Топор армянина Цыгане

Топор армянина

Цыгане

Я лишен удовольствия с такой же легкостью, как Стендаль в «Анри Брюларе», предаться утехам топографического черчения, на свое горе я всегда был плохим рисовальщиком. Придется мне поэтому кратко описать расположение наших домов вокруг сада в Рущуке.

Сразу направо от ведущих с улицы больших ворот стоял дом деда Канетти. Выглядел он солиднее и казался выше остальных. Хотя, помнится, верхнего этажа, как другие дома, не имел. Во всяком случае, ступенек к нему наверх вело больше, отчего он и мог произвести впечатление высокого дома. Также он казался и светлее других, наверное, был окрашен в более светлые тона.

Напротив него, налево от ворот, стоял дом, в котором жила старшая сестра моего отца, тетя Софи, со своим мужем Натаном. Звали его еще и Эльяким, это имя мне очень не нравилось, может, потому, что звучало не так, как другие, не по-испански. У них было трое детей: Регина, Жак и Лаурика, последняя — младшая — старше меня на целых четыре года, неимоверная разница в этом возрасте.

Рядом с этим домом, по ту же левую сторону от ворот, стоял наш дом, точно такой же, как и дядин. Оба дома во всю ширину фасада обрамляла платформа, на которую взбегало несколько ступенек.

Двор между домами походил на большой сад, напротив нас чуть в стороне от центра стоял колодец, но воды в нем не хватало, ее обычно привозили на мулах в огромных бочках. Дунайскую воду перед использованием кипятили, и она остывала в больших чанах на платформе перед домом.

За колодцем раскинулся фруктовый сад, отгороженный от двора плетнем. Этот сад особой красотой не отличался, может, из-за того, что деревья росли в нем словно по линейке, а может, и из-за своей молодости. У родственников матери сады были куда лучше.

Во двор наш дом выходил узким фасадом. Сильно вытянутый в длину, он, наверное, и запомнился поэтому очень большим, хотя был одноэтажным.

Пройдя вдоль всего дома вглубь, до его противоположного конца, и обогнув угол, можно было попасть в маленький задний дворик, в который выходили двери кухни. Здесь хранились дрова для растопки, расхаживали куры и гуси, из открытых дверей кухни доносились голоса, гремели посудой, входила и выходила кухарка, неся что-нибудь в руках, деловито сновали с полдюжины девочек.

В этом дворе у кухни часто рубил дрова один слуга, которого я помню лучше других, потому что он был моим другом, печальный армянин. За рубкой дров он пел песни, слов которых я не понимал, но они разрывали мне сердце. На мой вопрос, почему он такой грустный, мать сказала, что плохие люди в Стамбуле хотели убить всех армян, тогда он и потерял всю свою семью. Укрывшись в убежище, он видел, как убивали его сестру. Потом он убежал в Болгарию, и мой отец из жалости приютил его у нас в доме. Когда он колет дрова, он все время думает о своей младшей сестре и поэтому поет такие печальные песни.

Я испытывал к нему глубокую любовь. Увидев, что он собирается колоть дрова, я забирался на диван в дальнем конце гостиной, и, высунувшись из выходящего во двор кухни окна, смотрел на него, слушал печальные песни, думал о его сестре и очень хотел иметь младшую сестру. У него были черные усы и черные как смоль волосы, он казался мне очень высоким, наверное, оттого, что я видел его всегда с высоко поднятыми руками, сжимающими топор. Я любил его даже сильнее Челебона, слуги из лавки, с которым встречался редко. Мы сказали друг другу всего пару слов, и те не знаю, на каком языке. Но без меня он рубки дров не начинал. Завидев мою голову в окне, он еле приметно улыбался, взмахивал топором, и страшно было смотреть, с каким гневом сокрушал им дрова. При этом он мрачнел и пел свои печальные песни. Отложив топор, он снова улыбался мне, и я ждал эту улыбку, как и он, первый в моей жизни беженец, поджидал до этого меня.

Каждую пятницу приходили цыгане. По пятницам во всех еврейских домах шли приготовления к шаббату[140]. Дом выскабливали сверху донизу, туда-сюда сновали болгарские девочки, на кухне кипела работа, всем было не до меня. Оставшись в одиночестве, я прилипал к выходившему в сад окну гостиной и ждал цыган. Я панически их боялся. Думаю, что о цыганах мне могли наболтать только девчонки, когда мы, съежившись на диване, коротали длинные темные вечера. Я верил в то, что они крадут детей, и был убежден, что и на меня они уже положили глаз.

Однако, несмотря на свой страх, я не упускал случая полюбоваться цыганами, а вид у них был великолепный. Ворота во двор открывались нараспашку, ведь для прохода им нужно было много места. Они заявлялись табором, в центре, возвышаясь над всеми, шествовал слепой патриарх, прадед, как мне объяснили; красивый, седовласый старец в пестрых одеждах выступал очень медленно, опираясь с обеих сторон на двух взрослых внучек. Вокруг него теснились цыгане всех возрастов; мужчин было меньше, почти одни женщины и много-много детей: совсем маленькие на руках матерей, остальные егозили вокруг, однако не слишком удаляясь от величественного старца, который все время держался в центре. Вся группа производила впечатление чего-то сверхплотного, мне никогда больше не доводилось видеть, чтобы множество людей шло вперед так сплоченно, да и, кроме этого, не было ничего живописнее их в нашем весьма живописном городе. Тряпки, из которых они мастерили себе одежду, переливались всеми красками, но особенно резко выделялся красный, к тому же, явно любимый ими цвет. За спинами у многих болтались мешки, при виде которых у меня сразу возникали мысли о спрятанных в них украденных детях.

Мне казалось, что цыганам этим несть числа, но сегодня, вспоминая их шествие, я думаю, что было там не более тридцати-сорока человек. Во всяком случае, в нашем дворе никогда не собиралось такое множество людей, а поскольку из-за старца они шли очень медленно, мне казалось, что скорее вечность пройдет, чем они заполнят наш двор. Но, не задерживаясь во дворе, а обогнув наш дом, стекались они в маленький дворик перед кухней с поленницами дров, где и располагались.

Я ждал момента их появления в воротах и, едва увидев слепого старца, мчался с пронзительным криком «Zinganas! Zinganas!» по длинной гостиной и еще более длинному коридору в глубь дома на кухню. Там стояла мать и следила за приготовлениями к шаббату, кое-какие деликатесы она делала сама. Не обращая внимания на попадавшихся мне по дороге девчонок, я продолжал истошно вопить до тех пор, пока не оказывался вблизи матери, которая говорила мне что-нибудь успокаивающее. Но, не задерживаясь здесь ни минуты, я сломя голову мчался обратно по длинному коридору и гостиной, и, определив через окно местоположение цыган, снова летел на кухню сообщать об этом. Я хотел подольше на них посмотреть, потому что бредил ими, но, едва увидя, трепетал от страха, ведь они могли положить на меня глаз, и снова с криком мчался прочь. Так и носился я туда-сюда, думаю, что из-за этой беготни я так хорошо и запомнил длину нашего дома от одного двора до другого.

Добравшись до заветной цели, дворика перед кухней, старец опускался на землю, остальные рассаживались вокруг него; мешки открывались, и женщины, не препираясь друг с другом, укладывали в них все, что давали: большие поленья дров, почему-то особенно ценимые, а также много всего съестного. Их угощали только что приготовленными блюдами, но ни в коем случае не остатками. У меня камень падал с сердца, когда я видел, что в мешках нет украденных детей. Под охраной матери я ходил между ними, все внимательно рассматривая, однако не рискуя приблизиться к женщинам, пытавшимся меня погладить. Слепой старец медленно ел из миски, он отдыхал при этом.

Остальные к еде не притрагивались, она исчезала в больших мешках, и только детям разрешалось отведать угощения. Я дивился тому, как ласковы цыгане со своими детьми и как не похожи на злодеев-похитителей, что, правда, ничуть не уменьшало моего страха. Через какое-то время, казавшееся мне вечностью, они собирались в обратный путь вокруг дома через двор, который проделывали чуть быстрее, чем по прибытии. Из того же самого окна я следил, как они исчезали за воротами. А потом бежал в последний раз на кухню и сообщал: «Цыгане ушли». Наш слуга брал меня за руку, подводил к воротам и запирал их со словами: «Теперь они не вернутся». И в обычные дни ворота днем не запирались, но по пятницам это был особый знак для шедших следом других цыган: он свидетельствовал о том, что здесь уже побывали их люди, и тогда другие проходили мимо.