А. С. СУВОРИНУ 4 января 1892 г., Петербург

А. С. СУВОРИНУ

4 января 1892 г., Петербург

Усердно благодарю Вас, Алексей Сергеевич, на добром слове. За все хорошее и дурное — благодаренье богу. Все, верно, было нужно, и я ясно вижу, как многое, что я почитал за зло, послужило мне к добру — надоумило меня, уяснило понятия и поочистило сердце и характер. Я благодарю Вас, потому что как же принимать внимание в дар, не сказав благодарного слова? Во всем длинном прошлом поведение мое перед Вами без единого пятнышка. Это мне большая радость! Я любил с сочувствием говорить о Вас даже во всю пору моего злострадания, в костер для которого метнута и Ваша головня. Не знаю, чему я обязан, что это никогда и ни на минуту не подняло во мне ничего похожего на злобу. Ровным ко мне Вы не были и не могли быть, — у Вас такой характер; и Вы, вероятно, когда-то получили на мой счет предубеждения, в которых я, может быть, виноват, а Вы их потом не захотели проверить. Я недавно пробегал нашу переписку. Замечательно, что Вы всё сердитесь, а я все уступаю и стараюсь смягчить Вас. Такие случаи бросаются в глаза, и мне было это радостью: я был «сын мира». Вы пишете про «вспышки» По отношению ко мне они, разумеется, не имеют значения, но они — большой вред человеку. От нас ведь непременно ложится где-то тень, и наше будущее будет сообразно этой тени. Вспышки можно одолеть. Пошли это Вам милосердный отец наш. — «Дебюты» мои меня не радуют и не печалят. Я пишу, потому что надо есть хлеб от своего труда. Если завтра я получу возможность заработать хлеб иначе, — я не стану писать. — «Вестника Европы» я не искал, и он меня тоже. И напечатать в нем что-то я не почитаю себе за честь. Я удивляюсь (искренно), что этакое пустое и незначительное обстоятельство могло вызвать столько шума и ожесточения! О В<икторе> П<етровиче> я уже не могу и говорить: я увидал что-то ужасное и скорее положил лист и не стал читать. (Я ведь очень тяжело болен) Меня ужаснул весь этот шум из-за пустяков. Было время (10 лет тому назад), когда Ан<атолий> Ф<едорович> Кони заботился сблизить меня с «В. Е.», но я этим не пользовался; потом, года четыре назад, об этом говорил Гончаров, но я опять ничего не делал; а теперь случилось так, что зашел ко мне Влад. Соловьев и спросил: «Нет ли чего нового прочесть». Я ему дал рукопись, которая лежала у меня на столе. А он ее взял читать и потом (по его обыкновению), смеясь, сказал мне: «А я рукопись отдал С<тасюлеви>чу, и от Вас благодарит». Только всего и греха моего перед скромностью. Мне, конечно, было очень неприятно быть виновником такого беспокойства, но я решительно ничем не виноват. У меня очень много пороков, но я не честолюбив и не славолюбив, да и что тут за честь такая! Я, право, не вижу ничего себе особенно лестного и — ей-право — был более всего сконфужен оттого, что это представляли за что-то необыкновенное для меня… Я ничем тебя не мню высоко. Мне кажется, что я в литературе занимаю такое место, какое занимал когда-то актер Зубров в труппе. Я — некоторая пригодность, — и только.

Ваш Н. Лесков.

Я бы непременно пришел к Вам, да мне нельзя идти на лестницу.