5. СТАНИЧНЫЕ БУДНИ

5. СТАНИЧНЫЕ БУДНИ

Жизнь в станице протекала однообразно. По хозяйству в куренях с утра до ночи хлопотали казачки, в поле работали наёмники — пришлые люди, а казаки, по выражению бабушки, «слонов гоняли», попросту говоря, бездельничали.

— Что такое казак? — рассуждал в моём присутствии дед. — Казак есть воин, слуга царю и отечеству! Нешто его дело кухаркой, альбо водовозом быть! Казак создан господом-богом для войны, а не для серпа и косы. Пикой во чистом полюшке поиграть, басурмана острой сабелькой встренуть, — вот оно наше казачье дело! Потом конь — друг боевой, лихой скакун, — вот истая заботушка казаку! Без него казак не казак, а так серая говядина!..

«Серой говядиной» казаки презрительно называли солдат-пехотинцев, считая себя умнее, грамотнее их. А на самом деле редкие казаки были грамотные, даже казак — торговец Потап Дубонов и тот не был грамотен. Озорной Кирик Леонидович — дружок Варварки, забирал у него в долг товары и по настоянию Дубонова выдал ему расписку, а в ней было написано:

Это дело свято —

У Дубонова мясо взято.

Мясо коровье,

Ешь, казак, на здоровье!

Хотя мясо и съестся.

А с Дубоновым надо расчесться…

Я бежал мимо лавки, когда торговец зазвал к себе и сунул мне в руку замусоленный леденец.

— На, похрусти на здоровьечко! Сказывают ты грамотей. Будь милостив, зачти мне расписочку!

Я зачитал вслух творение учителя. Вначале казак полуудивлённо-полуобиженно растянул рот до ушей, напоминая собою рыбу, выброшенную на горячий песок. Глаза его таращились, ощеренные по-щучьи зубы блестели среди рыжей бородищи. Но вдруг он хлопнул себя по коленкам, присел и залился весёлым смехом.

— Шельмец! Ах, шельмец, их благородие!

Учителя, из уважения к его учёности, он называл «их благородие».

— А всё-таки расчесться надо! — продолжал он гоготать на всю лавку. — Ах, шутник, их благородие!…

Отсмеявшись, он неожиданно уставился на меня рачьими глазами, покачал головой.

— Скажи на милость, сам мал, а башковитый! Вот те и Назар, голота, а внук грамотей. Ну, иди, иди, чернильная душа, гусиное перышко, чего стал тут, более леденцов не дам! — он бесцеремонно выпроводил меня из лавки.

Однако, он всюду таскал с собою расписочку и на досуге показывал казакам.

— А ну, зачтите, чего тут накарябано!

Купцу было лестно, что учитель посвятил ему «свою письменность».

Этот же Дубонов о станичниках говорил так:

— Что такое ренбурхский казак? Это чисто православный человек! Столб веры христианской и опора купечеству!

Оренбургские казаки, в отличие от донских, терских, кубанских и даже сибирских казаков, не представляли из себя племенной цельности. Это была смесь самых разнообразных выходцев из России и из азиатских степей. Тут слились воедино: и донские казаки, и беглые от царских утеснений кержаки, и солдаты петровских времён, и калмыки, и башкиры, и мещеряки, и украинцы. В оренбургском казаке всё смешалось, боевые походы создали тип выносливого крепкого воина, по внешнему виду зачастую с угловатыми выпуклостями лица, нередко с косыми разрезами глаз и почти всегда с грубоватым и жёстким выражением степного воина.

В своё время, эти войска долгие годы сдерживали нашествия азиатских кочевников на Русь и постепенно из поколения в поколение оттесняли их в глубь степей, приведя под конец их под высокую руку Российского государства. За свою полную тревог службу они получали от правительства в собственность земли, отнятые от коренных степняков. В 1755 году в царствование Елизаветы Петровны за оренбургскими казаками было закреплено двенадцать миллионов десятин земли, раскинутой на обширном пространстве между степными реками: Уралом, Уем, Тоболом, Увелькой, Иргизом. За все льготы, земли и награды, казаки должны были поставлять конное вооружённое войско. В мирное время оренбургское казачество выставляло шесть полков, а в военное — восемнадцать во главе со своими офицерами, подготовленными в особом казачьем училище в Оренбурге. Давно отгремели битвы на востоке, и степи успокоились, но оренбургское казачество продолжало нести службу внутри империи, являясь опорой трону.

До пятидесяти лет казак числился на действительной службе и должен был всегда пребывать в готовности к походу. Казак только и жил этими походами, мечтал о них и заниматься хозяйственными делами ему претило.

В станице единственным занятием казака, которое ему приходилось по сердцу, были упражнения на стрельбище. На широкое степное плато за станицей съезжались сотни конных станичников, чтобы поупражняться в стрельбе и в рубке. Дедко Назар за старостью давно вышел в чистую, но всякий раз, прознав, что казаки собираются на стрельбище, начинал суетиться уже с вечера: чистил конька, засыпал ему отборного овса, просматривал своё старенькое ружьишко, сабельку. Бабка пекла ему шанежки, готовила дорожную укладку. И старухе было лестно, что старик «не последняя спица в колеснице». С вечера старуха обегала соседские курени, суетливо рассказывая казачкам, как она собирала своего воина «до походу». Дед в эти дни ходил важный, с расчёсанной бородой, а на груди у него красовался георгиевский крест, который он «начеплял» в торжественных случаях. Но самое важное наступало, когда дед снимал со стены свою сабельку в стареньких ножнах. Я с улыбкой смотрел на старика: «Подумаешь, нашёл чем важничать! Старой шашкой».

Дед брал в руки клинок, истово трижды крестился на иконы и потом обнажал его. Совершалось чудо: с синеватой ручьистой стали казалось сыпались искорки. Дедко наклонялся и целовал клинок.

— Ну, благослови, старая! — кланялся он бабушке, словно и впрямь собираясь в дальний поход, на войну.

И старуха подходила к своему казаку, степенно крестила его и целовала в темячко.

Да, клинок у дедушки был не простой! Напрасно я думал, что ничего замечательного не могло быть в обыкновенной казачьей сабле!

Взяв в руки клинок, старик сразу преображался. Казалось, он молодел, выпрямлялся и чуялось мне, что это был ещё добрый и проворный рубака.

— Это, внучек, наша семейная лериквия, честь куреня! — показывал он глазами на клинок. — Умру я, тебе завещаю, коли достойным будешь!

Он нежным взглядом ласкал сабельку и продолжал рассказывать:

— Эта сабля старинная, работы отменных златоустовских мастеров! С этой саблей ещё мой дед в Туретчину ходил, освобождал из полону христианские душеньки. Батька мой этой сабелькой рубался на широком Дунае. Довелось и мне схватиться с турецким янычаром в кои годы… Налетел на меня этакий зверюга, добрый воин, да и конь под ним, одним словом чистокровный араб. Ну, думаю, молись, казак! Пропала твоя головушка! Подо мной злой башкирский степняк: ржёт, искры мечет; норовит ухватить зубами араба. Топчемся мы с янычаром, кони взрыли землю, клинки сверкают. Так и у него ж знатная кривая сабелька, дамасская, стало быть. Злость обожгла меня. «Доколе эта канитель будет?» — подумал я и взмахнул сабелькой. — Эх, была не была: Рубанул я со всей силой по вражьему клинку. Дух заняло! Дамасский клинок пополам, — хрусталём прозвенел. Не дал я туречину опомниться, размахнулся от всего сердца и развалил его от плеча до самого паха. Конец супостату! Вот он клинок!

Лёгким привычным движением старик вновь вытащил клинок из ножен. Я поднял глаза и сидел, как очарованный. Серебристая полоска стали струилась ровным спокойным блеском. При движении в ней вспыхивали синеватые искорки.

— Булатный клинок! Непревзойдённый, аносовский! — с гордостью сказал казак. — Много вражьих голов покрутил он, нечистой крови пролил! Разве с ним расстанешься? Без клинка казак — не воин.

Клинок был добрый, плод большого мастерства. Он мерцал синеватым таинственным блеском. Я не в силах был оторвать глаз от старого казачьего клинка. Смотрел на него и с гордостью думал:

— Хорош! Ой, и хорош! Кто же сотворил это чудо?

Позже, в годы гражданской войны, будучи командиром эскадрона, я попал на родину дедовского клинка, в маленький, затерянный среди Уральских гор Златоуст, в городок, в котором жили и здравствовали непревзойдённые в мире златоустовские мастера, сохранившие тайну булата.

Рано утречком, до восхода солнца, по росе казаки выступали на стрельбище. У ворот каждого куреня толпились домочадцы, любуясь своим казаком. Бабушка от умиления утирала слёзы.

Казаки шли конным строем, с песней, оглашая яицкие степи звонкими голосами. Станичники пели:

Ночи темны, тучи грозны

По поднебесью идут.

Идут, идут, казаченьки,

Идут тихим маршем…

Дедушка считался не последним в конных рядах. Вместе с казачатами я бежал в клубах густой пыли, провожая конников далеко за станицу…

Возвратился старик со стрельбища ещё больше побуревшим от загара, помолодевшим лет на десять.

Дед шутил со старухой, бахвалился, кочевряжился, не подозревая, что в его курень вот-вот постучится беда.

Казак Потап Дубонов, богатый прасол, купец, скупщик всякого добра у бедноты, ко всему этому ещё держал тайный кабак. Возвращаясь со стрельбища, казаки брали у него водку, кто за наличные, кто в долг, и пили всем «кумпанством», ходя от двора ко двору. Издревле повелось у казачества гостить в один день по очереди у всех соседей: богат ли, беден ли курень, но обойти его значит нанести соседу кровную обиду. Зайдут подвыпившие казаки, посидят часик и шумной разудалой гурьбой идут в соседний курень. И как бы ни были бедны хозяева, они ставили на стол последнее, изо всех сил тужась показать, что и они, слава богу, почесные казаки.

Не обходили казаки и Дубонова. Жил он богато и привольно в бревенчатых, из смоляного леса, хоромах. Двор его на особицу выделялся изо всей станицы. И казак Дубонов был тоже особый.

Казачий дубоновский род пришёл из-под Шарташа, что лежит под городом Екатеринбургом, ныне Свердловском. Пращур Аника Дубонов в лесах, по речкам и в песчаных отмелях и берегах добывал тумпасы и строганцы — колдовской горный хрусталь. Не поладил Аника с царевыми людьми, подался на Яик, поближе к раскольничьим весям. Казаковать стал род Дубоновых. Потапу Дубонову достались от батьки косяки крепких степных коней, тысячи баранты, земли пятьсот десятин. Был он один сын у казака-богатея и весь удался в отца: неимоверно силён и драчлив, в кулачных боях страшен. В молодые годы в кулачном бою на льду Яика ему гирькой повредили глаз и выбили передний зуб. Однако, и сейчас, при мне, когда ему было за сорок лет, он выходил на кулачные стенки. И, надо сказать, в кулачных боях Потап Дубонов охулки на руку не клал, — бил остервенело и беспощадно, словно выместить хотел за прошлую обиду. От наказного атамана Дубонов брал разные поставки, иногородняя и казачья беднота окрест сидела в долгах у купца. Батраков он не брал. Когда человека горе-нужда петлей душила, тогда Дубонов милость оказывал: отпускал взаймы хлеб до урожая. Горький это был хлеб! Всю зиму и лето должники ломали кости на дубоновской работе в пыльной горячей степи. А сухой осенью из дубоновского куреня тянулись скрипучие обозы с тяжёлой золотой пшеницей. Везли доброе дубоновское зерно в старую торговую Челябу и там засыпали в элеватор.

Богател казак Дубонов, жирел, шёл в гору; отцовский старенький дом срыл, поставил на станичной площади из горного смоляного леса знатные хоромы, обнёс дубовым тыном. Жена Дубонова, крепкая вальяжная казачка, народила ему трёх сыновей, крепкозубых, задиристых, но недалёкого ума…

Понимал Потап Дубонов: хоть и в кабале безвыходной сидит у него полстаницы, но с казаками не ссорился, блюл дружбу. И когда к нему во двор припожаловали подвыпившие станичники, он широко распахнул им двери своей большой горницы.

— Пожалуйте, гости дорогие! — радушно пригласил он.

В доме началась суетня. Хлопали дверями, пререкались казачки, гремели печными заслонками, тащили на стол и печенье, и варенье. Тут был и бараний бок с гречневой кашей, и гусь с поджаренной капустой, и пироги, и миски с горячими пельменями. А надо всем этим богатством высилась четверть вина. На неё алчно и поглядывали казаки.

Войдя в горницу, все истово покрестились на иконы, поклонились хозяевам, для приличия заставили немного себя уговаривать, так уж водится!

— Ну, гости дорогие, садитесь, чем богат, тем и рад! — поклонился хозяин.

В красном углу под образами уселся сам Дубонов, по правую руку станичный есаул, чернявый, как жук, угрюмый казак, нелюдимый и тяжёлый на руку. Дальше расселись все чин по чину. И тут деду пришлось сглотнуть горькую обиду. Он сунулся сесть вместе со всеми казаками, со всем «кумпанством». Но тут поднялся Дубонов, повёл глазами на перегородку.

— Э, да что ж ты, Назар, не знаешь порядок, что ли? Куда лезешь, там для тебя со други трапеза наготовлена! — нагло остановил он старого казака.

Дед потемнел, развёл руками.

— Помилуй, Потап Иванович!

— Чего уж тут, бог простит, — снисходительно сказал Дубонов и усмехнулся, — но только так уж говорится: не в свои сани не садись!

Под ногами старика от обиды и оскорбления горела земля, но он, склоня седую голову, сразу постарев на двадцать лет, скрепя сердце прошаркал за перегородку, где трапезничали батраки, захожие монашки и юродивые…

Между тем, в большой горнице начался пир. Почествовали станичного есаула, почествовали хозяина, льстили, говорили только о добром, не поминали лихого и обид. Грузный есаул крякал, да наливался вином, исподлобья поглядывая на казаков: как бы ранее его не подняли чары. Казаки уминали горячие пельмени. Ели они укладно — по сотне-другой пельменей, запивая вином. Попробовали и бараньего бока с кашей, и гусятинки с капустной, и порося уложили. Только хруст шёл, да рыгали от души, огрузевшие от обильной пищи. То, что оставалось, относилось за перегородку. Захожие люди не брезгали ничем, видать изрядно наголодовали, ели жадно и торопясь, ухватывая лучшие куски. Только дедка Назар сидел невесело, опустив на грудь голову, не смея поднять глаз на братию. Когда ему подносили шкалик, руки у старика дрожали и он выхлестывал водку на стол.

— Ты сторожко, старик, жаль эстоль добра упускаешь! — просили его сотрапезники.

От двух чарок захмелел старый станичник, чего с ним раньше никогда не бывало. Из глаз у него покатилась вороватая слеза и смешалась с вином в чарке. Не с кем было казаку поделиться своей обидой. «Хошь я бедный, но почесной казак, старого дуба корень!» — горько думал он.

А в это время хмельный Дубонов похвалялся перед гостями:

— Пей, веселись, господа казачество! Знай Дубоновых! — выкрикивал он зычным голосом. — Богатства у меня на всё хватит!

— Хватит! Хватит, Потап Иванович! — льстиво поддакивали гости:

— Всему нашему казачеству ты столб! — отрубил изрядно подвыпивший есаул. — Ты да я — два корня тут храброго казацкого лыцарства!

Чёрные глаза есаула осоловело смотрели на собутыльников. Хотелось и ему похвастаться, но слова не слетали у него с языка. На речи он был не мастер. Отрубил своё и замолчал на весь пир. А Дубонов похвалялся:

— Что хочу, то и куплю. У меня куры деньги не клюют! — выкрикивал пьяный купец. — А то нет? Спорить кто будет? Шалишь! Я, брат, красненькими и беленькими всю дорожку выстелю от Магнитной до Кизильской, а может поболе. Вот как!

— Верно! — прохрипел есаул.

— Богатство твоё правильное! — похвалили казаки. — Правильное, Потап Иванович!

— Вот крест и святая троица! — перекрестился Дубонов на иконы. — От деда достаток пришёл, а деду господь бог помог за его праведные молитвы.

— Знам! Всё знам! — зашумели гости.

— Знам, да не всё! — продолжал куражиться Дубонов. — Мой дедушко клад ухватил. В урочище Кизилташ, у высокого мара[8] он откопал челнок золотых, да серебряных денег. Вот оно как! С молитовкой богачество дед брал, вот и ко двору пришлось оно!

— Врёт! — стукнул кулаком по столу дед и, к ужасу сотрапезников, поднялся из-за стола и, пошатываясь, пошёл из горенки. Опираясь о косяки двери, он злым взглядом обвёл большую застолицу и упёрся в рыжую бороду Дубонова.

— Брешешь, купец! — закричал он.

— То-есть, как? — вскочил Дубонов.

— А так! — продолжал, возвышая голос, казак Назар, — не в челноке твой дед добро нашёл, а выжали его вы из нашей казачьей жилы! Кровосос, вот ты кто!

— Эх, — скрипнул зубами купец и с кулаками набросился на казака. Но тут повскакали и станичники. Хотя им и не хотелось обижать хозяина, но они схватили его за руки и оттащили от деда.

— Брось, Потап Иванович! Брось! Это он спьяну сболтнул! Мало ли что с хмеля быват! — уламывали они Дубонова.

— Погоди же ты, голота, я тебе покажу! — скрипел зубами озлившийся хозяин.

Есаул поднял хмельные глаза и погрозил казаку пальцем:

— Угомонись! Гляди, кабы штанов не спустил тебе за порух честного кумпанства! Седины твои только жалею!

Дед, пошатываясь, вышел из горницы. За плечами его разносилась брань всё ещё бушевавшего Дубонова. Обиженный старик не пошёл домой, а вышел на берег Яика и долго-долго сидел там под старым осокорем. Только когда взошёл месяц, он явился домой и, делая вид, что сильно пьян, полез на «кошачью горку».

— Гляди ты! — прошептала бабушка, показывая взглядом на старика. — С нашим дедко случилось ноне чего-то, напился и нисколь не шебаршит. Ой, не к добру это! Ой, к худу! — заохала она…

И впрямь всё совершилось к худу. Через два дня за долги Дубонов свёл со двора последнего дедушкина конька. Бабушка бросилась купцу в ноги, просила со слезами:

— Богом молю, батюшка, оставь последнюю животину. Чем же мы будем жить-то! Одна только и есть подмога — конь! Не позорь ты нашу старость. Какой казацкий курень без конька! — уламывала она Дубонова.

— Ха! — гаркнул купец. — А что мне до этого! Надолжал, пора и платить. Коли беден, не дерзи почтенному казаку!

Он увёл конька. Бабка бросилась в угол, стала перед образами на колени.

— Господи, господи, за что ж ты спокинул нас! — с жаром зашептала она про свою беду богу.

Но невозмутимо смотрели из своего угла лики святых, и не было им дела до казацкой беды.

— Что ж ты, старик, аль окаменел? Ровно и сердца в тебе нет? Ни богу не преклонился, ни купца не упросил! — набросилась она на старика.

Старик, молча, поглядел на неё и опустился на лавку.

— Ладно, что на том обошлось! — сказал он угрюмо. — Затеяно было горшее, да видно станичники уломали есаула. А то бы и мне постигнуть срам казака Ивушки!

— С нами крестная сила! — снова замолитствовала бабушка. — Помоги нам, боже, избавиться от такой беды!

Синий вечер крался в горницу, дед сидел не шелохнувшись.

— То-то, надысь лежу и слышу в подпечье стонет он. К добру, аль худу? — пытаю я его. А он протяжно так дыхнул. «К худу! К худуу»…

— Это кто же? — полюбопытствовал я.

— Известно кто, дедушко домовой. Вот кто! — тихо обронил старик и ещё ниже опустил голову…

За неделю до беды мне пришлось видеть казачью «поучку». Провинился казак Ивушка. Бедный, но гордый, он ненавидел богатеев и при всяком случае скрытно творил им неприятности: то сети порежет, расставленные в реке, то копешки в поле раскидает. Давно добирались до него заможние казаки, да никак не ухватить вины. А тут Ивушка шёл по станице, а навстречу есаул, он прошёл мимо, как будто и не видел. И вот Ивушку привели на казачий круг. Там старики осудили его и за неуважение к начальству решили отпороть казака. Тут же на круге, при всем честном народе, спустили с него шаровары и отхлестали его плетью. Митяшка провёл меня на пожарную каланчу и оттуда мы наблюдали, как «сказнили» казака Ивушку. Один дюжий станишник заворотил провинившемуся рубаху. А голову его ущемил меж своих ног. Другой казак сел на ноги, отбросив шаровары в сторону, и станичный хожалый, засучив рукава, наотмашь стегал поверженного плетью. Ивушка не издал звука. Молча перенёс наказание, но когда разошлись все, он поглядел на дом есаула и прошептал про себя:

— Ладно, разберёмся, когда придёт наше времячко…

«Неужели и моего деда могли поучить подобно Ивушке?» — думал я и поделился своими горестными мыслями с Митяшкой.

— А то как же! — удивился он моей наивности. — Непременно отходили бы за милую душу, на то и казачий круг. Эт-ко, пусть станишникам поклонится, они его заратовали. Известно, хошь дедко твой и бедный, но казак стоющий и не мало рубался на своём веку. Да и кавалер он! Тут и сечь-то не так просто. Шум будет!

…В тихие летние вечера казачата отправлялись с конями на водопой. Они мчались на конях крикливой ватагой, поднимая на станичной улице ярость всех псов. Митяшка всегда пристраивался к такому весёлому делу. И на реке на вечерней заре «дым шёл коромыслом». Казачата купались, кувыркались в воде, загоняли коней в Яик и, стоя на крупе лошади, голые переправлялись на тот берег. Разве можно было упустить такой вечерок. По правде говоря, я был очень плохой наездник, тем более опасался я норовистых молодых коней, которых казаки только привели из Орды. Такой конь обычно не сразу давался в руки, а если и давался, то непременно проявлял свой дикий норов.

Солнце на закате щедро пылало пожаром. Купанье коней было в полном разгаре, когда Митяшка, взобравшись на ладьистую спину могучего коня, плыл по течению и кричал мне:

— Иванушко, садись-ко вот на того карего, да плыви сюда!

Не долго думая, я вскочил на карего игривого конька и погнал в реку. Скакун погрузился в воду и, описав круг, снова выбрался на мелкое местечко и тут он вдруг задурил. Звонко заржав, жеребчик сделал несколько прыжков и, рванувшись из воды, вымчал на берег.

— Стой! — закричал я, натянув повод. Но не тут-то было: коньком овладел бес. Он загоготал на весь Яик и стрелой понёсся к станице, к своему стойлу.

Напрасно я натягивал повод, кричал и молил о помощи, — ничто не могло остановить коня.

— Митяш! Митяш! — кричал я, думая, что он нагонит и остановит моего шалого жеребчика.

Куда тут! Казачата смеялись и разудалым посвистом давали «жару», пугая и без того взбешенного скакуна.

«Ой, что же теперь будет?» — со страхом думал я, несясь вдоль станичной улицы. Одежда моя осталась на берегу, а я совсем голый, как мать родила, мчался мимо куреней. Пыль клубилась из-под копыт. Казачки разбегались в стороны, крича:

— Бабоньки, гляди, что назаркин анчутка вытворяет! Совсем стыд потерял! Среди белого дня, как есть голый!

— Разбойник, ай разбойник. Ух и отмочил!

Моё лицо горело от стыда и страха. Конь, как вихрь, промчал через всю станичную улицу и повернул к куреню заможного казака Горбуни.

«Господи, господи! — молил я: — Помоги, господи, чтобы ворота хошь были открыты и чтобы башкой не задеть!»

От ужаса в комок сжималось сердце. Всякая власть над конём была потеряна. Вот и курень! Будто не конь, а он мчится мне навстречу. Слава богу, ворота настежь.

Почуяв дом и хозяев, жеребчик замедлил бег, иноходью вбежал во двор и тут быть бы беде, не сносить мне головы!

Перед низкими дверями конюшни, я ловко сполз с мокрого крупа злодея-коня и кувыркнулся в развороченную кучу кизяка. Гонимый стыдом и страхом, опозоренный перед всей станицей, я быстро помчал на зады. Я бежал сквозь густые заросли терновника и крапивы до тех пор, пока не свалился среди кустов в яму, и там сжавшись, как кутёнок, заскулил от боли и обиды…

Я слышал, как в станице смеялись зубастые молодые казачки:

— Вот чертёныш нагишом-то прокатил!

— На выгонки, слышь-ко, с Митяшкой скакал! Да конь степнячок разнёс!

— Скаж-ж-и!

— Отчаянная башка!..

Хорошо им было смеяться, а каково мне! Всё тело чесалось от ожогов крапивы, да и порастрясло изрядно. В этот вечер солнце казалось, дольше задержалось на небе. Всё было против меня. Может быть мне так и сидеть опозоренным в яме до тёмной ночи, но неожиданно зашуршали кусты и в наступившей вечерней тишине раздался приятный голос Варварки:

— Иванушко, где ты?

Я крепче прижался к земле, но казачка заметила меня и, стоя на краю ямы, беззастенчиво рассматривала меня.

— Напугался, поди, миленький! — пожалела она меня.

Впершись в крутые бока, она стояла крепкая, цветущая, вся озарённая вечерним солнцем. На смуглом ровно загоревшем лице сияли ослепительные зубы и большие ласковые глаза.

— На вот, твою одежонку принесла! — бросила она мне плисовые штанишки и рубашонку.

В её голосе прозвучала забота и я, осмелев, быстро облачился.

— Ну вылазь! — подала она мне руку.

Я выбрался из ямы и, она, обняв меня за опояску, пошла рядом со мною по тропе, пробегавшей задами к дедовскому куреню. Как приятно итти рядом с этой красивой и доброй казачкой! Заглядывая в её большие глаза, я спросил:

— Тётенька, а как вы меня нашли?

— Уж нашла! — многозначительно улыбнулась она, давая понять, что это её маленькая тайна.