ВОПРОСЫ И ОТВЕТ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ВОПРОСЫ И ОТВЕТ

Первые шесть поэтических книг Олжаса Сулейменова приучили читателей во всяком случае к неожиданностям. От степной ярости «Аргамаков» к утонченным урбанистическим контрастам «Ночи-парижанке» — после этого можно было ждать чего угодно: страсти или ярости, глобальных сопоставлений или конкретных картин в «азиатском стиле», только не той заторможенной задумчивости, к которой пришел Сулейменов в книге «Год обезьяны». Перед нами темперамент настолько своевольный, что удивительным было бы, если бы Олжас Сулейменов написал седьмую книгу в стиле шестой. Разумеется, он этого не сделал.

В самой общей форме стиль и пафос этой седьмой — «Глиняной книги» можно определить словом парадокс. Но тотчас расшифруем это. Парадоксы в стиле, в сюжете, в словоупотреблении, в настроении… во всем. Парадокс в поэме «Балкон», рассказывающей о том, как в школьные годы лирический герой делал все назло взрослым. После уроков они приходили домой к приятелю «гонять» радиолу, потом являлся со службы приятелев папа, он кипуче пролистывал дневники и с криком: «За-а-дницы!!» «начинал утомительный бег вокруг стола за нами». А мы? Мы все равно все делали «не так, как нам вбивали…»

Парадокс — в поэме «Кактус», где в пику славным достижениям эмансипации полушутливо доказывается, что жен надо все-таки покупать, можно будет говорить «Моя дорогая!» в прямом смысле, и потом: «что плохого в том, что драгоценные формы брались на достойное содержание?» — что может быть унизительнее, чем… быть «женой бесплатной?» — разумеется, во всем этом мало здравого смысла, но много озорства и изящества.

Парадокс в поэме «Муравей», где над трупом раздавленного насекомого ведут кабалистический спор Некрофил и Биофил, причем в этом споре черное несколько раз становится белым и обратно, унижение оказывается возвышением души, а убийство — злом, потому что «оно порождает веру».

Такое ощущение, что Олжасу Сулейменову доставляет удовольствие само выворачивание смысла. «Умер — по-нашему «Жизнь», — из этого совпадения он вытягивает целую страницу головокружительных ситуаций. Все в мире относительно: ситуации и ценности, вещи и слова. Слова у Сулейменова сдвигаются со своих значений, начинают играть в пятнашки (или в прятки). Филологическое чутье, заставившее Сулейменова в свое время исследовать «Слово о полку Игореве» («Гзак» — не давняя ли форма позднейшего «казах»?), теперь побуждает его скорее к игре; он строит фантастические цепочки слов. Огузское «Ишпакай» (так называли кочевники пса-тотема) переходит к мидянам: «Спака» — так называют они любого пса; у славян это слово преобразуется в «собаку» — «шавку» — «суку». Дифтонг ав>у. На смену филологии приходит филологическая мистификация. На смену исторической логике — поток исторических парадоксов.

Эти парадоксы снабжены издевательскими учеными комментариями в духе вышеприведенного. Объяснить это на привычном нам языке можно только так: перед нами сатира на «плохую науку». Но я убежден, что это не так; сатирическое осмеивание Сулейменову явно неинтересно, да и зачем оно здесь? Это ход поэтического воображения; в этом безумии есть своя система. Прежние попытки Сулейменова, когда по контрасту к историческим бурям он выстраивал в перспективе историческую гармонию, сменились ретроспективными попытками вывернуть всякую гармонию наизнанку.

Можно сказать, что это очередная неожиданность на сложном пути поэта. Но ее нужно объяснить. Ибо, кроме непредсказуемости своих поворотов, Олжас Сулейменов доказал еще, что его повороты всегда достойны внимания и расшифровки: эмоциональный смысл, здесь скрытый, всегда имеет корни в эмоциональной плоти его души, а уж душа — реальнейшая реальность поэзии.

В сущности парадоксальность в стихах О. Сулейменова угадывалась всегда. Названия его книг уже парадоксальны: «Солнечные ночи», «Земля, поклонись Человеку!», «Ночь-парижанка». Все на неожиданном сцеплении слов. Для Сулейменова вообще характерен встречный ход мысли. Степной рубке ранних его стихов с самого начала противостоял идеал мировой гармонии будущего, правда, этот идеал был у него несколько абстрактно-теоретичен.

Контрастные полюсы угадываются в стихах Сулейменова на любом этапе: в контрастах «Ночи-парижанки» живет мысль о потенциальном единстве разорванного мира, впрочем, и эта мысль приобретает оттенок парадокса — «Азия гораздо западнее Запада». На полюса разведено бытие и в «Глиняной книге», но… так закручено, что все время меняются полюса местами, сливаются в странное кольцо. Отсюда — ощущение холода в самых «жарких» местах книги или ощущение подвоха, парадокса, взрыва в самых холодно-спокойных ее местах. «Изящный кувшин, наполненный холодом страсти», — вот автопортрет этой поэзии. Или, еще точнее, «Алхимик — озабоченный чудак… Он собирает в огромный тигель кучу всевозможных реактивов, помешивает пальцем, подбрасывает в топку огня и ждет, подперев щеку, — взорвется или не взорвется?»

Попробуем истолковать все это? Прошу только правильно понять меня: я не собираюсь истолковывать текст книги. И вовсе не потому, что здесь полно головоломок. Я, конечно, надеюсь, что многое расшифровал правильно: плечистые богородицы — кивок Чухонцеву, стихи, начинаемые с обращения «Граждане!» — кивок Евтушенко, «ты взрыхлишь мое черствое чрево» — реминисценция, если не ошибаюсь, из Апдайка, «человек обесчещен величием своего знания» — из Экклезиаста. Я знаю, что сумел расшифровать далеко не все, но убежден в другом: если расшифровать все, выйдет тот же результат — озорство встречной мысли, красота парадокса, скачок в негатив. Поэтому я хотел бы истолковать не текст книги, а состояние поэта, отразившееся в книге. Почему все это оказалось для него необходимым?

Сама тяга к парадоксу может быть по-своему содержательна, и я не собираюсь, заметив у Сулейменова контрастную противоречивость формы, приступать к нему с отдельным вопросом о содержании его парадоксов — хитрость поэзии в том, что в ней само изящество может получить существенный смысл. Достаточно прочесть в поэме «Кактус» спор лирического героя с его неповоротливым, тупым оппонентом, редактором по имени Жаппас, и вы почувствуете острое, подвижное, нервное, вечно возбужденное состояние поэта, это его вечное выламывание из повседневности, этот вечный риск тореро, который сиротеетбез быка, — в самой парадоксальности душевного склада О. Сулейменоваестьудивительная поэтичность и тонкость. И эта непрестанная игра в созвучия, в близость дальних слов, этот озорной филологизм — это все тоже имеет свой поэтический ореол в русской культурной традиции и через Кирсанова восходит к Хлебникову. Так что Сулейменов не одинок, и в его неординарности есть оттенок всеобщей тяги. В современной прозе и поэзии парадоксы происходят от простейшей ситуации: герой ищет опору, ищет естественность, ищет почву, но как бы от противного.

«В искусстве главное — естественность… Европа, потеряв органическую связь со мной, кинулась воссоздать утерянный примитив. Меня спасают корни. Правда, не всегда. Корни, болтающиеся в воздухе, как коровьи хвосты… Мы, как предмет в шаре, вращающемся со скоростью, достаточной для того, чтобы (вот оно! — Л. А.) перепутать полюса. Падающие вершины и взлетающие системы корней…» Это цитата из «Года обезьяны»: сосредоточенная тяга к естественности. Но здесь предсказана «Глиняная книга»: полюса, слившиеся в круг, переворачивающийся мир, корни, проваливающиеся в пустоту. А в центре, в средоточии и глубине — жажда простоты.

Вот вслушайтесь. Стихи из открывающей книгу маленькой поэмы «Запомнить» (пожалуй, лучшие в книге). В стихах описан памятник жертвам нацизма: «на постаменте — фигура скелетная скомкана»…

Этот памятник приз получил

на каком-то конкурсе.

Я должен был восхищаться

великой скульптурой,

   ее положением жутким,

ее кубатурой.

Прекрасно набран, впечатан памятник в небо,

скелет читался огромной каракулей —

ХЛЕБА!

(Так пишут стихи, вынося идею в заглавие.

так громко просят не хлеба,

а славу).

Как уже сказано, было тепло и тихо,

глаз, уставший от грома знаков,

жаждал петита…

Люди, которые видели скульптуры в Майданеке и Освенциме, могут не согласиться с такой критикой «скомканных скелетов» на постаментах. Но сам пафос Сулейменова весьма здрав, вообще говоря, нет ничего более ложного в искусстве, чем нарочитость; в сущности, эти стихи задуманы, как бунт против нарочитости, против грома знаков, против подпорок, вынесенных в заглавие, против допингов искусству. Трава — вот что теперь кажется Сулейменову лучшим памятником, — простая трава, восходящая, наверное, к Уитмену, — вечнозеленая простота в поэзии. «Долой блистательные околичности! Метафоры, уводящие от сути, как куропатки от гнезд своих уводят свирепого ястреба!» — отлично. Святая жажда: прорваться к факту сквозь глянец «образности». В сущности Олжас Сулейменов продолжает здесь давнее раздумье русской литературы и философии: как вернуть слову бытийную силу? «Мы унижаем факт до акта слова», — пишет О. Сулейменов. И все скачки сюжета, и перебивы глав, и вбитые в текст математические знаки, и даже бережно сохраненные «опечатки», оказавшиеся кстати, — во всем этом угадывается неистовое, но последовательное стремление сломать поверхность текста, обнажить его структуру, разоблачить в поэзии условность, прокричать о ней, довести до абсурда и… спасти простоту.

Но знаете что? Для того чтобы добиться того, чего так жаждет поэт, не надо предупреждать читателя: «я сложность духа меряю простыми реалиями». Надо мерить, и все. Все-таки читатель, прочтя про жажду петита, поднимет глаза и наткнется на крупно набранное «ХЛЕБА!» — что же, предложить ему еще один «комментарий на комментарий»? Я понимаю и разделяю призыв Сулейменова очистить стихи от околичностей. Согласен, стих только сам себя держит, нет ничего более жалкого, чем стих, который нуждается в комментариях. Но, помилуйте, текст «Глиняной книги» на добрую треть состоит из комментариев. Правда, они ироничны Но оттого, что жизнелюб назван Биофилом, мне не легче, все равно на стихах висит тяжелая сеть ремарок: это говорит Биофил, а это говорит Шамхат, а это говорит Дух, а это Скун Таг-арты, вождь рода Ики-пшак… Самоирония может, конечно, облегчить нам читательский труд. Но ведь все эти гигантские повествовательно-рациональные вериги все-таки влекутся за стихами, они пестрят, они занимают место, они в тексте стоят, и за этим ироническим кружевом имен собственных часто не видна та простая трава, ради которой предпринято такое сложное предприятие.

Хочешь быть простым? Будь им. Когда хочешь доказать, что снег белый, необязательно сталкивать лбами тех, кто сказал, что снег зеленый, с теми, кто сказал, что снег — это замерзший пар. Скажи: снег белый. Оно, конечно, все в мире относительно. Сулейменову это обстоятельство не дает покоя. «Ворона? Нет, это муравей в иной трактовке». И так далее:

«Умер — по-нашему «Жизнь». «Унижая — возвышаем». Слова съезжают с предметов, становятся мягкими, зыбкими. «Она прошла рощу (назовем ее оливковой), присела в тени дерева могучего (назовем его лавром)…» Вот эта-то игра в относительность и не нравится мне в поэзии. Потому что крепость поэзии — это крепость слова. Роза — это роза. Лавр — это лавр, а олива — это олива, а игра в то, как мы се «назовем», — лукавство.

Я далек от мысли, будто у О. Сулейменова все это прием и уловка. Будь так, не стоило бы говорить о нем. Но перед нами крупный поэт, и в тексте книги отражается действительная драма поиска. Я готов даже признать, что этот этап неизбежен в поэзии Сулейменова. В его прежних книгах противоположные полюса бывали далеко разведены. Теперь предпринята попытка понять мир не в двух отдельных ракурсах, а в единстве. Теперь полюса сблизились и… все перемешалось. Метафора идет искоренять метафору; встает вопрос о природе вещи, о природе слова, о первоэлементах и началах. Но то, что в поэзии Сулейменова смешались слова и смыслы, побуждает с тревогой заглянуть в ту сферу, где сосредоточен для него главный нравственный интерес, — в сферу самой Истории (с прописной буквы).

Вот теперь вдумаемся в основную поэму, давшую название всему сборнику, в «Глиняную книгу».

Содержание этой поэмы можно истолковать как рассказ о вторжении скифов в Ассиро-Вавилонию в VII в. до н. э., об их разгроме, об ослеплении их вождя и о самоубийстве его наложницы. Это истолкование очень условно: Сулейменов совершенно свободен в обращении с историческими фактами, он, например, вводит в дело косогов, которые стали известны историкам, насколько я знаю, веков через двенадцать после набега скифов на Ассирию. Да и вообще достаточно прочесть у Сулейменова, что орда проносит хоругви, чтобы оставить его в покое насчет «историзма», он относится к этим вещам иронически, он — поэт.

Сюжет поэмы можно истолковать и как видения прошлого, посещающие современного студента истфака. Или как вселение «беса древности" в знатного чабана Ишпакая, в результате чего он как бы заново проходит «путь зверя». Говоря словами книги, «нам трудно сейчас проследитьвесь извилистый путь ассоциаций, вспыхивавших в его свежем мозгу. Важен вывод».

О выводе — ниже. Но уже в образной ткани накапливается одно и тоже ощущение: ярость сшибается с яростью; «а этот серый, скорченный от боли, кишки в руке, в другой зажат клинок, что выражал он в миг последний воем? Себя, наверно, спрашивал о том: «Можно ли драться с распоротым животом?» — «Можно!» — он слышал ответ обезумевшей воли…»

Поэма — цепь ярких эпизодов, где любовные сцены перемежаются с битвами, жертвоприношения — с казнями, убийства — с самоубийствами. Кровавая фактура — все эти растоптанные глаза, распоротые животы — напоминает ранние стихи Сулейменова, и по фактуре «Глиняная книга» мало чем отличается от «Аргамаков». Но нравственная ситуация, возникающая в «Глиняной книге», совершенно иная.

В «Глиняной книге» есть попытка увидеть смысл не отдельно от исторических схваток, как в «Аргамаках», а в самой гуще истории. Здесь все время звучит мотив памяти, мотив вечного смысла, раскрывающегося в исторических драмах. Это уже не слепая рубка, в которой тонет все, — здесь есть иная точка отсчета. Здесь есть мысль о вечности, о вечном смысле.

Но она вывернута. У Сулейменова вечность — не столько жажда вечной памяти, сколько страх забвения, это негатив памяти, это что-то вроде превентивной обиды на забывчивость летописцев… Но слушайте:

«Единственно, чего добился я — в анналы ассирийского царя, в две строчки, допустили имя скифа — «Хан Ишпака, из племени иш-куз, был мастер в сфере воинских искусств, ворюга, сволочь». И на том спасибо».

В этих строчках есть горечь, которая, собственно, и спасает здесь поэзию. В сущности и здесь в основе — жажда исторической справедливости, добра и памяти, но и здесь эта жажда проявляется как бы от противного, парадоксального, как бы от невозможности утолитьее. У Сулейменова путь к простоте лежит через сложность, которая возникает оттого, что простота недостижима. Мысль о добре, о любви и справедливости заложена и в его исторических картинах, но и к ней путь идет через парадокс:

Хотел войти в историю

любовью.

хотя бы в устный эпос, — черта с два,—

лицом не вышел, утверждаю с болью,

в насильники провел едва-едва…

Я начал с того, что Олжас Сулейменов ищет простоту. Он ищет и любовь. Без этой тяги к простоте, к добру и любви он не был бы поэтом. Но… гасить зло злом… «Этот путь утомляет и никуда не ведет»— здесь я абсолютно согласен с Сулеймено-вым. Выход? Если хочешь быть добрым— будь им. Зачем, собственно, поэту «бороться за простоту», за «слово-бытие», ведь уж в этой-то крепости — в крепости слова — он и так хозяин. Просто — значит строка к строке, и чтоб слова не сдвинуть, и чтоб стояли слова сами, без костылей, без объяснений, без околичностей. Вот так:

Я бы разрушил все изваяния Плача,

чтоб росла трава после нас,

ничего не знача,

чтоб лежали в траве, лениво нежась, любимые,

ничего не зная про то. что они убитые.

Я бы больным поэтам прописывал истины,

иносказания — лживы, они убийственны.

Поле — свободный символ здоровой воли,

пройдя сквозь дебри,

мы снова голы

на этом поле.

Жемчужины подлинной поэзии, рассыпанные среди сложно-иронических конструкций «Глиняной книги» и есть ответ личности на все те вопросы, над которыми бьется О. Сулейменов. Ответ простой, точный и единственный для поэта.

1970