А. С. СУВОРИНУ 20 октября 1889 г., Петербург

А. С. СУВОРИНУ

20 октября 1889 г., Петербург

А. Д. Неупокоев был у меня вчера вечером и передал мне, чт? Вы написали на м?рже обложки VII тома. Я ему ответил, что это хорошо и что пусть так и будет. Вообще я на все согласен, как Вы хотите. Я не думаю, чтобы вышло много хорошего, но разделяю Ваше мнение, что после известного Вам разговора — лучше помолчать. Того же самого буду держаться и я. — О заметке в «Петербургском листке» я узнал только вчера, и то благодаря Гайдебурову, который прислал мне эту вырезку. Я так болен, что мне все это сделалось как чужое. Я очень благодарю Вас за обещание защищать меня от обиды. Это мне очень полезно и делает честь Вашему сердцу. Просить за себя очень тяжело и иногда вовсе непосильно, но заступиться за другого — иное дело. От этого человек с справедливостью в душе не станет удаляться. — На большое письмо Ваше я мог бы ответить Вам многое и, может быть, показал бы, что Вы не во всем правы, но думаю — для чего это делать? Что Вам многое не нравится в том, что я написал, — нет ничего странного. Я писал 30 лет и, вероятно, написал много дурного. Люди, гораздо более меня одаренные, и те недовольны собою, и я собою очень недоволен. Много дурного. Но напоминать мне об этом часто, и в то время, когда печатается издание и претерпевает препятствия, а я болен болезнью, которая, вероятно, не пройдет, — это мне кажется напрасно, жестоко и некстати… По-моему, это все равно что позвать человека к своему хлебу-соли и попрекать его или сказать: «Сядь ты где-нибудь так, чтобы я тебя не видел: я ведь едва сношу твое присутствие». Раздражение, которое Вы обнаруживаете, очень подобно этому, и я решительно не могу придумать ничего для того, чтобы дело шло иначе. Знаю одно, что я тут ни в чем не виноват. Укор Ваш за мое слово о «небоязни» признаю справедливым: я сказал сгоряча и не обдумавшись: я боюсь иметь боязнь. Писавши Вам, я позволил себе сказать так о равнодушии к утратам и разорению. Рисоваться мне этим не для чего. Я всегда работаю усердно, и много у меня отнимают: я стараюсь переносить это по возможности спокойно. Иначе было бы еще хуже, чем есть. Я много видел злого и привык к этому. Я думаю, что это довольно просто. Что есть «бог» во всю его величину — это нам непонятно, «ибо длиннее земли мера его», но что он есть про мою нужду — это мне ясно и понятно. Все это я как-то упомянул по порыву душевному, но, конечно, без всякого желания сказать Вам что-либо досаждающее. Я всегда стараюсь избегать этого со всеми людьми. Для чего же Вы сердитесь? Мы одинаково пожили на веку и мнений друг друга изменять не можем. Разве за это можно уязвлять человека?.. Что такое Добродеев и при чем он? Разве я не знаю, чт? он и чт? Суворин? Я только тогда и увидал Д—ва, когда Шеллер привез его ко мне заплатить мне деньги. Ранее я его и не знал и думаю, что значение таких людей в журналистике столь скромно, что о них говорить и не говорить — это все равно. Если бы Вы сами не сказали мне (у меня), что «об этом стоило бы заявить», — я не послал бы Вам и заметки. Послал потому, что Вы говорили. Вы передумали, — и то хорошо, и я даже рад, что Вы передумали и что заметка не напечатана. В чем же тут досада, обида, раздражение? Как Вы можете это включать в «мелочи своей архиерейской жизни»?! Я считаю эти вещи за простые предположения сделать так или иначе и повторяю, что Вы сделали хорошо. — Затем ничего больше не скажу, кроме того, что мне очень тяжело видеть раздражение во всех Ваших ко мне отношениях и что постоянство Ваше в этом настроении меня не обижает, но огорчает: я не хочу давать Вам лишнего повода смущать покой Вашей больной и самоистязующей души. Я все 30 лет дорожил миром и приязнью с Вами и никогда не искал от этого никакой корысти. Вы это знаете. Я ничего себе не выкраивал. Я помню две минуты в нашей жизни, когда мы пошли друг к другу… Вероятно, мы тогда не думали, что мы дурные, жестокие люди. Поэтому только я и не верю, когда мне говорят, что Вы меня «совсем не знаете». А поверить бы следовало и можно.

Ваш Н. Лесков.