл вровень с берегами. Казаки говорили:
— Гляди, Яик ноне «в трубе»!
Это означало, что далеко на севере в горах Урала шли осенние дожди и потоки устремлялись в степь, пенясь и вздувая наш мирный и покорливый Яик. Под осенней водой исчезли песчаные отмели и косы, потонули низкие острова, кое-где через рытвины, ерычки и старички[18] вздувшийся Яик прорвался во впадины и луговины и там теперь поблескивали мелкие воды.
— Гляди-кось, как надулся наш курун![19] — показывал дедко на полноводный Яик. — Давненько такого не было. Знать год предстоит урожайный! Сходить, что ли рыбки половить?
Но рыба ловилась плохо. Против станицы Магнитной Урал не славился рыбой. Ловились тут щучка, чебак, плотва, — самая пустячная рыбёшка. Вся ценная рыба обильно ловилась на понизовье, в пределах войска Уральского. Низовые казаки перегораживали Яик плотинами, не пуская рыбу в верховья. На зиму ценная рыба: осетры, белуги, севрюги собиралась в ятовья[20] и засыпала до тёплых дней. Казаки баграми выбирали рыбу из зимней реки. Не то было в верховьях Урала, в области войска Оренбургского. Урал, который протянулся на расстояние 2300 километров, только малой частью проходил в наших краях, да и был он тут мелководен и незнатен рыбой. Начинался он на восточных склонах Урал-Тау. Здесь в скалах слились четыре горных источника и образовали бурную и злую речонку. Она бежит, прыгает через каменья, шумит, пенится и так добегает до Яицкого болота, где снова утихает и теряется в непроходимых и густых зарослях трясины. И только на южной кромке болота, Урал появляется вновь и вытекает из него тихой небольшой речушкой. Постепенно набирая силу от мелких притоков, он превращается в реку, которая, добежав до хребта Бугасты, прорывается через узкие каменные ворота и вырывается в степь. Южнее за деревней Науразовой река становится шире, покрывается зарослями тальника, и по сторонам её появляются старицы и глушицы. Так она, не торопясь, добирается до Магнитной.
И только в половодье, да иногда в осенние денёчки Урал походил на большую и полноводную реку. Тогда кое-что из рыбы прорывалось с низовьев и к нам, и дедушка отправлялся на ловлю.
Вечера в сентябре стали прохладнее, звёзды в тёмносинем ночном небе казались ближе и ярче. На станичной улице было темно, старые станичники ложились на покой с наступлением сумерек, а молодёжь толпами бродила по станице, раздавался сдержанный девичий смех, разудалая песня. А чаще всего под треньканье балалайки звучала весёлая песенка самого молодого бесшабашного казака Игнатки. Он залихватски распевал «казыньку».
Казынька-казачок,
Казак миленький дружок…
Не я тебя поила,
Не я тебя кормила,
На ножки поставила,
Танцовать заставила,
Коротеньки ножки,
Сафьянны сапожки… Эх!..
На улице за окном слышался топот, взвизги казачек. Дедко беспокойно ворочался на печке.
— Молодые годочки! Молодые годочки! — незлобиво оговаривал он удальство молодёжи. — Как вешние воды прошумят, отгремят и уйдут! Немного человеку на свете отпущено!
И словно на дедову жалобу, на дворе грустным криком отзывался проснувшийся журавушка. Перелётные стаи и в нём разбередили тоску по весёлой молодости, когда он беззаботно и весело носился по поднебесью и в весёлых журавлиных стаях встречал утренние зори.
Однажды ночью в тёмной степи вокруг станицы засверкала весёлая золотая корона. Пылал подожжённый высохший за лето ковыль. Пляшущие огоньки перебегали вдоль окаёма и манили к себе.
На мой недоуменный вопрос дед пояснил:
— Казачишки пустили по степу пал. Оттого земля золою удобрится, кобылка[21] изведётся с корнем, да и суслику не выжить при хорошем пале. После того и зелёная травушка веселее полезет в рост. Одначе, бывают с палом и худые шуточки. Выбежит ветерок, вздует и понесёт огонь на станицу, альбо на киргизский кош, вот и погибель тут!
И вдруг со степи и впрямь прибежал игрун-ветерок, огоньки заплясали веселее и быстро уносились к тёмному горизонту. Небо отсвечивало слабым багровым заревом. Часа через два огоньки постепенно уменьшились, стали ниже, бледнее и, наконец, скрылись за окаёмом.
— На самый простор вырвались! Ну, теперь забушует! — сказал дед, глядя на убегающие огоньки.
Бабушка перекрестилась.
— Спаси, осподи, человека в степи, птицу и зверя! — замолилась она.
…Однажды в солнечный сентябрьский день приехала моя матушка. Она собиралась в обратную дорогу через день и с собой забирала меня.
Степанко собирался с нами в Троицк, а оттуда и далее в Россию.
Настал день отъезда, бабушка со слезами на глазах, всё время смотрела на меня, подкладывая самые поджаристые и горячие шанежки. Пользуясь каждой минуткой, она, проходя мимо меня, гладила своей старческой рукой мои непокорные вихри.
— Да бросьте вы плакать, баушка! — уговаривал её я. — Не навек же я уезжаю. Ещё свидимся. Вот вырасту большим, приеду казаком! — хорохорился я.
Старуха печально опустила голову.
— Ах, внучек, милый внучек! — глубоко и грустно вздохнула она. — Придётся ли нам боле стренуться, старенькая становлюсь. Гляди, несегодня, завтра позовут меня на погост!
Она краешком платочка утирала мелкие частые слезинки.
Дед крепился, не показывая и вида, что ему неприятна наша разлука. Он деловито стащил с брички колёса, хорошо промазал дегтем втулки и оси, осмотрел сбрую, привязал сзади мешочек с овсом…
Из-за горок бодро встало солнце, а казачата весёлой толпой наполнили двор. Они собрались провожать меня до околицы. Матушка и Степанко сели в бричку, а между собой посадили меня и мы тронулись со двора. Ехали мы шагом, сопровождаемые толпой моих приятелей и бабушкой с дедом.
Только бричка выехала со двора, как в распахнутые воротца выбежал Журавушка и с курлыканьем побежал за ней.
— Гляди, гляди! — закричал дед: — До чего разумная тварь. Прощаться захотел!
Я слез с брички, прижал к сердцу Журавушку и отнёс его в тёмный хлевок.
— Посиди тут! — думая обмануть его, сказал я и снова вышел под яркое утреннее солнце.
На околице мы распростились с родными. Старуха вся дрожала, как ветхая осинка под ветром. Она обнимала меня и шептала жарко-жарко:
— Пошли тебе, господи, удачи и счастья! Будь здоров, Иванушко!
Дед по-казацки трижды поцеловался со мной и матушкой.
— Ну, прощевайте, на будущий год обязательно приеду на сатовку, — пообещал он.
Настала очередь ребят. Каждый из них подходил и пожимал мне руку, только Митяшка не удержался, крепко обнял меня и поцеловал. Он был серьёзен и бледен. Расставаясь, он сказал мне:
— Ноне перехожу на жительство к твоей бабке. Звали!..
Мы постепенно поднимались в гору, станица уходила в низину. Исподволь скрывались от нашего взора домишки, осокори, церковка. Только вдали ещё сверкал синеватой сталью Яик, а над ним поднималась Атач-гора. Подле неё белели юрты.
Постепенно и они расплылись.
Вот ещё чуть-чуть сереет гора Маячная с еле приметным на голубом небе маяком, но вскоре и она расплылась в тумане.
А перед нами пошла степь. Это была не та степь, которую я видел весною. Чёрная и обугленная она лежала мрачным покрывалом.
Осенний пал пожёг травы, прогнал птиц и зверей. И теперь до будущей весны здесь всё будет уныло и пустынно.
Степанко ехал, молча разглядывая чёрную гарь.
— И куда ты торопишься? — спросила его моя матушка. — Жил бы в станице, глядишь и хозяйство выправил!
Казак грустно покачал головой:
— Ах, Лизавета Ивановна, тяжко мне. Ох, как тяжко! Не могу жить без Варварки!
— Где ты её теперь найдёшь? И кто знает, найдёшь ли? — неуверенно сказала матушка. — А если найдёшь, всё равно не жизнь вам вместе! Ведь попрежнему тиранить её будешь!
Степанко подумал и отозвался печально:
— Что верно, то верно! Известное дело: дурной у меня характер, Лизавета Ивановна. Но и так мне жизни нет. Эх-ма! — махнул он рукой и замолчал.