История как смысл и как значение

История как смысл и как значение

Опубликовано в журнале:Звезда 2013, 10

 Вопреки неписанным правилам хорошего научного тона приходится начинать эту статью с местоимения, которое обычно открывает заявления, адресуемые в бюрократические инстанции. Я занялся философией и теорией истории много лет тому назад (первая моя книга на означенную тему увидела свет в 1977 г.) и с тех пор если и изменял захватившему меня познавательному интересу, то ненадолго, всякий раз убеждаясь, что он меня не отпускает, как ни старайся от него освободиться. Одержимость желанием разобраться в ходе социокультурной истории владела мной куда сильнее, чем установка на «признание», абсолютизированное Гегелем. Модели, которые я выстраивал в своих работах, не были нужны ни практикам историографии, поглощенным конкретнымирaзысканиямии мало озабоченным тем, что Робин Дж.Коллингвудназвал «идеей истории», ни теоретикофилософскому цеху, как раз уверовавшему в наступление постисториии свысока взиравшему на прошедшие современностиизсвоейпсевдовечности. Вот что поддерживало мое исследовательское увлечение: чтобы быть адекватным истории как предмету понимания, чтобы сопереживать разнообразие прошлого, необходимо противостоять самодовольной злобе дня. Быть принятым, соучаствующим в текущих обстоятельствах — значит: разломить время надвое, на то, что есть сейчас, и то, которое вообще было, которое воспринимается в той или иной степени в виде слабодифференцированного. Между темсоциокультурнаяистория множественна не только в локальных проявлениях, но и поэтапно. Даже взятая абстрактно, она несводима ни к какому двоичному принципу. Уровень ее сложности высок до чрезвычайности.

С какой бы стороны я ни подходил к символическому порядку в его динамике, в каких бы терминах (семио-тических, логикориторических, психологических, социологических) ни пробовалконцептуализоватьисторию, мои диахронические труды кишат зияниями, страдают неполнотой в постановке и проработке отдельных проблем, не говоря уже о том, что материал, использованный для иллюстрации моих посылок, узок, требует расширения.Тем неменееметодологически я исчерпал имевшиеся в моем распоряжении возможности вникнуть в закономерности историкокультурного процесса. Так, в книге опсихоистории(эта монография вышла в 1994 г.) я рассмотрел отрезок времени от романтизма до постмодернизма, обратившись за подтверждением выдвинутой модели к данным русской литературы. Заманчиво былобыи задаться вопросом, какие психики преобладали всоциокультурнойдеятельности, предшествовавшей романтизму, и проверить выводы, предпринятые применительно к одной из мировых литератур, на контрольных примерах из европейской и американской словесности.Но экстраполяции такого рода вряд ли изменили бы в корне мыслительную стратегию, которой я руководствовался, поскольку достаточно репрезентативными для умозаключенийуниверсалистскогохарактера были здесь как фактический материал (ведь русская литература развивалась в XIX—XX вв. в теснейшем сотрудничестве с западной), так и выбранный для толкования временной объем, богатый переходами от одной культурной парадигмы к другой, что позволяло с изрядной долей вероятностипредполагать сходную организациюпсихоисториив целом.

Если я теперь снова берусь за обсуждение того, чем является для нас история, то не столько потому, что могу сказать много качественно нового о ее развертывании по сравнению с уже говорившимся мной, сколько по той причине, что мне хотелось бы уяснить себе, почемусоциокультурноевремя при всей множественности его манифестацийфилософичнопо сути, имеет под собой некую абстрактную подоплеку. Философия как умственная дисциплина — продукт истории, и это значит, что сама история чревата метафизичностью. Мне предстоит часто ссылаться на собственные работы. Начав вступление к статье в стиле заявления лицам, наделенным административными полномочиями, следует в том жедухеи завершить несколько затянувшееся предуведомление: убедительно прошу читателей, буде таковые найдутся, войти в положение автора и не считать его неисправимымэгоманом.

1

Несмотря на идейные расхождения, многочисленныеисториософии, которым далипервотолчокБл. Августин иИоахимФлорский, солидарно игнорируют ту очевидность, что мы пребываем сразу в разных историях, в гетерогенном, а не в гомогенном времени. Изменчивость охватывает все стороны человеческогобытияв-мире, но она вершится не одинаково в тех или иных национальных ареалах, в сферах социального устроения,текстопроизводстваи хозяйствования и перерождается из созидательности в разрушительность в военных конфликтах. Чем дальше заходит в своем поступательном движении история, тем яснее, что ее множественность в прошлом — свойство, которое отличает также ее синхронные срезы, обнаруживаясь здесь и сейчас. Имеем ли мы право, продолжая дело, затеянное христианскими мыслителями, философствовать об истории, то есть искать ее метафизическое основание и трактовать ее какединосущностную, если современности вовлекают нас в неоднородные истории?

Как бы своеобразно ни протекали, однако, разные истории, у них есть нечто общее — все они посвоему свидетельствуют об одном и том же: об изменчивости самого человеческого времени, о том, что ни одно из времен, в которыхhomosapiensзастает себя, не удовлетворяет его — неустанно охотящегосязанебывалым. История не есть биофизическое время, потому что она на каждом своем перегоне твориттемпоральностьзаново, как бы освобождая людей от их телесных ритмов, во всякомслучаепротивостоя присущей самому организму, им не управляемой фатальной размеренности природного существования. Не распоряжаясь собственным временем, животные упорядочивают свое поведение в пространстве, маркируя его границы, в которых они отправляют жизненные потребности и власть, передаваемую потомству, то есть рассчитанную на некое постоянство. Именно ввиду того, что человек не столькотопологичен, сколькотемпорален, он оказываетсявсеместным, осуществляя из недр Африки планетарную экспансию. Пускаясь в странствия по Земному шару, оновремениваетпространство — так, что пункт, где он находится сегодня, завтра отойдет в прошлое. Говоря на научном языке, человек делает свою жизненную средуанизатропной, придает ей направленность от одного центра к другому и от центров к периферии.

Животные виды включены во время мира, претерпевая эволюцию, вызываемую мутациями и приспособительной способностью организмов. Вразрез с этимчеловекхронократ(воспользуюсь словцом Саши Соколова) в состоянии выстроить собственную вселенную — мир во времени. История берет старт около двухсот тысяч лет тому назад — тогда же, когда биологическая эволюция увенчивается рождением так называемого «человека современного». Этапервоисториястоль же примитивна, сколь и радикальна. Она выражает себя в организации захоронений, в удержании родовым коллективом памяти о предках. Попечение о могилах приостанавливает бег времени, преобразует будущую фактическую смерть в воображаемое бессмертие в прошлом. Историзм не позднее явление, как кажется многим; он — антропологическое достояние, спецификатор человека на всем протяжении предустановленного ему пути. Первобытные люди имели обыкновение раскрашивать бренные останки сородичей (и по сию пору мы упорно сообщаемТанатосуколористическую характеристику, облачаясь в траурную одежду — где черную, где белую). Заупокойный культ исключал умерших изordonaturalis, превращал расцветкой их тела в артефакты, не снабженные практической функцией, в отличие от кремневых скребков и прочих орудий, известных уже многочисленным предшественникам «человека современного», гоминидам. Цветовой слой на покойниках маскировал смерть, скрывал ее (отправлял небытие в небытие, как и закапывание или сжигание трупов). С самых ранних шагов история присовокупляла кявномутайное, недоступное для непосредственного наблюдения — то, что она вытесняла собой.

Людям понадобилось около ста шестидесяти тысяч лет, чтобы выдвинуться в срединной Европе на новый исторический рубеж, обозначенный изготовлением флейт, зооморфных фигурок и «палеолитических Венер».[1]Затянутостьпервоисторииобъясняется, похоже, тем, что ее содержанием было такое отклонение от биофизического времени, которое попросту задерживало его. Прошлое лишалось конечности за счет сотрудничества и сожительства коллектива с предками, что ритуально имемориальноупраздняло смерть. Прошлое стопорилось, застаивалось, захватывало современность, становилось сплошным, не позволяющим в своей континуальности произойти иномусоциокультурномусобытию, кроме отмены той событийности, которая вырывает индивида из бытия.Первоистория, таким образом,онтологична, несмотря на всю свою противоестественность.

Трудно сказать, что побудило население обледенелой Европы расширитьсоциокультурнуюактивность, куда оно привнесло производство объектов, выходящих за рамки похоронного дизайна. Но пониманию доступно, что именно случилось на этом этапе человеческого становления. Преодоление природного времени, чем занята история, разыгрывается в воображении, находящем материальную реализацию в символическом ицивилизационномпорядке. История целесообразна, но никогда не достигает своей цели, посколькувоплотималишь символически и технически, а невитальноорганически. «Целесообразность без цели» — то определение, которое Кант дал искусству. В истоке человеческое время эстетично по преимуществу, и умельцы, использовавшие костную ткань (мертвую, но мало подверженную тлению материю), чтобы создавать бесполезные для поддержания жизни вещи (хотя бы те, вероятно, и обладали обрядовой функцией), ознаменовали в своем труде обретение историей самосознания. Скульптурные изображения (из мамонтовой кости) и музыкальные инструменты (из трубчатых костей птиц) были изделиями, подытожившими длительный период первых попыток поборотьвремяк-смертиискусственным путем. Искусственное время обернулось временем искусства.

В художественных произведениях история показала свое возникновение из общечеловеческого психизма, из самосознания, разымающего любое «я» наавтосубъектноеиавтообъектное. Неся в себеобъектность, мы сталкиваемся с конечностью субъекта, с которой нельзя примириться, коль скоро погружение в себя (трансцендентальность) конституирует нас и вместе с тем нас же отрицает. Разрешение этого невыносимого противоречия лежит в сопротивлении смерти, чему посвящает себяhomohistoricus. Бывшая на первых порах родословием, история манифестируется затем вtechnБ, в выработке самоценных объектов, эквивалентныхавтообъективациис той, однако, разницей, что они передаются от поколения к поколению, отсылают к производителю и после его исчезновения. Родовое бессмертиенедостаточнoдля человека, ибо он трансцендентален и жаждет справитьсясвременем как самость.

Будучи асимметричным (элитным и массовым) социальное телоопространствливаетвремя (что противоположнотемпорализациипространства, которую предпринялhomosa-piens, завоевывая плацдарм за плацдармом земную поверхность).В своем пространственном (социализованном) обличье время во многом утрачивает имманентную ему направленность от «до» к «после», обращается в длительность — узаконивает традиции и нерушимые каноны.Эти трансляции заданных образцов протянутся поверх тех переворотов, которыми будет изобиловать позднейшая история, порожденная распадоммифоритуальнойсоциокультуры. Вследствие неолитической революции складываютсяпрефигурациивсяческиxсмысловых комплексов, доживающих до наших дней.Так, шаман, пересекающий границы зримой действительности и возвращающийся в посюсторонность, предсказывает возникновение литературы (особенно сюжетной), семантически сведенной МорисомБланшо(до него о том же думал Пастернак) к «орфизму», к воображаемому опытубытияизсмертиибытияизинобытия(к встрече с загробным миром, будь то «Божественная комедия», «Гамлет», «Преступление и наказание», «Петербург», «Замок» или, на худой конец, рассказы проЭркюляПуаро).

Как явствует из сказанного, время можетпреодолeватьсяи в себе, выступая как последовательноеразновременье, как история, и за счет подчинения пространству, чем вызывается существованиетрансистории(«durБe» Анри Бергсона проецирует ее на самоевитальность, ноФернанБродельпойметдолгодействиевсоциокультурномплане). Так же как беспрестанно расширяющееся знание нуждается в истории, отбрасываю-щей незнание в прошлое, вера, передаваемая по преданию, неотъемлема оттрансистории. С точки зрения веры будущее планируемо; для знания оно либо уже маячит на пороге современности, либо исполнено неожиданности,высокоинформативно.

Какие мотивыподвигнулилюдей на переделку тогокультурноцивилизационногоансамбля, который образовался в неолите? Истощился ли этот типжизнеустроенияили же, напротив, таил в себенеактуализованныевозможности, каковым еще только предстояло проявиться? Повторение действий, совершаемое в обрядах, в свой черед согласованных с циклическим временем мироздания, неисчерпаемо, ему ничто не мешает извне. Никакаясоциальность, архаична она либомодернистична, не обходится без ритуализации человеческого поведения. Причину, втянувшуюмифоритуальноеобщество в трансформации, нужно искать в нем самом. Она состояла в том, что смысл в качестве учредителябытийности, то естьвсвоейомнипотенции, претендовал на то, чтобы стать автономным, самобытным. Такому, тождественному себе, смыслу долженствовало передвинуться из времени Творения, откуда он управлял настоящим, в будущее, в которое настоящее устремлялось. Только в еще не наступившем времени смысл и может быть безупречносамодостаточным. Пять тысячелетий тому назад обожествленные цариДвуречьяи Древнего Египта, предназначая себя грядущему бессмертию, переориентировали заупокойный культфутурологически. Сопутствовавшее этому реверсу изобретение письменности придало распространению информации независимость от телесного присутствия ее носителей.

Ходячее размежеваниепреисторическихи исторических обществ крайне условно, вряд ли оправданно. Человек историчен всегда. Другое дело, что история, черпающая свои силы из прошлого, и история, отсчитываемая от будущего, имеют — каждая — свою специфику, которую удается схватить, только если принять, что у них есть единый базис, что обе онисотериологичны, обнадеживают смертных. Поскольку история — наше всё, постольку она полна реликтами — бывшее когдато важным для нее не исчезает в ее дальнейшей динамике: мы так же ухаживаем за могилами и чтим родословие, как это было свойственно первобытному человеку. Странсисторическимипраобразамиреликты разнятся тем, что их содержание вырождено, что они наличествуют в людском обиходе лишь как форма, бесплодная в смысловом отношении (мы ведь более не думаем, что отменяем смерть, когда печемся о захоронениях наших близких).

Сдвиг от ранней истории к той, что обычно рассматривается как собственно история, был сложным и длительным процессом, в детали которого здесь не место вдаваться[2], но о самой медлительнойнепростотекоторого необходимо сделать несколько замечаний. Сфокусированная на будущем, на том, что представимо, но пока не дано,мифоритуальнаясоциокультура, обнимавшая универсум, была вынуждена, несмотря на этот размах, признать свою неполноту. Утративший целостность символический порядок разлагается на отдельные составляющие, но так, что те обещают грядущую компенсацию нехватки, в которую они впадают, то есть присваивают себе право статьтотальностями. Миф будущегореститутивен, восстанавливает пропавшую целостность — подобно тому, как Изида собирает по частям тело Озириса.Перспективированнаясоциокультуравступает в такой период, в котором ее целостностьплюрализуется, в котором происходит специализация ее ментальных практик, самостоятельных, с одной стороны,взаимодополнительных— с другой. Умственные занятия такого рода (вызревшие в античнос-ти историография, художественная словесность, наука, философия) совокупно отпадают от аграрного и ремесленного труда. Когда Аристотель отнес хозяйствование к семейной сфере, а политику к сфере деятельности государственных мужей, он, в сущности, суммировал несовпадение между собой ментальных стратегий, учитывающих предстоящее, и репродуктивного производства (в том же духе ЖоржБатайбудет разграничивать «гетерогенность» и «гомогенность» в бытовании общества во времени). Итак,холистическоемировидение, наследие неолитической революции, замещается не другойсоциокультурнойцелостностью, что могло бы принять скачкообразный вид, а множится изнутри, ветшая и обновляясь постепенно, сохраняясь и вдифференцированности. Перебор вариантов, происходящий в мыслительных дисциплинах с тем, чтобы те установили свои инварианты, упрочили своюпарадигмосозидающуюспособность, не случается в одночасье.

Шаг за шагомобосoбливавшаясвои сегментымифоритуальнаясоциокультураполностью ввергается в катастрофу в тот короткий промежуток, в который укладывается составление корпуса новозаветных текстов, пусть христианству и понадобилось затем немало лет, чтобыинституционализоваться, поднявшись на уровень государственной религии. Христианский историзм объединил трезвую реалистичность в приложении к настоящему с принципиально недоступным проверке образом спасительного будущего:свременем нельзя совладать здесь и сейчас, но там и потом оно навсегда завершится. Загробное воздаяние продлевает индивидуальную жизнь в инобытие, Страшный суд и воскресение мертвых внушают верующим убеждение в том, что когданибудь они и все вместе переступят за бытийный порог. Радостная весть, сообщаемая христианством,радикализуетисторию так, что той предписывается заместить сей мир без остатканапотусторонний,спиритуализованный. Античная философия, искавшая вечное и повсеместное,иррационализуется,очудеснивается, но не теряет при этом, а выигрывает в жиз-неспособности, коль скоро переводится в план веры, устойчиво подчинившей себе массовое сознание. В христианском изводе философия отдает себе отчет в том, что она включена в историю, и становитсяисториософией, каковой до того не являлась.

Историзованноеумозрение провидит новое небо и новую землю, то есть влечет нас от известной картины миракнебывалой.Философичная по корням и грандиозная по масштабу обещаемого, новозаветная вера в не что иное, как историю,монополизуетдухов-ную динамику человечества.Этот порыв центрирован в Средиземноморье, откуда он распространяет свое влияние, не захватывающее, однако, многие части планеты, где время до поры застывает, как, например, в кастовом индуистском обществе. Запад выступает острием истории, если разуметь под ней метаморфозы смысла; Восток перифериен во времени, но — в порядке компенсации — может бытьнаступательнo-разрушительнымв пространстве. Всегда — начиная с первобытного заупокойного культа — бывшая мистериальной история, возглавленная Христом, полагает свою тайну разгадываемой. Высший замысел, касающийся людей, человеком же и персонифицируется, предстает в фигуре Христа в виде Божественного Откровения. Сколь бы сверхъестественными ни были искупление Адамова греха и воскресение из мертвых, история интеллигибельна, поддается прочтению и пониманию.Онаумопостигаемав своем финализме, поднимаясь на ступеньавтоинтерпретациив качествесамозамещаемой,апокалиптическисебя отрицающей (как до того недостаточную) и потому предусматривающей такуюметапозицию, с которой она может стать объяснимой.Инкорпорируя Логос, Христос свидетельствует о том, что истории открылась ее смысловая природа.

2

Наведение христианством моста от здешней действительности к альтернативному универсуму предопределило дальнейшее развертываниелогоистории. Сказанное не означает, что стреласоциокультурноговремени всегда будет направлена в область сугубо мыслимого, доступного лишьдуховидению. Творимое человеком время периодически переворачивает свой вектор, либо подставляет идеальное на место реального, либо, в обратном порядке, отвергает «химеры» и «призраки» ради преданности опытному знанию. Впереди исторического человека тоpoiesis, тоpraxis(точнее:poiesisкакpraxisиpraxisкакpoiesis). Христианство программирует, тем не менее,логоисториюв том плане, что та осуществляется как смена миров, как реорганизация того из них, что наличествует, в тот, который ищется.Мирообъемлющиепреобразования неизбежно эпохальны, пусть границы между диахроническими ансамблями большого смысла и бываютломаннонеотчетливыми(ведь после уникального СынаБожияпионерскаяработaпо освоению будущего перестает быть достоянием одиночки, проводится по частям многими лицами), и пусть старое не уступает сразу свою позицию новому (вызывая ту ситуа-цию, которуюРайнхартКозеллекназвал «однов-ременностью разновременного»).

Выдвигая на роль главного аргумента попеременно либо чувственный опыт, либо воображение, история воспроизводит себя как различие, добиваетсясамотождественностив форме двуликости. Она — то одно, то другое, но и сама по себе — в возобновлении этой внутреннейдифференцированности.Логоисторияне забывает своего происхождения из ритуала, однако отрывается от него, усложняя цикличность линейностью, ибо всякая эпоха посвоему понимает какpoiesis, так иpraxis, закладывая до того неведомые принципы в основу мировидения.В линейных переходах от раннего Средневековья к позднему, от Возрождения к барокко, от Просвещения к романтизму, от реализма (позитивизма) второй половины XIX в. к символизму, от авангарда и его затухания в тоталитарнойсоциокультурек нашим дням человек не простоопробываетвсяческие способы, посредством которых вырабатывает собственное время, но и утверждает в самой этой транзитивности свою власть над историей, свое правораспоряжаться ею. Человеку предоставляется теперь возможность быть переходным существом не в личном и космическом времени,как тоимело место в архаических ритуалах, а во времени эпохальном, в фазовой череде, в которой он перешагивает из универсума в универсум, оставаясь сущим.

Только что приведенные именования эпох в большинстве своем неудачны, тобезличнохронологичны(Средневековье), то случайны (барокко), то слишкомшироковещательны(реализм), то являют собой самоназвание отдельного течения, доминантного для своего периода, но его не исчерпывающего (символизм). Кроме того, ряд этих терминовотсылаетпрежде всего к искусству, тогда как стадиальность охватывает все слагаемые культуры. За неимением лучшего приходится смириться с терминологической традицией и, предупредив о ее неадекватности предмету, обратиться к тому, что за ней стоит — к содержанию исторических этапов.

Взяв за отправной пример философию XVII в., можно обнаружить, что она упорно сближает противоположности: человек, по Паскалю, ничто сам по себе и всё в акте веры; бытие для Декарта есть мышление; Зло в «Теодицеe» Лейбница с необходимостью дополняет Добро в «предустановленной гармонии». Барокко, судя по философии этого времени, фундируется тем, что отрицает дизъюнкции. Аргументом дляcoincidentiaop-po-sitorumслужит в XVII в. не сенсорное восприятие, а то, что ему запредельно: никакая данность не существует без достаточного основания, заявлял Лейбниц, и, следовательно, опора непосредственно предстающей перед нами действительности расположена вовне таковой, в ином универсуме. Просвещение отвергло барочную нейтрализацию взаимоисключений. Идея, проницающая собой философию XVIII в., состояла в том, что каждое явление равно себе и сопряжено с прочими явлениями так, что и они оказываютсясамотождественными. Неважно, какие именно величины связывались Просвещением обоюдной, говоря на языке логики,рефлексивностью. Ими были у Руссо народ и правитель, заключающие социальный договор, а у Канта индивиды, подчинившие себя разумным путем «нравственному императиву», который требует от нас не поступать с партнером так, как мы не желали бы, чтобы обращались с нами. При этом Просвещение отправлялось в своих соображениях от естественного и наглядного, а не от сверхъес-тественного и ментального, как барокко. Истинен, по Руссо, «человек природы»; Кант подрывал спекулятивные конструкции и оценивал превыше остальных «остенсивныеопределения», дающие представления о вещах простым указанием на них. Просвещенческаятемпоральностьпредполагала совершенствование того, что есть; сформулированная Кондорсе концепция прогресса внушала современникам исторический оптимизм, отодвинувший на задний план их тревогу по поводу персонального спасения. Между тем барочное время не было, в отличие отпросвещенческого, постепенным — оно гасило антагонизм сиюминутного и вечного, умирающего и продолжающегося: Декарт был убежден в личном бессмертии, Паскаль рассматривал агонию Христа как неизбывную, длящуюся во всех позднейших столетиях.ПарадоксальнаясотериологияПаскаля наделяла спасительностью сопереживание людьми крестной муки. Работуэпохальногосистемообразованиябыло бы не слишком трудно продемонстрировать на примерах не только из философии, но и из прочих разделов духовной культуры, допус-тим из науки. Так,прогрессизмомбыла отмечена в XVIII в. и биология, в которую Ламарк привнес мысль о наследовании организмами по восходящей линии признаков, улучшающих приспособление живых видов к среде обитания.

Как бы скудны ни были факты, на которых я остановился, все же их достает для того, чтобы вдумчивый читатель догадался, куда они клонят. Эпохальная история — это своего рода цепь умозаключений, на каждом шаге которых возникающая парадигма получается из отрицания предшествующегосмыслопорождающегоотношения: если неверно, чтох=нех(барокко), то справедливо, чтох=хинех=нех(Просвещение). Говоря ологоистории, мы имеем дело со смысловой машиной, работающей по алгоритму. Оставляя позади себя очередной этап истории, человек, главенствующий над ней, вместе с тем исполняет ее волю, следует ее логическому предначертанию: и самостиен, поскольку новое появляется на свет из наших голов, и отчужден от себя, поскольку наш идейный почин, выводящий один смысл из опровержения другого, автоматичен. Прибегая к словарю русского формализма, можно сказать, чтоhomohistoricusжаждет — в погоне заневедомым—деавтоматизироватьисторический процесс, но всякий раз попадает в плен схемы, каковая томупредзадана. Откуда берется негативизмлогоистории, прозорливо распознанный Гегелем (пусть даже его умозрение и взывает к глубоким коррективам)? Из того, что эпохи истощают присущий им преобразовательный потенциал, утрачиваютсвоюфутурологичностьвсамоповторах? Разумеется, этот фактор не стоит упускать из внимания. Но почему бы человеку, столкнувшемуся с эпигонством истории, не считать, что будущее (как думал Гегель после «Феноменологии Духа») уже состоялось? Зачем нужно переиначивать облик будущего? Мне кажется, что причина беспокойного негативизма, побуждающегологоисториюк пересозданию ее ожиданий, куда фундаментальнее, чем нежелание людей быть консервативными (каковыми они на самом деле в подавляющем большинстве и являются). Эта причина заключается в том, чточеловекхронократпредрасположен к тому, чтобы не выступать лишьпациенсомсвоей жетемпоральнойлогики и чтобы в ролиагенсаполностью овладеть машиной истории, перебрать все операции, на которые та способна. Лица, выдвигающиеся в авангард истории, ищут — по большому счету — ее совершенного финала, нацеливаясь на который она не может быть ничем иным, кромеутверждениячерезотрицание. Философии истории, намеревающие-ся подвести ее баланс, проективно выражают собой имманентную ей философичность.

Отбрасывание отношения, бывшего эпохальным, происходит в трудно обозримом числечастнозначимыхтрансформацийизживамогосмысла в актуальный.[5]Мыпереходны, стало быть, не только в моменты острых кризисов, испытываемыхсоциокультуройпри смене ее парадигм, но и постоянно внутри этих парадигм, вариативность которых нарастает, заставляя нас то и дело переживать разновременность, то есть надеяться на то, что у нас есть избыток времени.Безразлично, ориентированы ли эпохи наpoiesisили наpraxis,иxсуть — в единообразном связывании всего, что бросается в их поле зрения. Они — произведения духовной деятельности и тогда, когда настаивают на своей эмпирической ценности и только на ней. Самые акты переоценки ценностей, настойчиво осуществляемыелогоисторией, дематериализуют те монументы, в которых она себя претворяла всоциокультурнуюсубстанцию,конвенционализируютих. Пропуская некое отношение через что угодно, тоестьмоделируя мир, то или иное эпохальное представление о времени достаточно в себе и не обязательно должно покорять реальное геополитическое пространство, растекаться сразу по всем уголкам Земли. Этим объясняется, почемулогоисториявплоть до полного краха колониальных режимов, случившегося в ХХ в., была привилегией европейской, а затемевроамериканскойсоциокультур. Самнововременныйколониализм европейцев, детище Ренессанса, разнится с предшествую-щими ему экспансиями тем, что его следствием оказывается в конце концов возведение не отдельных империй с нациейпоработительницей во главе, а «планетарной империи» (в терминах МайклаХардтаи АнтониоНегри), ккоторoйприобщило нынешнее человечестворазвертывaниелогоистории.

Разыгрывавшаяся в разного типа текстах,рамочнообусловливающая научную пытливость, получающая отклики в инженерии,логоисториянаталкивается на сильное сопротивление при вторжении всоциальность.Речь идет о много более сложном конфликте, нежели непризнание инертным большинством общества егоинновативногоменьшинства (тем более что инновации давно уже в запросе со стороны потребительских масс). Как было постулировано,corpssocialопространствливаетвремя, закрепощает его биполярностью, тогда как оно, будучи суверенным, неутомимо делает разные свои состоя-ния преходящими. Несмотря на очень высокую вариативность форм, которые принимает сожительство людей друг с другом, в последней глубине общество отнюдь не богато диа-хроническими ресурсами. За вычетом внешней пестротысоциальностьизменяется в своей сущности, в своей внутренней потенции по двоичному принципу — третье ей не дано. Она развивается от статусной организации к ролевой, от бытования в виде коммун к огосударствлению, от сакрализации обычаев и институцийкихпрофанизации. Но и такая — ограниченнаядвоичностью— мобильность[6]не означает, что устаревающее сходит всоциальностивовсе на нет: и в ролевом обществе есть место статусам (например, в случае церковнослужителей); неформальные группы свидетельствуют о неистребимос-тикоммунаризма; осквернение святынь уголовно наказуемо и там, где царят мирс-кие ценности.Многоходовойлогоисториине удается в совершенстве воплотиться вдвухшаговойсоциодиахронии.Первая то и дело учреждает собственную (субкультурную)социальностьпоодаль от конституированного общественного порядка, будь то монастыри, как нельзя лучше отвечающие установкам христианства, или всяческие «поэ-тики поведения» (Ю. М. Лотман) Нового и новейшего времени вроде авангардистс-кого эпатажа буржуазной публики и прочихжизнетворческихинициатив «человекаартиста» (сегодня в ходу «аватары», под которыми прячут идентичности энтузиасты электронного общения).Эти поползновениялогоисториидик-товать свою волюсоциальностине выходят, однако, за грань экспериментов, пусть даже поднимающихся на уровень модного поветрия, но все же не вовлекающих в сферу влияния общество в целом либо (как в тоталитарных режимах ХХ в.) подчиняющих себе какуюто часть обществ, хотя бы и значительную.

Далеко неполная, чреватая коллизиями совместимость эпохального времени спространственносоциальнымразрешается в том, что к истории смысла присовокупляется еще одна — значений.Социальностьподражает антропологическойтемпоральности, суживая ее в событиях местного формата. К ним может быть причастен любой индивид вне зависимости от его вклада в становление идей. Тем самым каждый изживущихобретает право на историзм, пусть отличный отмирообъемлющего. У имитаций нет иного назначения,кромекомпенсаторного. Если история смысла творит реальность (конструируемую дискурсивно, открываемую научно, преображенную технически), то история значений привязана к конкретным обстоятельствам,семантичнав той мере, в какойсоматична— в какой коллективное телоситуативноопределяет свои действия. Иначе говоря, история значений имеет геополитическое содержание — она есть история влас-ти: общественного организма над эксплуатируемой им природной средой, человека над человеком в рамках отдельно взятого социума, одного этносанадсоседним, порабощае-мым в результате войны. Все эти три властизиждятсяна смежности, контактны, отправляю-тсясоциофизически. История значенийконтингентна, вероятностна (сырьевых запасов гдето много, а гдето мало; самоуверенного потентата может свалить внезапный недуг; какая из сторон выиграет сражение — заранее неизвестно), тогда как эпохальное времяавтодетерминировано, само себя порождает в наших головах.Иcториязначений не предусматривает, стало быть, того, что последующее будет здесь вытекать из предыдущего со строгой закономерностью (обнаружение месторождений нефти может круто изменить судьбу страны).

Контингентность, свойственная пространственносоциальному времени, «снимается» историографией, рассказывающей о нем. Такого роданарративы, структурированные, как и любой текст, изнутри, поневоле переводят излагаемые события из сферыреферентнопроверяемых значений в область самоценного смысла.Учиненная постмодернизмом (особенноХайденомУайтом) критиканарративизованнойисториографии упрекает ту в отрыве от фактов. Стоит взглянуть, однако, на эту проблему иначе. Рассказывание включает частные происшествия влогоисторию, не обязательноискажаeтфакт (всетаки перед нами не чистая выдумка), но непременновысвобождаeтего из уединенности и случайности, встраивает в большое, общечеловеческое время, бывшее, напомню, в далеких началахэстетизированным(и по сию пору все так же воспринимаемое по формуле «Красота мир спасет»).

Власть над телами (физическими и биологическими) синхронна им. Она апеллирует к народной памяти и набрасывает планы на будущее только для того, чтобы контролировать настоящее. История значений накапливает современности (как бы они ни были антагонистичны, они равноценны по своей актуальности),аддируетих,компo-нуетиз них «дурную бесконечность» и тем противоречитлогоисториис ееапокалиптическимиупованиями. Власть над настоящим оборачивается властью настоящего.Из всех форм политической власти (в которых уже Платон в «Политейе» диагностировал родство, скрытое за наружнойрасподобленностью)логоисториюв наибольшей степени удовлетворяет парламентская демократия, поскольку современность для той не абсолютна, принадлежа то одной, то другой правящей партии.Впрочем, и либеральная демократия лишь потворствует протеканию эпохального времени, а не инкорпорирует его стадиальность в смене властных элит, происходящей в вероятностной, а не в логической реальности. Соответственно, историю смысла поощряют свободный рынок, индивидуальное предпринимательство и банковский кредит. Вместе они превращают богатство, довлеющее себе здесь и сейчас, в капитал, повернутый к завтрашнему дню — к моменту сбыта товаров,превосхожденияконкурентов, отдачи долгов.Антикапиталистические тоталитарные государства были явлением мессианизма, вознамерившегося запечатлеть в монументальной, воздвигавшейся на векасоциальностии в инсценировках Страшного суда финализмлогоистории.Этот расчет был ошибочным, потому чточастнозначимое(итальянское, советское или немецкое общество массовой мобилизации) никак не в силах выдержать функциональную ношу того всеобщего, с которым нас сводитлогоистория.

Взаимодействие истории смысла с историей значений почти вовсе не исследовано. В последние пятьдесят лет подобные изыскания тем более затруднены, чтосоциокультураэтих десятилетий конституировала себя как попавшую за чертулогоистории. Мне неоднократно доводилось писать о том, что постмодернизм (постисторизм), несмотря на свои декларации, на самом деле один из этапов эпохального времени, входящий —mu-tatismutandis— в тот же ряд, что, допустим, барокко или романтизм.[7]Сдругой стороны, постмодернистская эра, на первых порах как будто в высшей степени продуктивная концептуально, уже тогда, в период формирования, выказала страх перед большими идеями, то скептически отвергая философию истории (ОдоМарквард), то восставая против теории (Поль деМанимногие другие), то подменяя семантический подход к дискурсивной деятельности прагматическим (Мишель Фуко, ПьерБурдьё), то отказываясь отлевистроссовскойуниверсалистскойэтнологии в пользу интерпретирования одних локальных традиций (КлиффордГирц), то призывая прекратить конвертирование головных схем в символический порядок (ЖанБодрийар) и т. п. — всего не перечислишь.Эта тенденция вела к обнищанию «чистого разума», к падению интеллекта, посвятившего себя в наши дни, в XXI в., по преимуществу политике —сверхвыигрышныхденежных вложений, рентабельного переноса производства из страны в страну, сетевого менедж-мента, авторского позиционирования в поле художественной культуры,имид-жевогомедиального поведения или подавления личных свобод, оправдываемого обеспечением безопасности граждан перед лицом террористической угрозы.Последнее из названных проявлений политики гарантирует ейомнипотенцию, втягивает в нее любого, кому дорога жизнь, отнимая у него возможность самому защититься от неумолимой гибельностисоциофизическоговремени.

Как эпоха среди эпох, постмодернизм хотя и не заложил небывалую дотоле цезуру в их последовательности, тем не менее обозначил их захождение в тупик, ознаменовал собой их конец, менее всего похожий наhappyend— на то, какпредставлялaсебе завершение истории философия, интересовавшаяся ею начиная с визионерстваБл. Августина,котороедегенерировало под занавес ХХ в. в наивную политкорректность ФренсисаФукуямы.Логоисторияплавно стерлась, стушевалась, источилась.Она предстает взгляду ее сегодняшнего наблюдателя окруженной по краям двумя асимметричнымипослевременнымисоциокультурами— архаическиритуальной, приурочившей великое демиургическое деяние к прошлому и уверенной в том, что таковое подлежит лишь репродуцированию, и постмодернистской, которая отправила в невоспроизводимое (помимо ностальгических стилизаций) минувшее самое эпохальностьсмыслопорождения, рвавшегося к новым идейным горизонтам вутверждениичерезотрицание(не сказать ни «да» ни «нет» — вот в чем заключалась мыслительнаятактика ЖакаДеррида; в 1983 г. ПетерСлотердайкиздал «Критику цинического разума», порицавшую историю за ее негативизм).

Что грядет? Почем знать! Историю, утратившую метафизичность, не схватишьinto-to. Будучи эпохальной, история постоянно предвосхищала свой конец, открываясь на предмет философствования. Оно было право, вменяя историифинитность, и всякий раз заблуждалось в конкретизации и/или оценке последних дней и вещей. Ни одно из показательных судилищ ХХ в. — от процесса надмнимойПромпартиейдо Нюрнбергского — над реальными преступниками — не проторило путь в Небесный Иерусалим. Обещанная Карлом Ясперсом и ЛьюисомМэмфордомвстреча всех когдато бывших исторически релевантными человеческих типов в исходе времен, пожалуй, состоялась вCyberSpace, но вряд ли приходится считать благом избыток субъективных мнений при унылом недостатке идей у пользователей Интернета.Всемирноeгосударство Канта (а также Эйнштейна) не более чем спародировано в Организации Объединенных Наций — ее действенность нередко парализуется правом вето, которым наделены постоянные члены Совета Безопасности. Этот список легко продолжить, вспомнив Ф. Шлегеля, Вл. Соловьева, Маркса, Н. Бердяева и многочисленных утопистов. Но и сказанного достаточно, чтобы убедиться в меткости философской интуиции и ееже химеричности, возникающей тогда, когда она старается перекодировать смысл (которым ее заразилалогоистория) в значения — в несвободные отреферентностиобразы будущего.Вот оно пришло, но не как вывод значений из смысла, а как их своенравное,противосмысловоебытование, принявшее вид сети (в научных моделях головного мозга, в практике управления банковскопромышленным хозяйством, вТвиттереиФейсбуке, в интерактивноймедиальности, в организации террора).Строение «ризом» не циклично и не линейно, то есть исключает обе главные характеристикилогоистории. Что может произойти с сетью, достигшей глобального максимума в объеме и содержательно насыщенной самыми разными приложениями к трудам и дням нашего времени? Она порвется от внутреннего напряжения, не берусь предсказывать — как. Если смысл не очерчивает авторитетно свое конечное торжество в ожидаемых временах, то откуда взять соперничающим с ним значениям основание для того, чтобы образовывать «дурную бесконечность» современностей?