Когда культура ставит на zero
Когда культура ставит на zero
Наши философы превращаются: кто в литературокиноведа, кто в эссеиста, занятого точечными событиями, кто в куратора художественных выставок, совместно отрекаясь при этом от трудоемких обобщений универсального характера ради постановки частноопределенных проблем. Разуверясь в своих силах, изящная словесность дрейфует в сторону документализма и близкого ему подросткового романа, наполненного верными деталями современного быта, но скроенного по испытанной схеме Гарина-Михайловского-Аксенова. Самым известным на Западе мастером русского изобразительного искусства остается, как и многие годы тому назад, Илья Кабаков. Бренер, Кулик, Осмоловский, ау! Где вы? Единственный интеллектуальный фильм, который мне удалось посмотреть за последнее время, “Богиня”, умилил меня отважным желанием его создательницы Ренаты Литвиновой противиться — в своем благородном деле — псевдоголливудскому отечественному mainstream’у. Ну и что из того, что она с ученической старательностью идет след в след за “Кровью поэта” и “Орфеем” Жана Кокто? Из нынешней публики эту девичью подражательность все равно мало кто заметит. Из газет исчезли аналитизм и раскованная стилистическая напористость индивидуальных голосов. Умственные упражнения не поощряются в сегодняшней журналистике. Филологов читают поэты и vice versa. Социального резонанса не имеют ни те ни другие. Etc.
Ужас пустоты, который внушает новейшая, так называемая, логосфера, иногда ослабевает. Я с удовольствием читал последние романы Пелевина и Шишкина (см. беседу с Михаилом Шишкиным и статью Майи Кучерскойна с. 4. —Ред.), с тем же чувством слушал оперу Десятникова и знакомился с богатой идеями и знаниями политфилософией Ямпольского, изложенной им в “Возвращении Левиафана”. Фотоработы Бориса Михайлова (см. посвященный Борису Михайловублок материаловна с. 85–95. —Ред.) надолго затягивают в себя взгляд, приковывая его запечатленными в них случайными ритмами обыденщины, гармонией низкого. Но horror vacui вот именно ослабевает порой, не более того. Общий уровень русской культуры сейчас не идет в сравнение с тем, которого она достигла в 1990-е годы, когда телевидение владело умами. Европа и Америка пережили высшее креативное напряжение в последний раз в 1960—1980-х: сформировавшаяся тогда постмодернистская парадигма рухнула, не замененная ничем, равноценным ей, о чем многое можно было бы сказать, будь то тема моей статьи.
Я не помню, в какой момент скудость мысли, циркулирующей в логосфере, и угасание там порыва к эксперименту ассоциировались у меня с депрессией, переживаемой телевидением. Но когда это короткое замыкание случилось, оно сделало для менязримымто обстоятельство, что филиппики Франкфуртской школы в адрес телекультуры не что иное, как явление, сопоставимое с неприятием фотографии Бодлером или киноискусства — Андреем Белым. Тем, кто умственно оперирует знаками и значениями, непросто смириться с фактом, что культура обновляется еще и за счет того, что возникают прежде неизвестные каналы, по которым мы получаем информацию. Мыслители 1930—1940-х не приняли телевидение, как бы ни были убедительны их нападки на него, прежде всего по той причине, что когда-то наделили значением и значимостью action directe, с чем никак не согласовывалась медиальность, запирающая нас дома. Как показала дальнейшая история, смысл и функция телевидения отнюдь не исчерпываются тем, что оно индустриализует культуру и способствует росту консюмеризма. Я благодарен судьбе, что не участвовал в войнах — ни во внешних, ни во внутренних. Прямое действие не обходится без ущемления прав тех, на кого оно направлено. Ему противоположна метапозиция, которую было бы трудно найти, не глядя на телеэкран.