2. Откуда чудаки?
2. Откуда чудаки?
Как ни странно, боевой задор оппонентов облегчает мою задачу. Прежде чем атаковать меня, каждый из них отчасти атаковал своего предшественника, а меня очищал от предыдущих обвинений. Разумеется, при этом сетовали на путаницу проблем, на смешение языков, на разговор слепого с глухим и т. д.
Я, впрочем, этого не нахожу. Конечно, была известная путаница понятий, можно все это распутать, можно еще раз «поднять» цитаты, выяснить, кто что имел в виду в каждом частном случае. Пусть желающие делают это сами. Мне интересно другое — общий итог и смысл разговора. Ибо, при всей видимой разноголосице, общее направление в разговоре было: каждый, понятно, говорил то, что ему ближе, и так, как ему свойственно, — критики живые люди; но эта вот реакция и обогащала более всего предмет дискуссии.
Итак, что же происходило?
Я сказал:
— Опять — чудаки в литературе. Это хорошо, это неизбежно. Но опять они ничего не решат! Все равно жизнь вернет нас к будням.
В такой постановке вопроса было что-то незавершенное, дразнящее. Чудаки и нравились мне, и не нравились, я не мог справиться с этим раздвоением. А поскольку в академических дискуссиях такое немыслимо, то спор наш и приобрел столь темпераментный характер.
В. Соколов сказал:
— А что нам про них толковать-то, про чудаков? Как будто нет рядом нормальных людей. Можно, конечно, наскрести пару сумасшедших, но им жизнь быстро мозги вправит, — чего на них смотреть! У нас есть И. Грекова, есть Ю. Куранов, есть здоровая литература, так о ней мы что-то мало пишем, а занимаемся чертями на небе. Пашите глубже, уважаемый, и не выдрючивайтесь.
Верно. Прав В. Соколов: на общем деловом фоне нашей изящной словесности чудаков настолько мало, что, кажется, ничего не стоит без них обойтись. И потом: известно, что лучший способ справиться с проблемой — не ставить ее на обсуждение. Но мне захотелось поставить: чудаки мне интересны. Знаю, что век их короток, что надо не чудить, а дело делать. Словом, чудаки обречены. Но и мир был бы обречен без них: чудаки хранят в себе живительный фермент…
Ф. Левин подвел под разговор базу:
— Я должен сказать, что в XVIII веке это называлось «естественный человек». Он был порождением буржуазной идеологии, в перспективе он смыкается с фейербахианством и поповщиной, ретроспективно — восходит к Протагору, у которого, как свидетельствует Малая Советская Энциклопедия, были идеалистические тенденции.
Спасибо. Это полезная справка. Чудак во все времена чудак: он зовет человека просто человеком. Чудно! С точки зрения конкретно-исторической практики, человек есть всегда кто-то: житель такого-то города, член такой-то корпорации, представитель такого-то уклада. Это функциональное обозначение столь же необходимо для реальной жизни, как необходим для этой реальной жизни и тот целостный взгляд на человека, как на цель бытия, который хранит искусство. Это вечная диалектика. Ф. Левин хорошо показал, что она была во все времена. Во всякую эпоху находились свои чудаки. И понятно, всякая эпоха находила своим чудакам определения по конкретно-исторической шкале: Простодушный думал, что он просто живет, а он — феодализм разрушал, колупаевых и разуваевых готовил. Все верно.
Кстати. Знаете, за что Протагор был изгнан из Афин? За безбожие… Но не будем отвлекаться.
С. Ломинадзе уточняет литературные контуры явления:
— Эти странники в нашей беллетристике — отрыжка пресловутой «молодой прозы». Там выдрючивались: надоело ходить вертикально. И теперь выдрючиваются.
Разумеется. Наблюдение верное. Хотя и не всеобщее. Максимовская-то проза возникает все же совсем из других элементов, а В. Максимов — один из интереснейших наших прозаиков. А про В. Аксенова — верно. Спор Дикого и Збайкова — продолжение спора героев «Коллег». Об этом хорошо сказал А. Бочаров: вечное метание В. Аксенова между чистым скепсисом и чистой верой.
А. Бочаров точно объяснил историческую подоплеку и обсуждаемых рассказов, и обсуждаемой статьи:
— Это не от Протагора идет, — сказал он, — Это от XX съезда партии. Тут случай понятный: никак все не поверит, простодушный, что человек не винтик, — все удивляется, чудак, да ладно, потешится да обвыкнет; оно простительно — дело-то молодое.
Как видим, разговор, столь боевитый и разбросанный, по сути, был весьма дисциплинирован и конструктивен. Очертили границы явления, нашли ему место, нашли истоки и причины. Хорошо. Мне остается только уточнить пафос нашей дискуссии.
Отбирал ли я специально для статьи рассказы со странными героями, в чем уличают меня В. Соколов и Ф. Левин?
Какое там «отбирал»?! Выискивал! Ждал их! Жаждал их найти! И находил, потому что верил: они должны быть. Единственное, что я запрещал себе, — привлекать к разговору вещи неинтересные. Потому я и игнорировал аксеновского «Маленького Кита» с его выгодными для моей концепции мотивами, что рассказ этот показался мне слабым, — здесь В. Аксенов остался в пределах авторского биографизма и не вышел к обобщениям. Потому и ухватился я за «Дикого», что это — вещь сильная, безотносительно к критическим концепциям, и В. Соколов ошибается, думая, будто я ценю этот рассказ меньше, чем он, — просто я ценю за другое. Нет, не любой ценой выстраивал я концепцию, я хотел, чтобы в лучших произведениях было то, что нужно мне. Гипотеза? Конечно. Но попробуйте что-либо сделать в критике без гипотезы. Без выстраивания своего сюжета. Без улавливания структуры и, между прочим, «схемы» строения материала. Главное, чтобы в схеме этой, в структуре, в гипотезе был действительный смысл, подсказанный жизнью. Разумеется, мои «философские экзерсисы» не вытекают прямо из рассказов, то есть они не следуют из Сашкиного сиротства, из ломаний Чагина или из болезней Роева-Разумовского. Но мой пафос вырастает на той же почве, что все эти сюжеты. Мы дети одного времени. Когда я говорю: пафос личности, то, поверьте, я говорю об этом не потому, что прочел сие у В. Аксенова и прозрел. Я ищу это у В. Аксенова, потому что это носится в воздухе.
Пафос личности, жажда целостности, тяга к человеку гармоническому тем и любопытны, что они шире, богаче, бесконечнее любого материала, любого, так сказать, сюжета, который в данном случае этим пафосом оживлен. И в этом был парадокс моей задачи. Я хотел продемонстрировать то, что в принципе надобно чувствовать без демонстрирования.
С. Ломинадзе поймал меня:
— Взвесить «нечто» «ни с чем не сравнимое» — что за абсурд? Либо не взвешивай, либо ищи меру…
Да! Странное это ощущение абсолютности человека как точки отсчета действительно безмерно, оно должно каждый раз оказываться бесконечнее любой меры, любого воплощения, ибо всякая воплощенная гармония обречена мгновенно ставить перед собой новую цель. Но мы должны все-таки неустанно примерять себя к безмерности человеческого идеала, иначе. Тогда С. Ломинадзе заходит с другого конца:
— А может, это и не плохо — условный опыт, «взвешивание» безмерности, экспериментальный ход «для примера»? Ведь и у Достоевского — сплошные «опыты для примера»?
Конечно. Достоевский — сплошные «опыты», попытки овладеть конечным смыслом, секретом абсолютной гармонии. Но заметьте: это — сплошь опыты без внешнего ответа. Верховенский-старший так же жалок, как и Верховенский-младший. Великий инквизитор силен в одном, Христос силен в другом. В чем-то прав Иван, в чем-то прав Алеша. Никто у Достоевского не прав вполне: каждый раз наталкиваясь на ограниченность данного опыта; Достоевский тотчас начинал новый опыт, и в его неутомимости, в безмерной жажде большего, в упрямой неудовлетворенности сущим вставало ощущение свободы и гармонии.
Так в этой вот чуткости к безмерной, странной простоте— все дело; мы не можем сказать человеку: стой, ты достиг всего…
— Стой! — прерывает меня С. Ломинадзе. И цитирует из моей статьи: «Найди свое место… Делай дело… Все проблемы решены… Доктор спешит к больному…» Выходит так: начал с ценности человеческой личности «как таковой», а кончаешь… профессиональной полноценностью монтера, лифтера, инженера, парикмахера… Знай сверчок свой шесток, да? Вкалывай и помалкивай? Что-то меня этот рецепт не устраивает. Хотя бы потому, что он по духу — окончателен.
Серго, вы правы! Кажется, в стремлении закруглить статью, дать решение проблемы я сделал то самое, что противоречит и замыслу, и духу моей статьи. «Делай дело…» В. Соколов и Ф. Левин в пылу полемики этого не заметили, а ведь я точнехонько встал тут на их позицию! В. Соколов говорил: паши глубже и не выдрючивайся! Ф. Левин говорил: мне бы ваши заботы, уважаемый критик, — в мире есть дела поважнее… Ну вот, делай дело. Как только замыкаешь круг, так и выходит, что все должны теперь писать, как М. Рощин. Но М. Рощин просто симптом; может быть, и не он, а кто-то другой найдет тот стиль, который мы предчувствуем? Но каков бы ни был этот новый стиль: антиэкспериментальный, противочудаческий, внестраннический, — я согласен с С. Ломинадзе — мы и в нем должны будем открыть новые человеческие возможности, которые сделают и этот стиль лишь этапом вечного движения литературы к человеку.
Безмерна жажда гармонии, цельности, красоты. Безмерна чудаческая странность литературы, без конца удивляющейся миру и человеку. Безмерно спасительное простодушие искусства, знающего вечную цель за любыми «окончательными этапами».
Может быть, все это смешно, наивно и неловко.
Но это было и есть. И пусть будет.
1965