Глава вторая ВЕЛИКИЕ ЧУДАКИ
Глава вторая
ВЕЛИКИЕ ЧУДАКИ
Чудачества — разнообразные и удивительные — самая характерная из примет наших героев. Нечудаковатый гений даже как-то подозрителен. И совершенно очевидно, что добрую половину этой главы можно выстроить на выходках человека-сюрреализма по имени Сальвадор ДАЛИ («сюрреализм — се муа», утверждал он). Однако, памятуя о том, что полувековая публичная эксцентрика великого скандалиста представляла собой прежде прочего бесконечную рекламную кампанию по раскрутке собственного творчества, мы находим такой путь не только слишком легким, но и принципиально неуместным.
К Дали мы еще вернемся, и не раз. А пока позвольте обратиться к тем, чьи странности — как отдельные, так и пожизненные — не имеют ничего общего с сознательным конструированием образа собственной личности.
Попытаемся уклониться от любой концептуальной нарочитости в изложении фактов, и начнем, с кого рука сама возьмет…
ХАРМС, например… Для человека неподготовленного он являл собою зрелище куда как экстравагантное: разгуливал по советскому что есть духу Ленинграду в совершенно англообразной серой курточке, жилете, снабженном карманными часами на цепочке («величиной с блюдечко для варенья») и заправленных в клетчатые чулки коротких штанах. А чтобы сомнений не оставалось, наряд этот дополняли огромный стоячий накрахмаленный воротничок и узкая черная бархотка поперек лба. В руке — трость, в зубах — трубка. Нечто, в общем, среднее между Воландом и Коровьевым…
Или: появлялся на людях «в длинном клетчатом сюртуке и круглой шапочке, поражал изысканной вежливостью, которую еще больше подчеркивала изображенная на его левой щеке собачка»…
Столь же пестро являл себя публике и ни с того, ни с сего подавшийся из банковских служащих в живописцы ГОГЕН. Он рядился в умопомрачительно синий сюртук с перламутровыми пуговицами поверх голубого жилета с желто-зеленой вышивкой и застежкой где-то на боку. Плюс шляпа с лазуревой лентой и белые перчатки — пытался, стало быть, привлечь внимание к своей неординарной персоне, пытаясь превратить в произведение искусства свой внешний облик (что, как известно, на том этапе не помогло)…
Но — к Хармсу…
Жилище его было набито бессчетными толкователями снов, книгами по черной магии, хиромантии, френологии и прочему сатанизму. Хвастался, что и сам колдун редкой силищи. В комнате у чародея стояла старинная фисгармония, на которой он любил исполнить — по заказу и без — обожаемых Моцарта с Бахом. А на шее болтался медальончик с портретом «Ивана Севастьяновича» (Иоганна Себастьяна, то есть). Помимо того, Хармс в точном соответствии заявленному статусу мага был чудовищно суеверен: встретив горбуна, непременно возвращался домой, а молоко пил не просто при закрытых дверях с окнами — каждую щелочку предварительно ватой протыкивал.
И тут при всем сходстве поведения героя с поведением только что отсортированного нами Дали мы наблюдаем и вполне внятное отличие: если Сальвадор был ИСКУСЕН в своих выходках, то Даниил был в них ОРГАНИЧЕН. И литературоведы, противящиеся необходимости отнести все эти проявления на счет обыкновенной шизофрении, твердят, что он нарочито позиционировал себя как записного питерского чудака. Ну-ну. Дайте срок — мы еще зайдем в эту речку, и не по колено…
А вот его современница и землячка Мария ЮДИНА…
Со всей уверенностью можно сказать, что это имя известно лишь узкому кругу специалистов (если хотите, назовите их просто интеллектуалами; или даже — интеллигентами). Девяносто же девять из ста читателей слышат его впервые. А между тем в Советской музыкальной энциклопедии Мария Вениаминовна значится крупнейшим мастером пианистического искусства XX века. Единственное, о чем энциклопедия умалчивает, так это о чудаковатости героини. Крестившаяся в юности еврейка, она стала фанатичной христианкой, штудировала жития святых. С другой стороны, блестяще знала поэзию ленинградских дадаистов, с которыми дружила в юности. По имеющимся сведениям, Мария Вениаминовна «выделялась во всем», нарушая одну условность за другой. И тут по порядку.
Коли речь о пианистке, так уж с профессиональных прибамбасов и начнем. Юдина совершенно по-своему формировала репертуар. Традиционно нравящихся публике — попсовых в своем роде — Чайковского с Рахманиновым и Листа с Шопеном игнорировала: играла мощных Баха, Бетховена, Бартока и др. При этом отличалась особым, совершенно новаторским прочтением классиков — намеренно отступала от авторских указаний. «Иначе (не знаем, как именно, но в энциклопедии так и сказано: ИНАЧЕ. — С.С.) общалась с роялем»… Ей, например, ничего не стоило прервать игру и приняться читать залу стихи — Ходасевича или Хлебникова, а то и запрещенного Пастернака, за что исполнительницу не раз отлучали от сцены…
Другое: Марии Вениаминовне было глубоко наплевать на материальные блага. Гонорары она моментально раздавала страждущим. Однажды, услышав по радио ее выступление, генсек затребовал запись (Иосиф Виссарионович и представить себе не мог, что концерт шел в прямом эфире). Юдину срочно отвезли в студию и записывали всю ночь. К утру специальный — в одном экземпляре — диск был готов. Благодарный вождь распорядился наградить пианистку крупной суммой. В ответном письме Мария Вениаминовна поблагодарила щедрого руководителя, сообщив, что пожертвовала деньги на церковь, а сама будет молиться за то, чтобы бог простил ее высокопоставленному поклоннику все тяжкие прегрешения перед народом. Отважную чудачку не только не тронули — ходила легенда, что когда Сталин умер, возле его кровати стоял проигрыватель с той самой пластинкой…
О личной жизни пианистки известно мало. Известно, что она была довольно привлекательна (сравнивали с Моной Лизой). Мария Вениаминовна как-то рассказывала подруге, что в зрелости уже влюбилась в одного авиаконструктора, дело даже до помолвки дошло, а он уехал в горы, да и пропал — вот и осталась одна. И впредь любое проявление мужского внимания к своей персоне воспринимала как оскорбление. Из соображений, надо понимать, пожизненной верности погибшему жениху…
Одинокая, она не имела собственного угла. На съемных квартирах не уживалась ни с хозяевами, ни с товарками. Часто кантовалась в прихожих у друзей. Одно время жила — буквально: жила и спала — в ванной…
К одежде относилась как минимум с пренебрежением. Раз сердобольный митрополит Ленинградский Антоний купил ей шубу — шуба принадлежала Марии Вениаминовне ровно три часа. Зимой и летом, повергая знакомых в ужас, профессор Юдина ходила в кедах. Правда, как-то заявилась на ответственный концерт в меховых тапочках: чудакам закон не писан…
Автор нашумевшего на заре перестройки трактата о сокровенном строении вселенной «Роза мира» Даниил АНДРЕЕВ вообще очень любил ходить босиком. Причем не дома, а по улице. Причем тоже не время от времени, а всегда. В любую погоду. Даже по снегу. На него смотрели косо. Он заметил это и стал маскироваться: вырезал у тапочек подошвы да так и шастал — вроде обут, а пятки сверкают…
Владимиру СОЛОВЬЕВУ ничего не стоило выйти на улицу не просто неприбранным — кутающимся в одеяло, которым укрывался ночью… И не то чтобы мы углядывали в этом какую-то ненормальность — но Чехова вот, к примеру, даже близкие практически ни разу не видели спускавшимся к завтраку в неглиже…
Уинстон ЧЕРЧИЛЛЬ ежедневно менял постельное белье. А в гостиницах, где останавливался, брал комнаты с двумя кроватями: проснувшись ночью, перебирался с одной на другую, где и спал уже до самого утра. Странно, да? Да ничего странного, если иметь в виду, что у величайшего из британских премьеров была мощнейшая же выделительная система. Проще говоря, потел бедняга сильно…
А ЭЙНШТЕЙН не носил носков. Вообще. Хвастался, что обходился без них даже «в самых торжественных случаях… и скрывал сие отсутствие цивилизованности под высокими ботинками». Почему? Да просто в юности еще обнаружил, что большой палец ноги рано или поздно проделает в носке дырку. Поэтому отказался от них в принципе…
ДИККЕНС всегда спал головой на север. И никогда не работал, не усевшись так, чтобы быть обращенным лицом в ту же сторону…
Довольно странным человеком запомнили знакомые ДАРВИНА. Этот долговязый джентльмен не вытворял ничего потешного или шокирующего — причуды его были никак не связаны ни с рассеянностью, тем более с эпатажем. И всё же… Чётче других претензии к поведению ученого сформулировал его старый слуга: «Ну, посудите сами: стоит по несколько минут, уставившись на какой-нибудь цветок. Разве стал бы так делать человек, у которого есть серьезное занятие?»… По большому счету этот неуч был прав. Так прав, что просто подмывает утащить это его замечание в эпиграф ко всей этой книге. Но мы с вами, понимающие, что многочасовому глядению на один и тот же цветок можно-таки отыскать рациональное объяснение, поищем компромат в другом месте. И найдем…
Для начала: слухи об ограниченности Дарвина в плане эстетических потребностей (об исчерпании их одним лишь любованием красотами природы) сильно преувеличены. Он был, к примеру, истовым книгочеем — на сидение за книгами тратил времени не меньше, чем на знаменитые прогулки (а гулял Дарвин часто и подолгу — в любую погоду), и уж несомненно больше, чем на сидение за рукописями. Правда, чтиво предпочитал попроще. Какого-нибудь Вальтер Скотта или наподобие. Чтоб с сюжетом, с добродетельным героем (а лучше с героиней) и хэппи-эндом. Поэзии не переносил с детства. Однажды заставил себя перечитать Шекспира, нашел его непроходимо скучным и скоро бросил…
С годами любовь к чтению превратилась у него в любовь к книгам как таковым. А любил он их своеобразно. Если, например, книга оказывалась чересчур толстой, дедушка Чарльз, не раздумывая, разрывал ее на части. Или же просто выдирал вон листы с неинтересным ему содержанием.
Помимо беллетристики очень уважал литературу научную и любимый журнал «Nature» прочитывал от корки до корки, включая статьи по физике и математике, в которых, мягко говоря, не смыслил ни дьявола. Сын как-то поинтересовался: а какого рожна, папа, мусолишь ты то, в чем ни рожна не разбираешься? А ради особого удовольствия, ответил ему старик, хитро, по-ленински этак, улыбнувшись…
Или вот нюансик: биографы отмечают плюшкинскую бережливость Дарвина в отношении бумаги. Не самый бедный человек на земле, он обожал писать на обратной стороне старых рукописей. Больше того: неизменно отрывал от писем, которые получал ежедневно пачками, чистые листки и только их использовал для заметок и прочих черновых записок…
А еще этот тихий гений обожал классическую музыку. В частности, Бетховена с Генделем (и самих по себе, и из сугубо практических соображений: под них ему думалось лучше). Но вот какая петрушка: «Очень хорошая вещь!» — хвалил он год за годом одни и те же сонаты или симфонии. И тут же уточнял: «Что это такое?» Близкие терпеливо повторяли названия, меломан, улыбаясь, кивал: «Да-да, точно, точно», но уже на другой день история повторялась — «Ой как славно! Как называется-то?»… Наизусть знал только одну песенку, которую и намурлыкивал в минуты особого душевного расположения. О том, что это была за песенка, история почему-то умалчивает…
Зато она в точности сохранила названия целого сонма произведений французского композитора Эрика САТИ.
Мы — воспроизводим, а вы, как только надоест, переключайтесь на следующий абзац. Итак: из оркестровой музыки — «В лошадиной шкуре», «Пять гримас для сна в летнюю ночь», «Три маленькие пьесы в оправе для маленького оркестра»… Из фортепианной — «Неприятные наблюдения», «Вещи, увиденные справа и слева (без очков)»… Балет «Джек в стойле»… Оперетта «Медузы»… Или из миниатюр — «Настоящие вяленые прелюдии», «Танец навыворот», «Арии, от которых все сбегут»… Вам все это ничего не напоминает? Нам — названия картин упомянутого в самом начале главы испанца…
Сати вообще был довольно колоритной персоной. Зимой и летом не расставался он со своими любимыми котелком (это мы о шляпе) и зонтом. А еще у него был любимый широкий плащ, в который композитор нередко заворачивался дома, как в купальный халат… Сати, кстати, славился необыкновенной чистоплотностью. Но и с гигиеной завел особые отношения — ванны не признавал напрочь: «Ни в коем случае! Хорошо можно вымыться только ПО ЧАСТЯМ». И уточнял: «Я тру кожу пемзой: она проникает гораздо глубже, чем мыло»…
На пианино, обнаруженном у него в комнате после смерти (при жизни вход туда был заказан даже самым близким из друзей), играть было абсолютно невозможно, и кто-то из художников купил его просто как реликвию… Ах да: вся квартира буквально ломилась от зонтиков — в том числе и еще не распакованных…
При этом сведений о какой-нибудь психической неполноценности Сати не имеется. Просто у одних стихи из сора, а у других, извините, из придури — музыка…
Копилкой чудачеств вошел в историю и наш СУВОРОВ. За глаза хватило бы уже одного его фирменного «кукареку» — как пишут: «по утру до зари, пел три раза петухом, пробуждая таким образом войско». Английский военный агент Викгам считал его на три четверти сумасшедшим. О том же писал на родину и английский посланник в Петербурге Витворт. Увы: былей и небылиц о странностях Суворова действительно более чем достаточно. Вот лишь некоторые из них.
Честь Александр Васильевич, как и было велено, берег смолоду: никогда, в отличие от других дворян, не нанимал за себя на службу солдат или унтеров — напротив, со всею охотой ходил в караул сам. Никогда не позволял солдатам чистить свое ружье и амуницию (ружье он вообще именовал своею женой). Согласны: нестандартно. Но не ненормально…
Во время походов спал очень помалу, исключительно на соломе и никогда же якобы не снимая сапог. Графу Сегюру пояснял: «Чтобы не разоспаться, я держу в своей палатке петуха и он беспрестанно будит меня; если я вздумаю иногда понежиться и полежать покойнее, то снимаю одну шпору»…
Получив фельдмаршала, приказал понаставить вдоль стены стульев по числу генералов старше него по службе и, сняв мундир, на глазах у солдат принялся перепрыгивать через каждый стул, демонстрируя, что таким вот образом он и обскакал своих соперников. После чего надел новенький мундир со всеми своими орденами и, приказав священнику отслужить соответствующий молебен, гордо удалился… Выходка, конечно, не делающая чести столь высокому званию. Однако напомним, что офицерский чин наш герой получил лишь на двадцать пятом году жизни — в этом возрасте многие из сверстников уже в генералах ходили. Так что понять причину ликования новоиспеченного фельдмаршала совсем несложно…
Или вот: не переносил зеркал, о чем знали все, включая императрицу… Но причиной тому следующее — довольно логичное, на наш взгляд — обстоятельство: рост Суворова составлял 157 сантиметров (для сравнения: считающийся коротышкой Наполеон был на десять сантиметров выше). А весил наш герой всего 49 килограммов. И когда он смотрел на себя в зеркало, «настроение его портилось, и исправить его было уже почти невозможно»…
И причем здесь чудаковатость?
Пишут: повстречав на балу беременную, он непременно крестил ей живот… Но Александр Васильевич был вообще набожен. На пути в Вену ни одного собора не пропустил: образками и мощами запасался, святую воду пил, просфоры ел. А в 1798-м, когда казалось, что военное поприще кончено, всерьез думал уйти в монастырь и посвятить остаток жизни богу…
Отставленный Павлом со службы (причем, без права ношения мундира) и сосланный в родное Кончанское, он устроил попавшему в высочайшую опалу мундиру и орденам торжественные похороны. А год спустя отказался принять письмо императора, поелику адресовано послание было фельдмаршалу Суворову — то есть «существу, которого больше нет на свете»… Тут что разъяснять? Жизнь была положена за право носить этот мундир. Его отнимают. Вот и похоронил…
Биографы сообщают о патологической прямолинейности Александра Васильевича. О том, что оскорблял и унижал — как словом, так и делом — направо и налево — особенно царедворцев. Что одних визитеров принимал, не вставая ни навстречу, ни при прощании. Других приветствовал в ночной рубашке. Третьих и вовсе в дом не пускал: выскочит, запрыгнет в карету к приехавшему, полопочет и — домой, а ты поминай как звали… Ну так ведь это а) норов и б) чувствовал, что может себе позволить — первый же уже среди защитников и прославителей отечества. По причине чего и с рук ему всё это сходило… То есть поведение Суворова — разумеется, эпатажное и кажущееся граничащим с невменяемостью — вполне объяснимо. Во всяком случае, для сегодняшнего — стороннего глаза…
Говорили, что в молодости он поклялся себе быть единственным и ни на кого не похожим. В этом, надо полагать, и корни всех оригинальничаний. Просто если изначально странности и проказы и были напускными, с возрастом они сделались естественной и неотделимой частью характера одного из славнейших россиян…
А вот чем, если не запредельным чудачеством (будемте снисходительны) объяснить лихую идею СЛУЦКОГО насчет введения для писателей формы — с соответствующими званиями и знаками отличия для каждого литературного жанра?.. Идея не то чтобы была принята на ура, но какое-то время муссировалась. «Какое же первое офицерское звание и когда его присваивать?» — донимали выдумщика дотошные. «Только с вступлением в Союз (Писателей) — лейтенант прозы, лейтенант поэзии и так далее», — с готовностью отвечал Борис Абрамович. «А может ли лейтенант критики критиковать подполковника прозы?» — «Ни в коем случае! Только восхвалять! Звания вводятся для неуклонного проведения в литературе четкой субординации».
Поручикам же Толстому с Лермонтовым Слуцкий планировал присвоить звание маршалов — с уточнением: «посмертно»…
А полковник от поэзии (так, наверное) ТЮТЧЕВ был повернут на столоверчении. Из воспоминаний дочери А. Ф. Тютчевой-Аксаковой: «Отец провел у меня вчерашний день. Он с головой увлечен столами, не только вертящимися, но и пророчествующими…» Медиум Федора Ивановича находился в это время в контакте с душой некоего князя Черкасского, и душа эта, видите ли, провозглашала крестовый поход и предвещала торжество славянской идеи»… Биографы утверждают, будто поэт относился к этой забаве со всею присущей ему иронией. Однако продолжим из дочернего дневника: «Отец находится в состоянии крайнего возбуждения, он весь погружен в предсказания своего стола, который по поводу восточного вопроса и возникающей войны делает множество откровений, как две капли воды похожих на собственные мысли моего отца»…
Во всяком случае, именно вслед откровениям стола и появилось в канун Крымской войны небезызвестное «Спиритическое предсказание»:
Дни настают борьбы и торжества,
Достигнет Русь завещанных границ,
И будет старая Москва
Новейшею из трех ее столиц.
О том, насколько всерьез увлекся Федор Иванович общением с миром духов, говорит и сохранившаяся жалоба Анны Федоровны одной из сестер: Софья Николаевна, мол, Карамзина, и сама помешанная на столах не меньше их папеньки, заставила горничную Дашу побожиться, что скажет «Тютчеву, чтобы он перестал заниматься столами, а то ему худо будет. Это большой грех перед Богом. Дай мне честное слово, что ты ему это скажешь»…
На столоверчении засветился и молодой доктор ЧЕХОВ. Известно, что однажды им был вызван собственной персоной дух Тургенева, который тут же и без обиняков предупредил потревожившего: «Жизнь твоя близится к закату»…
А как не упомянуть тут ГААЗА?..
Историки окрестили его врачом-филантропом. По-нашему выходит — почти святой. От придуманного столетием позже Айболита он отличался лишь тем, что пользовал не зверушек, а людей… Практически сверстник Жуковского и современник Пушкина, Федор Петрович жил и трудился в Москве. Это были золотые времена, когда лекарское дело давало добросовестному профессионалу жить безбедно. Доктор Гааз занимался частной практикой, был завидно популярен и вскоре сделал блестящую карьеру, имел собственный дом, имение, суконную фабрику и что-то там еще по мелочи.
В 1828 году он занял пост главного врача Московских тюрем, в каковой должности и провел остатные четверть века своей удивительной жизни… Федор Петрович добился замены приковывания этапируемых к общему железному пруту индивидуальными — для каждого — кандалами. Причем настаивал на том, чтобы стариков, больных и увечных вовсе не заковывали… По его инициативе было отменено поголовное бритье арестантов (а потом забыли и, кажется, по сей день бреют)… Но прославился Гааз не этим всем, а своим необъяснимым — ни тогда, ни теперь (ибо, а что изменилось-то?) подвижничеством и бескорыстием.
Его патронаж над больными уголовниками выходил за рамки должностных обязанностей. Пробив идею открытия где-то за Рогожской заставой полуэтапа, Федор Петрович начал откровенно перегибать палку. Ежеутренне (во всяком случае, по понедельникам) наезжал он туда в своей знакомой всей Москве старомодной пролетке, забитой приготовленной для пересыльных снедью. Доктор лично обходил арестантов, раздавал им припасы и советы, ласково прощался, целуя тех, в ком угадывал «живую душу». Часто его видели шагающим по нескольку верст вместе с этапом и продолжающим свою наставительную беседу с кем-нибудь из колодников. Министр внутренних дел, а позже и губернатор Москвы Закревский полагал его «беспокойным человеком», подлежащим высылке из города. Вот, ей-богу, у кого (Гааза, естественно, имеем в виду, а не Закревского) поучиться бы нынешним уполномоченным по правам человека, нет?..
Недолюбливало Федора Петровича и большинство коллег: ну что это, в самом деле, такое — собственноручно купает, лично укутывает, а потом еще и демонстративно целует холерных ребятишек тех самых кандальников…
Гааз был чудаковат и внешне. Носил фрак с жабо и Владимирским крестом в петлице, не по моде короткие панталоны, черные же чулки да башмаки с пряжками. Жил предельно одиноко, весь, без остатка, преданный делу благотворительности. Отчего и умер, к вящей радости злопыхателей, в немыслимой бедности. В заботах о других он не заметил, как лишился всего — и фабрики, и поместья, и даже особняка. В его осиротевшей съемной квартирке обнаружили что-то из ветхой мебели, поношенную одежду, несколько рублей, книги да телескоп: намаявшись за день, Федор Петрович любил поглядеть на звезды — они были единственной слабостью добрейшего старика…
Однажды — в 1834 году, то есть в самом еще начале литературного пути — ГОГОЛЬ написал письмо… своему гению: «О, не разлучайся со мной! Живи на земле со мною, хоть два часа каждый день, как прекрасный брат мой. Я совершу… Я совершу! Жизнь кипит во мне. Труды мои будут вдохновенны. Над ними будет веять недоступное земле божество! Я совершу… О, поцелуй и благослови меня!»
Несколько нелепый порыв, особенно если учесть, что это предполагалось еще и опубликовать. Но важнее-то другое: обещал совершить — и совершил…
А РУССО переписывался с богом, подсовывая послания под алтарь церкви. Ответных почему-то не получал. Отчего, наверное, и разуверился в существовании адресата…
ПАСКАЛЬ всерьез полагал, что прикосновение к христианским реликвиям излечивает, например, слезную фистулу — ну не чудак ли?..
Или вот совершенно другой аспект. Уж и не знаем, как называть это чудачествами. Скорее чудесами рассеянности… Речь о сыне ножевых дел мастера (папа нашего героя кормился изготовлением хирургических инструментов), а впоследствии члене трех академий — Берлинской, Стокгольмской и Санкт-Петербургской — ДИДРО, более известном широкой публике в качестве автора антиклерикального романа «Монахиня»… Его сестра Анжелика была отдана в монастырь, где сошла с ума и умерла. Есть основания считать, что она и послужила прототипом героини. Но это так, к слову…
Первый на свете энциклопедист просто поражал окружающих своей забывчивостью. Для примера: порой, наняв извозчика, он тут же и забывал об этом. А тот исправно стоял у дома и ждал — днями. И Дидро платил. Стало быть, мог позволить себе такую роскошь. А когда-то — порвав с любимым отцом и подавшись в богему, он годами жил одному нелюбимому им богу ведомо чем. Носил серый плюшевый сюртук с разорванными рукавами, его черные шерстяные чулки были штопаны белыми нитками. Жил, где придется, ночевал у друзей, а то и просто сомнительных личностей. По некоторым сведениям, он и женился-то лишь затем, чтобы «временно избавить себя от мучительного чувства голода» (чудесный аппетит Дидро мог бы стать поводом для отдельного повествования)…
Этакий хиппи в молодости, с годами он сделался настоящим чудаком. Мог позволить себе существовать вне времени, не наблюдая ни часов, ни дней, ни даже месяцев. А если в разговоре переставал понимать, кто перед ним (и такое случалось: сидят, лопочут, вдруг — бац: а кто вы вообще?), философ моментально уходил в нескончаемые монологи. Помогало: перебивать смущались, а, дослушав, спешили ретироваться…
Екатерина II, к которой Дидро сбежал из Франции (на время, по совету Вольтера) оказала ему действительно очень своевременную услугу. Издание «Энциклопедии» (35 томов за 30 лет) оказалось делом убыточным. И царица предложила купить его библиотеку. И купила, а бывшего владельца книг приставила к ним в должности библиотекаря. И — человек не от века своего — он был при ней чем-то вроде Казановы при графе Вальдштейне…
Блестящий математик, биолог, философ и даже лингвист, одержимый идеей классификации вообще «всех человеческих знаний» АМПЕР свой трактат о «Будущности химии» сжег. На том простом основании, что написал его «по внушению сатаны». Помимо того: практически отец электродинамики и человек, предвосхитивший кибернетику (это его название), лучше всех вокруг понимавший, что это НЕВОЗМОЖНО, он был убежден, что «поймал» квадратуру круга…
Ампер слыл записным чудаком. Неловкий, неуклюжий, до уродливого некрасивый и в той же степени неряшливый, а с некоторых пор — при всей своей застенчивости — еще и жутко вспыльчивый, он славился небывалой рассеянностью. На лекциях в Политехнической школе «господин Косинус» (так прозвали его студенты) нередко вытирал доску носовым платком, запихав по ошибке перепачканную мелом тряпку в карман. А раз, обедая у кого-то из друзей, остался им (обедом, конечно, не другом же) крайне недоволен. Тут же высказал всё, что думает и, опомнившись — скорее всего, со стыда уже — вскричал: «Завтра же я уволю эту проклятую кухарку!»…
Он мог часами разговаривать с собой. При этом всегда и всюду — «на всякий случай» — держал под рукой огромный зонт… Его часто видели одиноко бродящим и громко скандирующим стихи на латыни… А однажды на улице господин Ампер вытащил кусок мела и начал производить какие-то вычисления на оказавшемся под рукой борту омнибуса, который вдруг почему-то тронулся и уехал…
Самый же расхожий из анекдотов гласит, будто однажды ученый с предельно серьезным видом варил в кастрюльке собственный брегет — а приготовленное для этого яйцо все три минуты держал в руке. Впрочем, эту историю время от времени рассказывают и о Ньютоне…
НЬЮТОН был чрезвычайно рассеян. Просто представьте себе: однажды принялся набивать курительную трубку пальцем племянницы… Рассказывали, что, выйдя из комнаты за какой-нибудь вещью, он чаще всего возвращался без нее… Сэру Исааку ничего не стоило, пообещав принести гостям вина, уйти и не вернуться вовсе, обнаружившись какое-то время спустя в кабинете за работой…
Или вот наш ЛОМОНОСОВ. Известно, что к старости (так пишут: к старости; а он и 54 лет не прожил) Михайло Васильевич стал зело рассеян и за обедом мог положить за ухо ложку (по студенческой привычке он туда перо совал). А принявшись за щи, ему ничего не стоило утереться париком вместо салфетки. Или вот: «Редко, бывало, напишет он бумагу, чтобы не засыпать ее чернилами вместо песку»…
А может, просто пить меньше надо было основателю Московского университета?..
А уж как чудаковат был вычисливший массу Земли и первым на планете добывший чистые водород с углекислым газом, великолепный Генри КАВЕНДИШ! Этот анличанин, благодаря которому каждый неуч теперь в курсе, что вода это «аш два о» был необыкновенно противоречивой личностью. А проще сказать — самым настоящим психопатом шизоидного типа. Эксцентричный и предельно нелюдимый, он слыл редкостным мизантропом и женоненавистником.
Женщин Кавендиш не просто избегал — панически их боялся. Единственной, сколько-то удостаивавшейся его внимания, была домохозяйка, которой он строго-настрого велел устроить так, чтоб остальной вспомогательный женский персонал попросту не попадался ему на глаза. Ослушавшиеся моментально лишались места. К его дому на Клапхэм Коммон (теперь эта улица носит имя ученого) была пристроена специальная лестница, предназначенная для слуг. Парадным входом мог пользоваться только сам хозяин и его гости… С обслугой он вообще предпочитал общаться при помощи звонка. Или записок. Одна из них, адресованная управителю дома, гласила: «Я пригласил на обед нескольких джентльменов и хотел бы, чтобы каждому из них был подан бараний окорок. А поскольку я не знаю, сколько окороков бывает у барана, попрошу Вас самого разобраться с этим вопросом»… Впрочем, гости — сказано слишком смело. Крайне узок был круг лиц, которых великий затворник удостаивал хотя бы ответным кивком. Во избежание необходимости здороваться с кем бы то ни было, он прогуливался посреди мостовой, лавируя меж экипажами. Стоило же кому-либо попытаться заговорить с ним, как Кавендиш моментально поворачивался к наглецу спиной, подзывал кэб и возвращался домой.
На протяжении последних сорока лет каждый четверг ровно в пять он приходил на обед в академический клуб. Во всей походке его — какой-то искусственной, тяжелой — угадывалось нездоровье. Голос был нерешительным, визгливым, «с великим трудом и препятствиями исторгающимся из горла». Впрочем, мало кто мог похвастаться уже хотя бы тем, что слышал голос ученого — Кавендиш считался неподражаемым молчуном.
Раз в год — в один и тот же день и час — к нему приходил портной, молча снимал мерку и исчезал. Вопросов насчет материала и покроя не звучало: новое платье должно было в точности копировать давешнее. Зачем еще какие-то слова?..
Принципиально равнодушный ко всему, что не касалось науки и его в ней интересов, он никогда — ни о ком и ни о чем не отозвался мало-мальски позитивно. Помимо того, он крайне редко находил нужным публиковать результаты своих исследований. Просто безраздельно пользовался ими в последующих работах к вящему недовольству многих коллег.
Прожил холостяком (что подмывало внести его в список воинствующих девственников, не покажись он фигурой, более подходящей для упоминания именно в этой главе). Женщины были для Кавендиша разновидностью людей, с которой он не желал иметь ничего общего. Лишь раз в жизни он засветился в роли истинного джентльмена: увидев, как разъяренный бык несется за какой-то незнакомкой, Кавендиш без раздумий бросился на помощь бедняжке, отогнал чудище и удалился, не дожидаясь благодарностей…
Умер на восьмидесятом году жизни после единственной на всем ее протяжении болезни. Почувствовав, что отходит, старик вызвал слугу и объявил: «Слушай внимательно, что я тебе скажу. Я намерен в скором времени умереть. Когда это произойдет, поезжай к лорду Джорджу Кавендишу и сообщи ему о случившемся». Поняв, что хозяин не шутит (он вообще никогда не шутил), слуга осмелился порекомендовать исповедаться и причаститься. «Понятия не имею, что это такое, — ответил строптивец. — Принеси-ка лучше лавандовой воды и больше здесь не появляйся, пока я не умру».
К вечеру ослушник заглянул-таки проверить притихшего хозяина, и, найдя его едва живым, на собственный страх и риск послал за доктором. Явившемуся врачу умирающий заявил, что продление жизни означало бы лишь продолжение страданий. Тот счел последнюю из причуд своего великого пациента вполне резонной и оставил беднягу в покое…
Согласно завещанию, ни вскрытия трупа, ни даже элементарного осмотра не последовало. Более того: сразу же после похорон склеп с трупом был наглухо замурован. Никаких надписей на погребальнице было велено не оставлять. Ни одного сколько-то достоверного портрета Генри Кавендиша не сохранилось…
Человеком не от мира сего прошел по жизни и автор толстенного тома «Статей по электричеству достопочтенного Генри Кавендиша», его выдающийся соотечественник Джеймс Клерк МАКСВЕЛЛ. Дуралеем и не иначе паренька дразнили еще в школе (она напыщенно звалась Эдинбургской академией). И к тому имелись серьезные основания. Еще до школы домашние учителя, не отрицавшие, правда, феноменальной памяти ребенка, один за другим отказывались от занятий с ним — за очевидной бесполезностью. Тенденция сохранилась и в «академии». Вообще, интересы юного Максвелла выходили далеко за рамки школьной программы, и чаще всего за счет наплевательства на стандартный набор отчетных дисциплин (это едва ли не самая типичная «болезнь» большинства ярких ученых). В большинстве наук юный Джеймс был, мягко говоря, не силен, а по арифметике так и вовсе — «учился из рук вон плохо». Правда, любил геометрию (впоследствии его прославят именно силовые ЛИНИИ и магнитные ПОЛЯ). Что, впрочем, не помешает Максвеллу уже в 14-летнем возрасте опубликовать первую научную работу, поступить в прославленный некогда Ньютоном Тринити-Колледж, окончить его вторым по успеваемости и быть оставленным там же в качестве преподавателя.
Странным в Максвелле было, кажется, всё. И внешность: грудная клетка юноши была непропорционально широкой и короткой, что сразу же бросалась в глаза. И нелепая одёжка, в которую рядил его любящий отец, тоже по слухам жуткий чудак (мать 8-летнего Джеймса умерла от рака желудка; эта болезнь станет роковой и для самого ученого).
Распространению слухов о необычности соученика, потом студента колледжа, а затем и преподавателя способствовал и избранный им режим дня: Джеймс поднимался в семь утра, до пяти работал, после чего неукоснительно отправлялся спать. На этот промежуточный отдых он отводил себе ровно четыре с половиной часа. В половине десятого (вечера) снова вставал и запирался до двух ночи в кабинете. Неизменным завершением суточного цикла была получасовая гимнастика: молодой человек бегал по пустым коридорам и лестницам преподавательского общежития. В 2.30 он опять засыпал…
В отличие от своего кумира Кавендиша, Максвелл не испытывал женобоязни и в 27 лет женился — на дочери ректора. Брак оказался бездетным. И хотя биографы называли супружескую жизнь Максвелла «безупречно верной», они же донесли до нас сведения о «сниженной сексуальности» ученого. Семейная жизнь сделала нашего героя еще более нелюдимым. Он всё больше уходил в себя, дневников не вел, лишь разражался время от времени язвительными стишками о предметах споров и дискуссий, которых в последние десять лет жизни старательно избегал…
Между прочим, воспитанники «академии» долго еще распевали в дни особых торжеств гимн, сочиненный одним из первых ее выпускников по имени Джеймс Клерк Максвелл…
Баснословной рассеянностью, нелюдимостью и разговорами с самим собой славился первый политэконом Адам СМИТ. Славился с детства. Одних это настораживало, других пугало. В разговорах с этими «другими» профессор вдруг принимался любезно разглагольствовать по любому подброшенному поводу и не закрывал рта, покуда не выкладывал собеседнику всего, что ему бывало известно о предмете общения. Но стоило кому-нибудь засомневаться в его доводах, как Смит моментально менял точку зрения на противоположную и с удвоенным уже пылом доказывал обратное. Пытаясь объяснить этот феномен, биографы единодушно разводят руками и мямлят чего-то о невероятной покладистости великого шотландца…
В старости ФУРЬЕ хвастался, что у него, как у Ньютона, было свое яблоко прозрения: раз в одном из парижских ресторанов ему подали яблоко, стоившее в сто раз дороже, чем в Нормандии. С того десерта, дескать, всё и началось, ну да не об этом сейчас… Утопический социалист и автор проекта общества будущего он начинал как торговец колониальными товарами. Но череда революций перековала коммерсанта в пламенного борца с буржуазией. Родные полагали Шарля законченным неудачником, занятым никому не нужным сочинительством. Постоянно погруженный в свои мысли, он был чудовищно рассеян: по двадцать раз на дню — так и пишут: «по двадцать раз» — мог возвращаться домой за забытыми платком или какой бумагой…
Но рассеянность рассеянностью — с кем не бывает — наш герой сочетал в себе несочетаемое. Развившиеся с годами до чудовищных масштабов мнительность и недоверчивость удивительным образом уживались в нем с совершенно по-детски радужным видением мира. Наивности философа поражались даже немногочисленные ученики и друзья. Фурье, например, печатал в газетах объявления типа: жду с 12 до 13 по такому-то адресу (у себя в квартире) тех, кто пожелает спонсировать тот или иной проект. И ждал — годами…
Последние месяцы он пролежал, практически не вставая. Лекарства принимал, а от еды отказывался наотрез. Не мог выпить даже бульона или стакана молока. Жажду утолял ледяной водой либо сильно разбавленным вином. Однажды утром привратница вошла к нему в комнату и застала жильца стоящим на коленях, уткнувшимся лицом в постель. Отозваться на её оклик Фурье было уже не дано…
Какой-то патологической непосредственностью поражал окружающих ЛИБИХ. Его коллега и помощник Карл Фогт вспоминал, как однажды патрон торжественно встретил его со склянкой в руках и приказал: «А ну-ка обнажите руку!» После чего вытащил из скляночки влажную пробку и прижал к его запястью: «Не правда ли, жжет? Я только что добыл безводную муравьиную кислоту». Для тех, кто не в курсе: «безводная муравьиная», или метановая кислота — самая сильная из всех карбоновых кислот. У бедняги образовался белый шрам. Ему оставалось радоваться, что шеф открыл не цианистый калий и не велел попробовать его на вкус.
Еще о Либихе… Ставши как-то по случайности обладателем партии превосходного рейнвейна образца 1811 года (более чем полувековой, то есть, выдержки), он попробовал его и счел кисловатым. И тут же разбавил бог весть какими химикалиями («химию — в жизнь, и прежде всего — в продуктовую» было неписанным девизом ученого). Снова попробовал и отметил, что вино «приобрело мягкость, не потеряв ни одного из своих достоинств». И послал на радостях ящик исправленного реактивами напитка одному из друзей, который, в отличие от этого чудика, в вине разбирался отменно. «Что касается подарка, — писал тот в ответ, — то я благодарен тебе скорее за дружеские намерения, чем за само вино. Оно слишком старо и похоже по вкусу на лекарство. Я поменял его на красное»…
Великий ПУАНКАРЕ был просто гипертрофированным подобием маршаковского персонажа с улицы Басейной. Ему ничего не стоило отправить адресату конверт с чистым листком внутри. Раз, бредя куда-то, Пуанкаре обнаружил у себя в руках новенькую плетеную клетку для птиц. В полнейшем недоумении поплелся обратно и вскоре наткнулся на корзинщика, устроившего прямо посреди улицы выставку-продажу своих поделок. Не оставалось ничего, кроме как извиниться за неумышленное ограбление… Коллега ученого вспоминал, как шли они по Парижу, бурно обсуждая какую-то из математических проблем. Наткнувшись на свой дом, Пуанкаре исчез за дверью, не удосужившись попрощаться с собеседником. Причем тот прекрасно понимал, что вырази он назавтра обиду, мэтр будет в ужасном отчаянии…
Никола ТЕСЛА… Быть может, все это лишь слухи, но остальным даже в голову не пришло обрасти такими и столькими!.. Среди друзей и знакомых он был известен как удивительный экстрасенс. Известны случаи, когда он настоятельно убеждал кого-то не ехать данным поездом или не лететь конкретным самолетом, и впоследствии выяснялось, что поезд тот сошел с рельс, а самолет разбился. Тесла предчувствовал болезни близких, откликаясь на призывы о помощи заранее, до прихода писем и телеграмм…
Скорее всего, Тесла был и медиумом. Во всяком случае, утверждал, что умеет разговаривать с голубями и получает вести от марсиан. Так или нет, но в одном из писем он признавался, что «обнаружил МЫСЛЬ»: «вскоре вы сможете лично читать свои стихи Гомеру, а я буду обсуждать свои открытия с самим Архимедом»…
Он истово верил в омолаживающую силу электричества и убеждал всех вокруг, что добиться чего-нибудь в этом мире можно, лишь усмиряя естественные потребности организма. И усмирял, как только мог. Он почти не спал, а ел только затем, чтобы не умереть с голода. Отчего при почти двухметровом росте весил всего 64 килограмма. Он никогда не жил в собственном доме или в квартире, предпочитая спартанскую обстановку отелей (при этом останавливался в гостинице лишь на условии, что номер его апартаментов будет кратен трем). Ужинал в одиночестве. По крайней мере, с женщинами не ужинал ни разу. Во-первых, не решался пригласить. Во-вторых, испытывал нездоровое отвращение к женским волосам, серьгам и жемчугам…
Жемчуг Никола ненавидел с детства. При одном его виде у парня начинались судороги. Вкус персиков вызывал в нем лихорадку, а плавающие в воде листы бумаги провоцировали неприятный привкус во рту…
Идя на встречу с кем-либо, обязательно считал шаги. К тому же, мог ни с того ни с сего крутануть сальто и безо всякого смущения двигаться дальше…
Добавлять ли, что жуткая бытовая рассеянность этих столпов науки была лишь изнанкой их демонической же сосредоточенности на им одним видимых частностях?..
И все-таки чудаковатость наших героев оказывается сущими цветочками на фоне ягодок, которыми приходилось расплачиваться им за свои дары божьи. И самая смачная клубничка с этого натюрморта просто потрясает.
О ней и следующая глава