20 февраля 2008 года
20 февраля 2008 года
Уважаемый Бернар-Анри!
Последнее время я постоянно думаю о судьбе Айаан Хирси Али. Задаю себе один и тот же вопрос: что бы делал я на ее месте?
Несколько лет назад меня по-настоящему восхитило письмо (открытое письмо) Филиппа Соллерса к бангладешской писательнице Таслиме Насрин — видите, я охотно признаю за стариной Филиппом определенные достоинства… Главную мысль письма можно сформулировать кратко: «Бегите. Выходите из игры. Вас искушают героизмом — не поддавайтесь. Истинной свободе не нужны мученики».
Совет хорош, остается придумать: куда бежать? Простите за прямоту, но я не верю, что французская полиция способна обеспечить Айаан безопасность. Не так-то легко спасти человека, которого весь мир знает в лицо, если за ним охотятся убийцы, готовые умереть сами и отправить на тот свет десятки жертв, лишь бы достигнуть цели. У израильской полиции огромный опыт, но и она не всегда успевает вовремя. Англичане в последние годы тоже многому научились. Но вот справятся ли французы? Честно говоря, сомневаюсь.
В большинстве своем иммигранты-мусульмане, проживающие в Западной Европе, — люди безобидные. Беда в том, что в нашей стране, давшей прибежище столь многочисленной мусульманской общине, всегда найдутся негодяи, готовые взяться за дело (опасное и довольно хлопотное, если жертва хоть немного остерегается: нужно узнать все ее привычки, раздобыть оружие). Сознаю, что мои рассуждения не слишком политкорректны, но мне чуждо прекраснодушие. Я честно высказываю свое мнение, поскольку Айаан необходимо срочно принять дельное и конкретное решение.
На ее месте я поступил бы так: поселился бы в Праге или Варшаве, где мусульман почти нет. Само собой, прекратил бы публичные выступления и продолжал борьбу через интернет, заручившись помощью опытного и надежного программиста (скрыть свой реальный IP-адрес вполне возможно). И спокойно дожидался бы, пока европейские страны не соблаговолят защитить меня подобающим образом, мобилизовав силы полиции.
Впрочем, прошу прощения за слишком примитивный приземленный подход. Неловко признаваться, но в некоторых случаях я безнадежный прагматик.
Кстати, понятия не имел, что про вас написано столько гадостей (хотя меня это нисколько не удивляет), поскольку не читал ни одной вашей биографии. Я не читал и своей, написанной вопреки моему желанию. По правде сказать, я вообще ни одной биографии не осилил. Все, что мне попадалось, напоминало дешевые шпионские (или запутанные детективные) романы. С самого начала ясно, на чьей стороне автор, все ходы банальны и примитивны, через два десятка страниц ясно, кто убийца, однако расследование продолжается. Иными словами, мне не попалось ни одной биографии без упрощения и пошлости.
А вот образцы исповедального жанра я бы сравнил с лучшими шпионскими романами (такие существуют, хотя их мало) или с классическими детективами (их несравненно больше; пользуясь случаем, воздам должное произведениям Агаты Кристи и Артура Конан Дойла: на мой взгляд, это первосортные произведения). Здесь, наоборот, тайна сгущается по мере того, как обнаруживаются новые факты; лишние сведения лишь усугубляют недоумение. Оно растет, ширится, достигает кульминации, оно сродни поэтическому вдохновению. Мы прикасаемся к вечным тайнам, выходим далеко за пределы повествования.
Позволю себе ненадолго вернуться к собственной биографии. Когда ее опубликовали — в то время я еще не прекратил пресловутых вылазок в Гугл, — мне довелось просмотреть «лучшие куски» (если так можно выразиться), вывешенные на сайте «Экспресса». У меня сложилось впечатление, что книга посредственная, коль скоро ее главными героями стали мои отец и мать. Допустим, автор — человек добросовестный и проницательный (хотя кратковременная переписка по интернету с этим журналистом по фамилии Демонпьон заставила меня усомниться в его дарованиях). Но даже будь он семи пядей во лбу (а я сильно сомневаюсь, что это так), разве удалось бы ему добиться правды, побеседовав два-три раза с моими родителями (оба они крайне непросты и отличаются изощренной, почти патологической изворотливостью)?
Разве не ясно, что и тот и другая обрадовались возможности выйти на большую арену с лучшим номером программы: почему развалился их брак — новая отшлифованная версия. И обелить себя для них вовсе не главное. Хотя отец любит прикидываться бедной овечкой, честным простецким парнем, жертвой опасной соблазнительницы, избалованной и взбалмошной. Зато мать, наоборот, любит подлить масла в огонь, сгустить краски, подчеркнуть свое юношеское бунтарство, выдать себя чуть ли не за наркоманку — ей кажется, что так интересней. В детстве я сто раз слышал историю их знакомства, совместной жизни и расставания — от самих участников событий и от более или менее надежных свидетелей. Всякий раз они что-то прибавляли, меняли, оттачивали — их рассказы лучше вписывались в контекст того времени, приобретали местный колорит. С уверенностью могу сказать лишь одно: раз люди спустя двадцать лет так увлеченно обсуждают друг друга и не находят лучшей темы для разговора, значит, их взаимная страсть неподдельна, значит, эта встреча была самой важной в их жизни.
О моих родителях можно было бы написать неплохой роман, попутно изобразив «тридцать славных лет» — удивительную страницу нашего недавнего прошлого. Однако в «Элементарных частицах» говорится не о них. Если честно, там есть кое-что о моей матери, но малейшего сходства героев с моим отцом я старательно избегал. Отец Мишеля написан неубедительно. Отец Брюно — моя удача, но он совсем не похож на моего отца. Что лишний раз подтверждает мысль, которая представляется мне все более очевидной, — правдивость, в данном случае автобиографическая достоверность, при создании литературного персонажа не имеет ровным счетом никакого значения. Следовательно, пиши что угодно, хоть правду, хоть ложь, придерживайся любой точки зрения, той или противоположной, — важно, что в конце концов получится.
Остается понять одно: органичен ли для Бернара-Анри Леви исповедальный жанр, удастся ли ему создать в этом жанре нечто достойное? На мой взгляд, стоит попробовать: теоретически на такой вопрос не ответишь. Я, например, в своих силах не слишком уверен. В 2005 году, устав от «Возможности острова», я принялся сбрасывать в интернет отдельные воспоминания. И признаться, быстро увял. Хоть я и опубликовал несколько автобиографических очерков в журнале, но собирать разрозненные воспоминания в книгу не хочу. Боюсь, мне не по плечу пространные исповеди — с Руссо и Толстым не потягаешься. Выходит, исповедальный жанр — не мой. Однако с эстетической точки зрения (прошу прощения за сочувствие «модели Стендаля») отрывки личных воспоминаний, вкрапленные в художественный текст, довольно интересны; впрочем, это всего лишь эксперимент, и возможно, я ошибаюсь. Остается ответить на ваш основной вопрос: откуда? (Откуда ваш страх перед исповедью, откуда мое желание исповедоваться?)
Итак, моя естественная склонность к исповедальному жанру, что время от времени дает о себе знать, сформировалась, как мне кажется, под влиянием двух причин разного свойства. Во-первых, как я уже говорил, мне с рождения присуща несокрушимая уверенность в том, что исповедь ничего не меняет в нашем внутреннем мире и, вопреки мнению психоаналитиков, не лечит и не усугубляет фрустраций; я изначально глубоко убежден в бесполезности исповеди, так же как убежден, что Бога не существует. Во-вторых, меня по временам одолевает мания величия, и мне кажется, что самая чистосердечная исповедь не исчерпает моих внутренних богатств, океан моих возможностей беспределен, и лишь наивный, неосведомленный человек может полагать, будто хорошо меня знает.
В такие минуты я солидарен с Ницше: в «Ессе Homo» он не сомневается, что малейшая особенность его естества знаменательна и важна; многозначительны даже его гастрономические пристрастия, скажем, к «густому, очищенному от масла какао»[22] (стыдно признаться, но эту книгу читаешь с увлечением, и, возможно, она переживет «Так говорил Заратустра»), Вместе с тем я отлично понимаю, какое раздражение может вызвать «модель Стендаля», аристократическое высокомерие, легкомыслие (к Ницше это не относится: легкомыслие ему не свойственно; он боготворил остроумие, но сам оставался серьезным).
Теперь приведу пример из нашей мультимедийной современности. Иногда мне хочется ответить некоторым журналистам так же, как однажды ответил на нескромный вопрос назойливому интервьюеру Курт Кобейн: «Ну да, я наркоман, пидор, трахаю все, что шевелится. Доволен?»
У меня сложилась устойчивая репутация ненавистника журналистов, но на самом деле все не так просто. Я действительно встречал самых разных представителей этой профессии. Хороших и дурных. И к Жерому Гарсену я справедлив, поверьте. Он насквозь фальшив, его писания жеманны и безвкусны. Затаенная «взволнованность»: «во время прогулки по ландам нас исхлестал жестокий ветер»… Реклама БМВ, да и только! Зато Харриет Вольф, очень необычная представительница немецкой прессы, произвела на меня самое отрадное впечатление, я даже упомянул ее на первой странице «Возможности острова» (да и журналистка ли она, точно не знаю, кажется, она называла какую-то газету, но удостоверения я не видал). Жаль, что ничего не изменилось с годами в банальной истине: с одними людьми стоит иметь дело, с другими — нет.
Жаль, что с годами презрение к людям все возрастает.
С возрастом удержаться от презрения все труднее, оно свидетельство слабости, а не превосходства. Если презираешь врага, значит, не надеешься его одолеть. К примеру, у тебя завелся солитер. Имеет ли смысл презирать его? (Наверное, мне вспомнился Пьер Ассулин, раз я заговорил о паразитах.) Давно знаю, что презрение губительно, и тем не менее все чаще поддаюсь ему.
В конце концов оно разъест меня окончательно. Отчетливо помню, с каким выражением лица мой отец (вы просили рассказать о нем подробнее, я охотно откликаюсь на вашу просьбу) подъезжал к стоянке, когда мы с ним путешествовали на машине с прицепом во время каникул. Я за ним внимательно наблюдал. Сколько на нем отражалось чувств — и печальная растерянность при виде всеобщего веселья, и зависть к беспечным людям, и глубокое необъяснимое презрение к ним. Всякий раз, затормозив, он некоторое время сидел в машине. Не спешил присоединиться к беззаботным семействам, к шумной веселой молодежи, что выстроились в длинную очередь за неизбежными «сыром-ветчиной». Он всегда выдерживал паузу, прежде чем смешаться с толпой себе подобных, — и пауза казалась мне бесконечной! Мало кто из взрослых замечает, как напряженно ребенок ловит малейшую реакцию родителей, стараясь уяснить правила взаимодействия с внешним миром. Пока не обрушилась катастрофа полового созревания (до зрелости еще далеко!), детский ум удивительно восприимчив, наблюдательность обострена; дети способны обобщать и делать выводы. Мало кто из взрослых догадывается, что ребенок по своей природе — философ, причем философия дается ему легко, без усилий. Всю жизнь я только и делаю, что пытаюсь средствами искусства передать впечатление от той паузы, попытки отстраниться, подмеченной в детстве у отца, — так, по крайней мере, мне кажется.
Уже неплохо, замечу мимоходом. Не будь меня, кто бы еще сберег эти едва заметные, почти неуловимые, но такие многозначительные движения его души? Его нелепый, почти оскорбительный, но благородный «красивый жест» — вопреки рассудку и опыту он любезно предлагал окружающим осознать собственную ничтожность и пошлость, абсурдно надеясь на такую возможность, давая им последний шанс. Позднее я узнал, что в молодости мой отец совершал чудеса героизма: с риском для жизни спасал людей в горах, работая проводником (он приводил в порядок «ненавистные бумажки», и я увидел среди них наградные листы, но не решился сказать ему, что заметил). Странная участь — спасать тех, кого презираешь. Не менее странно, что отец, скептически относившийся к буржуа, долгие годы поневоле имел с ними дело, выбрав профессию инструктора по горным лыжам. Я повел себя более последовательно и сделал выбор с сокрушающей прямолинейностью: всегда любил книги, стал их писать. Даже неловко, что так гладко.