О происхождении трагедии из акта дефекации

Срать да родить — нельзя погодить.

Русская пословица

Stink awer d’Kerl wie a’Stockfsch.

Я. Гашек. «Похождения бравого солдата Швейка»

Однажды, в будущность мою абитуриентом, я отправился заниматься физикой на Смоленское кладбище. Пройдя половину пути от общежития химфака на 7-й линии, я почувствовал болезненное, резкое сокращение кишечника, острое, словно удар скальпеля. Сперва я решил не обращать на это внимание, но через несколько шагов спазм повторился с удвоенной силой.

Могу предположить, что причиной этих и последующих спазмов была кулебяка с мойвой, съеденная за час до того в общежитском буфете, хотя трудно поверить, каким количеством вредоносной субстанции должна была нашпиговать крошечную кулебяку некая пергидрольная Локуста или Тоффана из кулинарного цеха, чтобы причинить мне все дальнейшие страдания.

После второго спазма холодный пот залил мое чело, и я понял, что стою перед необходимостью принять решительные меры. В ту пору на Малом проспекте не было кооперативных туалетов (возможно, их нет и сейчас). Простреливаемые насквозь взглядами жильцов колодези дворов и проходные подъезды, в которых двери хлопают с частотой взбесившегося метронома, тоже не обещали спасения.

Можно было, конечно, позвонить в какую-нибудь квартиру (желательно, на первом этаже), но и на это я не смог решиться.

Мне казалось, что прямая кишка одержит надо мной победу именно в тот момент, когда я буду сбивчиво излагать свою проблему открывшему дверь питерскому пролетарию с подлыми, глубоко утопленными бесцветными глазками. К тому же, я был не вполне уверен, что, поднимаясь по ступенькам лестницы, то есть, совершая принципиально иной тип движения, я смогу сохранить контроль над ключевым участком борьбы — ахиллесовой пятой туго сжатого сфинктера, разрываемого противоположно направленными усилиями агонистов.

Оставалось только два примерно равнодлинных пути: до безлюдного кладбища, или же назад — к захлебистому пению общажных унитазов. Я выбрал второе, подчинившись ложному впечатлению, что возвращение всегда легче, чем непройденный путь.

Но возвращение оказалось сплошным кошмаром: все посторонние раздражители — гудок автомобиля, звонок скрипящего на повороте трамвая, инфернальная встречная брюнетка, которую в других обстоятельствах я непременно проводил бы взглядом, — все они приводили меня в бешенство. Мне казалось с полным основанием, что, если я уделю им хоть немного внимания, мускулы мои непоправимо расслабятся.

Через два квартала это раздражение переросло в ненависть ко всему не могущему мне ничем помочь бесполезному человечеству, и с этой ненавистью пришло ощущение трагического одиночества; ведь я был отделен ото всех тем, что происходило во мне, что заставляло смотреть только внутрь, в темную пропасть живого тела; то, что я считал моей душой, уместилось теперь в крохотном пространстве между ягодицами.

На подходе к одиннадцатой линии силы окончательно оставили меня: я прислонился к тускло-серому распределительному шкафу телефонной сети и каталептически застыл. Враг мой, неодушевленный и страшный, собравшись в тугой комок кипящей ртути, всей своей тяжестью рвался наружу, разрывая острыми коготками нежную слизистую ректума.

Я бы совсем сдался, но небеса переусердствовали в попытках сломить мою волю. Они слишком явственно показали мне свою усмешку, и она прозвучала оскорбительным вызовом, а именно: из-за угла вышедшая жалкая дворовая собачонка, старая дряхлая сука индифферентной масти, зевнула, облизнула дряблую губу, присела и решительно осквернила асфальт у меня на глазах.

Вспышка гнева вернула мне силы. Я продолжил свой страстотерпный путь, стиснув зубы и перестав обращать внимание на все, что спешило и скользило по лживой плоскости Васильевского острова.

Самый короткий путь к общежитию лежал через задний двор.

Там, в стене, была дверца черного хода, которая обычно оставалась открытой до девяти часов вечера, когда вахтер закрывал ее, чтобы обеспечить себе безопасные тылы и полностью захватить стратегические подступы к парадному. Бессознательный, ведомый только дромическим инстинктом, известным среди злоупотребляющих алкоголем лиц под названием «автопилот», я добрался до этой дверцы и коченеющими пальцами вцепился в железную ручку.

Дверь была заперта.

Я не заплакал и не засмеялся — я тихо зарычал. Враг мой в торжестве своем в эту секунду даже ослабил хватку, но я знал, что стоит мне повернуться и попытаться зайти в общежитие со стороны парадного, как он пойдет в последнюю победоносную атаку.

В этот миг я утратил веру в себя и поднял глаза к небу, ожидая, что некая чудотворная сила поднимет меня на каких-нибудь пять метров, к замазанному белилами окошку сортира, откуда доносился грубый мужской смех.

Но небо оставалось холодновато-голубым, наполненным только редеющими облаками и нордическим безразличием.

Спасение, однако, явилось, но было послано хтоническими силами: мимо меня волной электричества скользнул черный кот и скрылся под козырьком узенькой лестнички, ведшей в подвал.

Кот, осторожный и недоверчивый помоечный кот, никогда не метнется от человека в тупик. И я ринулся вслед за котом, опасаясь только одного — как бы отверстие, к которому он стремился, не оказалось для меня слишком узким.

Но дверь в подвал была широко открыта, и там, внизу, в адской темноте, стучали и ухали какие-то невидимые, сверхъестественные насосы. Я шагнул в темноту — сколько мог — и расстегнул ремень. Облегчение было острым, как сладостная и тоскливая опустошенность родильницы, вплоть до каких-то дивных теплых судорог в кончиках пальцев.

В полном соответствии с законами путешествия в подземное царствие и воскресения из мертвых я выходил из подвала с сияющей на лице счастливой улыбкой. Весь тот вечер я был эйфорически радостен и мучился лишь тем, что не мог ни с кем поделиться своим торжеством так, чтобы быть вполне и до конца понятым.

Не правда ли, вам знакома эта история? Нечто подобное случалось и с вами, нечто подобное рассказывали вам, прихохатывая, друзья за бутылкой спиртного в тесной мужской компании. (Справедливости ради, следует предположить, что целый ряд подобных историй заканчивалось поражением мученика — но об этом мученики умалчивают.) Удивительно, как хорошо такие истории запоминаются — наравне с амурными мемуарами, наравне с оторопью отрочества с подлыми потерями… И как откровенно гордятся рассказчики проявленной ими силой воли или обнаруженным хитроумием — все с целью избежать позорного финала.

Мне кажется, что приставучесть к памяти этих архетипических историй связана с тем, что они выпукло представляют некоторую универсальную парадигму трагедии, в которой герой практически свободен от привходящих мотивов общественной или личной пользы (если не считать маловероятную заботу о чистоте улиц родного города). Если спросить героя-рассказчика, почему он, вместо того чтобы претерпевать столь ужасные телесные муки, не уступил настоятельным потребностям своего тела прямо в том месте, где рок застиг его, он, разумеется, ответит, что подобное было бы стыдно и неприлично, что публичная дефекация осуждается обществом и простительна только дитю или маразмирующему старцу. Но что мешает (допустим, что выбран такой момент, когда женщины отсутствуют) совершить при посторонних мужчинах на улице, то, что совершается в столь же анонимной компании в наиболее примитивных типах общественных туалетов, где отдельные личности не отделены друг от друга даже подобием перегородок?

Конечно же, объяснение рассказчика в данном случае поверхностно, тривиально и представляет собой только мыслительный штамп.

Речь же идет в первую очередь (хотя это так редко осознается) о противостоянии тела с его естественными нуждами, которые являются частными проявлениями космических законов, воспринимаемых как непостижимый рок (сома, тело как часть ко-сомоса, со-телия), организующему и окультуривающему сознанию героической личности. Дефекация все равно будет совершена (она неодолима в принципе), но она будет совершена по правилам, установленным героем (в надлежащем месте при соблюдении ряда ритуальных требований), в результате чего герой счастливо будет пребывать в иллюзии, что он обладает тем, что на самом деле обладает им. Таким образом, победа над дефекацией является только символической заменой победы над высшей и наиболее неодолимой из потребностей тела, над верховным проявлением космического закона — над смертью.

Смерть героя допустима, только если она обставлена тем же рядом условий, в организации которых проявляется воля его личности, что и дефекация; умереть иначе — не что иное, как жидко обкакаться перед лицом вечности. Разумеется, обе победы иллюзорны — смерть все равно остается смертью, дефекация — дефекацией. Но только через эту иллюзорность личность может институировать свое существование.

Один мой знакомый писатель порой гордо заявляет в ответ на телефонный звонок: «Перезвони попозже, я пошел какать».

Этим он желает подчеркнуть, что дефекация для него — такое же дело, как какое-нибудь совещание и заседание. Он принял решение совершить этот акт, назначил время и совершит его по всем правилам — задумчиво восседая на фаянсовой вазе, почитывая газетку. Затем он тщательно очистит задницу пипифаксом, и, как последний штрих, пошебуршит пластмассовым венчиком в чаше, стирая последние предательские следы своей принадлежности к невразумленной вселенной. Он чувствует себя в этот момент богочеловеком или человекобогом, который сделал нечто потому что захотел это сделать. Меня все время мучит соблазн сказать ему в ответ: «Андрей, у меня крайне важное дело, перенеси, пожалуйста, дефекацию на четверг, на двенадцать тридцать пять».

Однако дана еще и другая возможность: рядом с тужащимся героем, симулирующим полное заращение промежности, как тень, следует его неизбежный спутник и оруженосец — шут. Шут дефецирует много и легко, ненавязчиво и открыто, потешая честной народ. Он не изображает из себя Супермена — Повелителя Прямой Кишки, он не навязывает своей воли существованию и тем не менее существует — благодаря смеху.

Говорят, что шут смеется над судьбой, но это неправда.

Над судьбой смеется как раз герой, и смеется крайне неуверенно, потому что чувствует, что хитрость его на этот раз сработала, но кто знает, что будет в следующий раз. Шут смеется вместе с судьбой и поэтому свободен от нее, как от чего-то постороннего. Он повторяет все ее причудливые движения так искусно, что перестает различать, где она, а где он сам.

Из многих шутов-дефекаторов я ограничусь обращением только к образу бравого солдата Швейка: действительно, обкакиваются все герои вокруг Швейка — воинственный кадет Биглер, вакхический фельдкурат Отто Кац (если бы Гашек продолжил роман и если Гашек был настолько честен, как мне кажется, этой участи не избежал бы и симпатяга Лукаш). Не обкакивается один Швейк, и это естественно, потому что Швейк не может обкакаться: он дефецирует, когда его припирает, несмотря ни на что — даже на визит генерал-инспектора — и дефецирует бодро, с ремнем на шее и прибаутками на устах.

Но для героической личности неприемлемо, с одной стороны, поведение шута, с другой стороны, если у героической личности хотя бы на грамм больше серого вещества, чем у героев Сильвестра Сталлоне и Арнольда Шварценеггера, она не может не понимать, что, сколько веревочке ни виться, все равно придет конец — или смерть, или штаны в дерьме. И начинаются поиски выхода из тупика трагедии, сотворенного собственными руками героя.

Вспомним, как жидко обкакался вождь многих народов Агамемнон перед лицом коварной Клитемнестры и подлого Эгисфа. Героическое сознание не могло примириться с подобным концом и породило в лице Ореста ту идею возмездия, которая позже, при скрещении эллинского разума с иудейским, в конце концов, породила христианскую этику.

Другая возможность — не замечать поражения, предреченного вельвой, таскать хладнокровно в кармане кольцо проклятия и ждать смерти, как это делает Сигурд. Но велика ли разница — не замечать свое дерьмо или считать, что его уберет за тебя другой, сделав тем само дерьмо как бы несуществующим? В этом смысле идея человека в боге и сверхчеловека смыкаются, потому что в обоих случаях трагедию не устраняют, с ней плутуют и мошенничают, ей пытаются придать значение, пытаются представить законом то, что по сути является противопоставлением закону, который велит: дыши! дефецируй! умирай! — и велит именно тебе.

Среди завсегдатаев «Сайгона» в семидесятые годы была одна странная личность, безденежная и диковатая видом. Однажды эта личность побилась об заклад (ставкой был бесплатный кофе в неограниченном количестве — то ли на неделю, то ли на месяц, то ли на год) с другими завсегдатаями этого петербургского кофейного заведения, пристанища странных маргиналов, что навалит кучу собственного свежего дерьма на самой середине Невского, в непосредственной близости от кичащегося белыми лаковыми крагами регулировщика движения.

В назначенный час жюри собралось на тротуаре перед «Сайгоном», чтобы лицезреть выполнение условий пари. Наша личность появилась на другой стороне Невского облаченной в длинную солдатскую шинель, метущую полами мостовую, и со связкой книг в руках. Прямо на островке, где размещался постовой, связка книг тщательно подстроенным образом развязалась и распалась. Человеколюбивый постовой бросился помогать бледному длинноволосому вьюноше укладывать книги. Когда помощь была оказана, постовой вежливо распожался рукой со студентом, повернулся к нему спиной и вернулся к своим обязанностям, а юноша, под долгополой шинелью которого не было надето никакого нижнего белья, продолжил переход тогда еще ленинградской транспортной артерии и культурно-исторического памятника навстречу торжествующему жюри, которое, в отличие от сосредоточенного на управлении колесницами милиционера, уже приметило, что на островке осталась дымящаяся куча свежего человечьего дерьма.

Этот замечательный анекдот возвращает нас к идее шута, обнажая своей откровенной пародийностью всю суть столь дорогих нашей гордыне героических поступков. Не знаю, желал ли автор и исполнитель в данном случае высмеять саму возможность благопристойной дефекации или он думал исключительно о распитии кофе на халяву, но — что сделано, то сделано.

Не равнодушие и не вызов — смех и игра: вот единственное, что можно противопоставить неизбежному, не боясь уронить свое достоинство, потому что достоинства нет, а есть только большее и меньшее хитроумие, с которым можно превратить Рок в увлекательную и занятную игру, в которой не только повседневная дефекация, но даже сама наша смерть становится одним из неожиданных эффектов и выразительных средств, и все что от нас требуется — это воспользоваться им наиболее удачно (потому что второго случая уже не представится), удивив всех, и в первую очередь себя, конечно же, себя, ибо разве есть еще какой другой зритель, хорошее настроение и веселый гогот которого волнует нас до такой степени?

Но, к сожалению, большинство предпочитает тужиться, сжав зубы, добираясь до ближайшего сортира, или делать на смертном одре вид, что ничего, ровным счетом ничего не происходит. Мне их так жалко, потому что — боюсь — я один из них.

2000