Конфуций в своих «беседах»

Конфуций в своих «беседах»

Отвращение Конфуция к красноречию: вес имеют лишь избранные слова. Он боится ослабить их легким и бездумным употреблением. Медлительность, размышление, время до произнесения слова — это все, но и время после — тоже важно. В ритме чередования вопроса и ответа есть нечто, повышающее их ценность. Ему ненавистны скорое слово софистов, усердная переброска словами. Дело не в находчивости, неожиданности скорого ответа, а в медленном оседании слова, взыскующего ответственности.

Он любит придерживаться чего-то существующего и это объяснять. Долгие беседы Конфуция до нас не дошли, они казались бы противоестественными.

Его ученики, в противоположность ему самому, угождают правителям больше своим красноречием, нежели знаниями. Среди них есть и такие, что делают карьеру благодаря речам, но это не те ученики, которые милы его сердцу.

У Конфуция очень впечатляет тщетность его усилий, особенно в период, когда он бродит из города в город.

Вряд ли можно было бы принимать его всерьез, стань он где-нибудь действительно министром и останься таковым. От власти, какая она есть на самом деле, он отказывается, его интересуют только ее возможности. Она для него никогда не самоцель, а задача, ответственность за людское сообщество. Таким образом, он становится мастером говорить «нет» и умеет сохранить цельность. Но он не аскет, он участвует во всех аспектах этой жизни и никогда от нее по-настоящему не замыкается. Лишь в периоды траура по умершим он признает какое-то подобие аскезы, она служит поддержанию живой памяти об умерших.

Его счастье, не знающее конца, — это учение. Его интерес к древностям всегда имеет человеческое содержание и служит упорядочению жизни. Приверженность к порядку заходит у него очень далеко. Ритуальный характер порядка входит у него, в конце концов, в плоть и кровь. «На циновку, которая лежала не так, как надо, он не садился»[67]. У него есть чутье на промежутки, и он воздает им должное.

Конфуций ни одному человеку не разрешает быть орудием. С этим связано его отвращение к мастерству, черта особенно важная, потому важная, что и по сей день сказывается в Китае. Важно не то, что ты умеешь делать одно или другое, важно, что ты с любым твоим обособленным умением — человек.

Но большой упор делается и на то, чтобы ты действовал не из расчета; это, если разобраться, и значит, что людей нельзя использовать как орудие. Что бы ни думать о социальном происхождении такого образа мыслей, заключающего в себе презрение к коммерческой деятельности, тот факт, что он ясно изложен, что благодаря изучению «Бесед» Конфуция остался хотя, конечно, и не решающим, но все же достаточно действенным, имеет большое значение для понимания того, что можно было бы назвать наследием китайской культуры в целом.

Идеальным человеком остается тот, кто действует не из расчета.

Конфуций терпелив в своих усилиях привлечь слух власть имущих, правящих князей. Нельзя сказать, что он им льстит, и если он признает их авторитет, то лишь потому, что требует от них многого при использовании этого авторитета.

О природе власти, о том, что она такое по сокровенной своей сути, он никакими сведениями не делится. Эти сведения поставляют его позднейшие враги, легисты[68]. Весьма примечательно, что все мыслители в истории человечества, что-то понимающие в фактической власти, ее одобряют. Мыслители, выступающие против власти, почти не проникают в ее сущность. Их отвращение к ней столь велико, что они не желают ею заниматься, боятся о нее испачкаться, в их позиции есть что-то религиозное.

Науку о власти разрабатывали только те мыслители, которые ее одобряют и находят удовлетворение в том, что они ее советчики. Как ее завоевать и вернее удержать? На что надо обращать внимание, чтобы ее сохранить? Какие сомнения следует отбросить, чтобы они не мешали ее осуществлению?

Самый интересный из этих знатоков власти, относящихся к ней положительно, Хань Фэй-цзы[69] (он жил спустя 250 лет после Конфуция). Его исследование необходимо именно для закоренелого противника власти.

«Беседы» Конфуция это древнейший законченный духовный портрет человека. Эту книгу воспринимаешь как современную; важно не только все, что она содержит, но и то, чего в ней недостает.

Тот, кого мы из этой книги узнаем, человек очень цельный, но это не просто какой-то человек. Это человек, пекущийся о своей образцовости и с ее помощью желающий воздействовать на других. Каждая отдельная черта, а их здесь отмечено очень много, имеет определенный смысл. При всей беспорядочности изложения, не подчиненного какому-либо видимому принципу, в целом вырисовывается существо, правдоподобно действующее, мыслящее, дышащее, говорящее, умолкающее и составляющее прежде всего одно — образец.

По Конфуцию можно с особой ясностью усвоить, как возникает и утверждается образец. Для этого прежде всего необходимо, чтобы человек сам был увлечен каким-то образцом, которого он придерживается при всех обстоятельствах, в котором не сомневается, от которого никогда не отрекается, которого хотел бы достичь, но вполне достичь не может. Даже если удастся его достичь, признать, что он достигнут, нельзя. Ибо достигнутый образец теряет свою силу. Он питает лишь того, кто от него на большом расстоянии. Попытку преодолеть это расстояние, попытку, так сказать, вплотную подступиться к образцу надо все время возобновлять, но она не должна удаваться. Пока она не удается, пока расстояние остается в силе, можно снова и снова предпринимать прыжок в том направлении. Все дело в этих, казалось бы, тщетных попытках, казалось бы тщетных, ибо в ходе их одно за другим приобретаются опыт, способность, качество.

Конфуций помещает свой образец на большом расстоянии от себя. Это властитель Чжоу, живший за 500 лет до него[70], которому приписывалась большая часть уложений нового тогда царства. Чтобы его постичь, Конфуций занимается всем, что происходило в те времена и с тех времен, историческими документами, песнями, обрядами. Он проверяет эти предания, сортирует их и располагает по порядку; позднее считалось, что все известное о том времени было установлено им. Образец является ему во сне[71], в более поздние годы его охватывает беспокойство, если он некоторое время ему не снится. То, что он не является, Конфуций воспринимает как знак неодобрения, слишком многое не удалось ему из того, что удалось властителю.

Но это не единственный его образец. Можно сказать, что всю китайскую историю, насколько он, по его мнению, ее знает, он группирует вокруг образцов; в начале каждой из трех сменивших одна другую известных династий, однако и непосредственно перед первой из них он помещает одну или две фигуры, которые благодаря своей образцовости надолго определяют время после себя. Он не только сознает огромное значение образцов, он знает также, что они изнашиваются, и потому заботится об их обновлении. Об их воздействии он узнает по себе и своим ученикам.

Князья, которых он пытается наставлять и которые не желают слушать, открывают для него антиобразцы. Как бы ни были они ему неприятны, он их не утаивает. Он вводит их в историю, а помещать предпочитает в конце династий. Но он постоянно заботится также о том, чтобы в истории их побеждали и смещали образцы.

Занимаясь таким способом своими образцами, он сам сделался образцом и, что примечательно, — образцом в значительно большей степени и на гораздо более долгую временную дистанцию, чем те.

«К молодому человеку, — говорит Конфуций, — надо относиться с большим уважением. Как можешь ты знать, не станет ли он в один прекрасный день столь же достойным, как ты теперь. Кто дожил до сорока или до пятидесяти лет, ничем не отличившись, не заслуживает уважения»[72].

Это суждение Конфуций проводил в жизнь в длительном общении со своими учениками. Как он их наблюдает! Как осторожно оценивает! Он остерегается повредить им преждевременной похвалой. Он оставляет их в покое и бывает счастлив, когда они заслуживают неограниченных похвал. Он не порицает, предварительно не отняв у порицания вредоносного острия. Он позволяет своим ученикам себя критиковать и отвечает им. При всех принципах, из которых он исходит, оценка характера остается у него эмпирической. Когда двое учеников находятся вместе, он спрашивает их о сокровеннейших желаниях и тогда выражает свои собственные. При этом почти не чувствуется порицания, скорее — столкновение различных натур.

Но он не скрывает также своей глубокой любви к Янь Сюю, чистому и в миру не преуспевшему; когда этот его любимый ученик умирает в возрасте тридцати двух лет, Конфуций не таит своего отчаяния.

Я не знаю другого мудреца, который бы серьезнее относился к смерти, чем Конфуций. На вопросы о смерти он отвечать отказывается. «Если еще не знаешь жизни, то как можешь знать смерть?»[73] Фразу на эту тему, которая была бы более уместной, никто никогда не произносил. Он прекрасно знает, что все подобные вопросы подразумевают время после смерти. Любой ответ на них перескакивает через смерть, а сама она и ее непостижимость исчезают, словно под руками фокусника. Если что-то есть потом, как что-то было раньше, то смерть сама по себе теряет свой вес. На этот недостойнейший из всех трюков Конфуций не поддается. Он не говорит, что потом ничего нет, он не может этого знать. Но создастся впечатление, что ему совсем и не важно это выяснить, даже если бы оно было возможно. Таким образом, вся ценность придается самой жизни, ей возвращается та серьезность и тот блеск, что у нее отняли, перемещая добрую, быть может, лучшую часть ее силы за грань смерти. Так что жизнь остается полностью такой, какая она есть, да и смерть остается нетронутой, они не взаимозаменяемы, не сравнимы, они не смешиваются, остаются различными.

Чистота и человеческая гордость этого убеждения вполне согласуются с тем эмфатически преувеличенным почитанием умерших, какое мы находим в «Ли-цзи»[74], ритуальной книге китайцев. Самое достоверное, что я когда-либо читал о приближении к умершим, об ощущении их присутствия в дни, посвященные их памяти, содержится в этой ритуальной книге. Это вполне в духе Конфуция, и, хотя в такой форме оно было записано лишь позднее, это именно то, что всегда ощущаешь при чтении его «Бесед». Сочетанием нежности и упорства, какое трудно найти где-либо еще, он старается усилить чувство почтения к некоторым умершим. Слишком мало внимания обращалось на то, что таким образом он пытается ослабить жажду жизни, — это одна из самых щекотливых задач, которая по сей день ни в коей мере не решена.

Кто три года горюет об отце, то есть полностью и надолго прерывает свою привычную деятельность, не может радоваться своему выживанию, всякое удовлетворение от него, даже если бы оно еще было возможно, будет окончательно вытравлено в ходе обязательного соблюдения траура. Ибо в это время надо также показать, что ты достоин отца. Сын перенимает его жизнь во всех подробностях, становится им, но именно благодаря непрерывному поклонению. Отца не только не вытесняют из памяти, но мечтают о его возвращении и в некоторых обрядах добиваются такого ощущения. Он продолжает существовать как фигура и образец. Человек остерегается быть к нему несправедливым, перед ним надо выдержать испытание.

«Через три дня опять начинают есть, через три месяца опять начинают мыться, через год под траурным одеянием носят опять чесучу. Самоистязание не должно доходить до уничтожения бытия человека, дабы смерть не повредила жизни. Траур не превышает трех лет»[75].

«Жертвы должны быть не слишком частыми, не то они станут обременительными и утратят свою торжественность. Но и слишком редкими они тоже быть не должны, иначе можно облениться и забыть умерших.

В день жертвы сын думал о своих родителях, он ясно представлял себе их жилище, их улыбки, звучание их голосов, их образ мыслей; он думал о том, чему они радовались, что с удовольствием ели. Если он таким образом три дня постился и предавался размышлениям, то он видел тех, ради кого постился.

В день жертвы, когда он входил в комнату предков, то напряженно ждал, что снова увидит их на почетном сиденье; расхаживая по комнате, выходя и входя, был сосредоточен, словно наверняка ожидал услышать, как они движутся или разговаривают; когда он выходил в дверь, то прислушивался, затаив дыхание, словно слышал, как они вздыхают».

Это, насколько мне известно, единственная серьезная попытка, когда-либо предпринимавшаяся в одной из цивилизаций, пригасить сладострастное упоение жизнью. Как таковую и следует без всяких предрассудков признать конфуцианство в его исконном виде, наперекор всем позднейшим искажениям, хотя бы в этом аспекте.

При всем уважении, которое мы оказываем за это Конфуцию, никак нельзя отрицать, что важнее для него была другая забота. Он пекся о том, чтобы память об умерших положить в основу традиции. Это средство он предпочитал принудительным мерам, законам и штрафам. Преемственность от отца к сыну казалась ему действенней, но лишь таким образом, чтобы отец стоял перед глазами у сына как цельная личность, как образец, не подверженный распаду. Три года траура представлялись ему необходимыми для того, чтобы сын полностью стал тем, чем был отец.

Он ставит условием большое доверие к тому человеку, каким был отец. Он хочет предотвратить ухудшение — от отца к сыну. И все же закрадываются сомнения, не затрудняет ли он тем самым и улучшение.

1971