Начало войны

Начало войны

Лето 1914 года мы проводили в Бадене под Веной. В желтом двухэтажном домике, не помню, на какой улице, вместе с нами жил высокий офицерский чин в отставке, интендант, занимавший с женой весь нижний этаж. Время настало такое, что от офицеров негде было укрыться.

Почти весь день мы с матерью гуляли в санаторном парке. На круглой веранде в центре парка играл небольшой оркестр. Дирижировал им худой мужчина по имени Конрат, которого мы, мальчишки, дразнили «carrot», морковка. С младшими братьями, трех и пяти лет, я тогда очень бойко говорил по-английски, в немецком они чувствовали себя еще нетвердо, ведь прошло всего два месяца, как мисс Брей вернулась в Англию. Общение не на английском было бы для нас в ту пору неестественным, вынужденным, да и в парке нас знали как маленьких английских мальчишек.

Здесь всегда толпился народ, в основном из-за музыки, но в конце июля, перед началом войны, стекающаяся в парк людская масса густела на глазах. Возбуждение нарастало, но я не задумывался почему, и, когда мать просила не кричать за играми так громко по-английски, я слушал ее вполуха, а младшие и подавно.

Однажды днем, помнится, первого августа[143], объявили, что началась война. «Морковка» дирижировал, а оркестрик играл, когда кто-то протянул ему записку; он раскрыл ее, прервал музыку и, сильно постучав по пульту дирижерской палочкой, громко прочел: «Германия объявила войну России». Оркестрик грянул гимн австрийскому кайзеру, все встали, поднялись и сидевшие на скамьях, и тоже запели: «Сохрани, господь, спаси, господи, нашего кайзера и нашу страну!» Гимн я выучил в школе и немного неуверенно стал подпевать. Едва закончив один, запел другой, германский: «Хвала тебе в венце Победителя!» В нем я уловил что-то похожее на английский «God save the King»[144], но с другими словами. И хотя во всем этом я чувствовал что-то направленное против Англии, но то ли по старой привычке, то ли из своенравия запел что было сил английский текст, а мои младшие братья в полном неведении стали подтягивать своими тоненькими голосами. Кругом стояли люди, и не услышать нас было невозможно. Вдруг я увидел рядом С собой искаженные злобой лица, и потом к нам потянулись руки и ладони, бившие наотмашь. Били в основном меня, девятилетнего, но перепало и младшим, даже самому маленькому, Георгу. Били все, скопом, до тех пор, пока оттесненная чуть в сторону мать не поняла, что происходит. Больше всего меня поразили искаженные ненавистью липа. Кто-то предупредил мать, и она, пронзительно крикнув: «Но ведь это же дети!» — протиснулась к нам, схватила в охапку всех троих и стала гневно стыдить окружающих, которые ей ничего не сделали, потому что она говорила, как венка, и даже выпустили нас в конце концов из этой страшной давки.

Я не совсем понял, что натворил, но тем неизгладимее запечатлелась во мне эта первая встреча с враждебной массой. Впоследствии я всю войну, до 1916 года в Вене и потом в Цюрихе, был настроен проанглийски. Но и побои не прошли даром: до тех пор пока мы жили в Вене, я остерегался невзначай выдать свое умонастроение. Произносить английские слова вне дома нам было строжайше запрещено. Я соблюдал этот запрет, но с тем большим рвением читал свои английские книги.

Четвертый класс народной школы — а в Вене я начал с третьего — пришелся уже на годы войны, и все мои воспоминания связаны с войной. Нам выдали желтую тетрадь с песнями, так или иначе перекликающимися с темой войны. Первым шел гимн кайзеру, который мы исполняли ежедневно в начале и в конце занятий. Две песни из желтой тетради мне понравились: «Заря, заря, светишь ты мне, молодому, в последний раз», а моя любимая начиналась словами: «Там на лугу — две галки, не больше»[145], и дальше, кажется: «Знать, умру я во вражеской Польше». Много чего мы спели тогда из желтого песенника, но песни эти все же были куда пристойнее отвратительных, пропитанных ненавистью рифмовок, которые проникали и к нам, младшим школьникам: «Сербия, ты помербия», «Один пистолет — русского нет!», «Один байонет француза нет!», «Один пинок — англичанин утек!» Когда я в первый и последний раз принес такую рифмовку домой и сказал Фанни: «Один пистолет — русского нет!» — она тотчас пожаловалась матери. Может быть, в ней заговорила чешская чувствительность, ибо патриоткой ее никак не назовешь, да и с нами, детьми, она никогда не пела военных песен, которые я разучивал в школе. А может, она просто была нормальным человеком, для которого рифмовка «Один пистолет — русского нет!» в устах девятилетнего ребенка звучала особенно омерзительно. Во всяком случае, это так сильно задело ее, что она не одернула меня, а молча пошла к матери и заявила, что больше служить у нас не может, потому как ей приходится выслушивать подобные вещи от детей. Мать, оставшись со мной наедине, очень сурово спросила, что я хотел сказать этой рифмовкой. Я ответил: ничего. Мальчишки в школе твердят их все время, а я терпеть их не могу. Я не лгал, поскольку, как уже говорил, был настроен проанглийски. «Так что же ты тогда болтаешь чепуху вслед за ними?! Фанни слушать это неприятно. Ее оскорбляет, когда ты говоришь такую мерзость. Русский такой же человек, как ты и я. Моей лучшей подругой в Рущуке была русская, Ольга. Ты уже забыл ее». Да, я забыл ее, а тут вдруг вспомнил, как часто слышал это имя. Мать отчитала меня всего один раз, но этого было достаточно. Она так сильно выразила свое недовольство, что я не только не повторял больше этих рифмовок, но и испытывал отвращение к любым злобным милитаристским призывам, которые позднее слышал в школе, а слышал я их ежедневно. Конечно, далеко не все болтали эту гадость, напротив, таких было мало, но зато они и твердили ее беспрестанно. Может быть, чувствуя себя в меньшинстве, они старались таким образом самоутвердиться.