А. Климов МОЛЧАЛИВЫЙ [22] (Арктический рассказ)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

А. Климов

МОЛЧАЛИВЫЙ[22]

(Арктический рассказ)

I.

Впервые я встретился с Молчаливым лет семь назад.

Я тогда зимовал на полуострове Ямал, на полярной станции мыса Маре-Сале.

Однажды, в начале зимы, вдвоём с товарищем — научным сотрудником, мы отправились на охоту. Оба охотника были щедро увешаны всякими нужными, а больше того ненужными принадлежностями. Глядя на нас, можно было подумать, что цель нашего путешествия отстоит по крайней мере на тысячу километров. Однако, шли мы за тюленями на припай льда в Бадарецкой губе. Припай же был не дальше пяти-шести километров от зимовки.

Чего только мы не взяли с собой, собираясь за тюленями. Язвительный радист даже посоветовал:

— Вы бы ещё чайничек полведёрный захватили. Чайку бы, глядишь, испили.

Начальник зимовки всеми силами сдерживался, чтобы не расхохотаться, но молчал.

Мы ушли. С утра погода была хорошей. На сером, пепельном небе мерцало тусклое солнце.

До припая мы не смогли дойти. Груз и, в изобилии надетые, меха затрудняли лазанье с тороса на торос. Мы вспотели, как банщики, и километра за четыре сделали первый привал. После отдыха итти стало ещё труднее. Второй привал был и последним.

К обеду с севера потянул норд, в воздухе закружились снежинки. Началась метель. Темнота быстро навалилась на снега. Ветер крепчал. Между огромными льдинами он проносился, как в трубе, резко, со свистом, неся больно режущий снег. В мозгу у меня рождались страшные картины смерти: «как Седов», — проносилось в голове. Товарищ молчал, но чувствовалось, что и он переживает нечто подобное.

Часа четыре блуждали мы во льдах. Пробовали копать снег, в надежде увидеть землю, но и под ногами был лёд.

Так прошло ещё часа три. Наконец, измотавшись, вконец, обессилев, сделали привал. Воображаю как выглядели мы, злосчастные охотники за тюленями! Ружья, сумки и фляжки висели на нас кое-как: путались в ногах, шлёпали по коленям, болтались за спиной, бренчали и звенели у пояса.

Собрали бумагу, носовые платки, записные книжки и зажгли костёр. Но ветер задувал робкое пламя, костёр смрадно чадил. Может быть, это нам и помогло. Вдруг справа из-за льдины, за которой мы спасались от ветра, показался человек.

— Нашли! Нашли! — закричал я и бросился навстречу тёмной фигуре. Вдруг откуда-то выскочила свора собак, и передовой пёс (в темноте можно было разглядеть огромный силуэт волка) совсем неприветливо зарычал.

— Тубо, Пясинец, назад! — Когда человек крикнул, я вспомнил, что где-то слышал имя собаки, но сейчас было не до воспоминаний.

Собаки легли в снег, а человек, подойдя к нам, заговорил:

— Иду, слышу дым. Откуда?

— С Маре-Сале…

— А-а, — протянул незнакомец. — Пясинец, вставай!

Мы растерянно молчали. Собаки, ворча, встали на ноги.

— Вы, значит, дома? — продолжал незнакомец. — Ну привет Кислову сказывайте.

— Постойте, товарищ! — взмолились мы и честно рассказали о своём несчастье.

— А-а, зимовка рядом, с полверсты однако будет, не больше. Пойдём, доведу.

И он твёрдо и уверенно погнал свору в сторону, в темноту.

Мы поспевали за ним из последних сил. «Как мальчишки, — возмущался я, — заблудились в трёх льдинах, костёр зажгли. Ах, Седовы! А он, как кошка ночью видит, как собака чует, на дым пришёл…».

В кают-компании ужинали.

— Ну и хорошо, — приветствовал начальник, — а я хотел было пару ракеток метнуть. А где тюлени?

В это время дверь распахнулась и вошёл каюр. Увидя его, начальник ни сколько не удивился и теперь уже многозначительно протянул, поглядывая на нас:

— А-а! Здоров, Егор?

«Понятно, мол, всё ясно».

Каюр вышел в свет ламп. Это был могучий старик с сухим аскетическим лицом, с серыми, быстрыми соколиными глазами.

Только во взгляде его было постоянное блуждание, как будто ищущее чего-то, обшаривающее всё кругом.

— Живу, Кислов, — отозвался каюр и откинул с головы белоснежный олений треух. Из-под меха показалась белая, как песцовая шкура, седая голова. Одет он был в лёгкий олений сакуй, на ногах тонкие собачьи унты без всяких вышивок и украшений. У пояса висел широкий нож в оправе из жёлтой мамонтовой кости. Старик говорил хрипло и глухо, словно голос у него был чужой.

Каюр оглядел кают-компанию: людей, кушанья, одежду, зажмурился на электричество, покосился на мягкую мебель и вздохнул.

— Ты говоришь, — обратился он к Кислову, — осваиваешь? С ними, что ли? — добавил он и взглянул на нас.

Я готов был провалиться под лёд на любую глубину Карского моря, только бы он не говорил этого!

— Учимся, Егор! — ответил начальник. — У вас, у стариков, учимся. А воевать и завоёвывать будем, старик! Да и тебя ещё прихватим с собой, Егор!

Начальник говорил с каюром почтительно. Незнакомец усмехнулся, отошёл к порогу и сел на пол. Оттуда раздались его скупые слова.

— Нет, Кислый, мне уж немного осталось гонять свою дорогу, и ты не сбивай с следа моих собак.

Воспользовавшись разговором, мы убрались в комнаты, чтобы снять с себя жалкие остатки «снаряжения».

Через пятнадцать минут, вернувшись в кают-компанию, я застал весёлое шумное общество за столом, а в углу на полу одиноко сидел старик и тихо жевал мясо. Тонко нарезанные куски оленины лежали перед ним на полу, как стружки.

Такое гостеприимство возмутило меня.

— Начальник! — громко обратился я к Кислову. — Я думаю, стакан горячего кофе и хороший бифштекс с рюмкой коньяка — это как раз то, что нужно сейчас нашему гостю. Что же вы, друзья, так недогадливы?

И я засуетился у стола: притащил стул, достал вилку, нож и тут внезапно заметил ошеломляющее молчание, которое воцарилось после моих слов. Я с удивлением взглянул на начальника: в его глазах я прочёл ярость.

Ужин прошёл в молчании. Старик кончил мясо, вынул кожаный кисет и отправил за губу добрую щепотку жвачного табаку.

— Песец нынче глубокий пойдёт. У тебя, Кислый, промысла не будет. Береговая собака вся уйдёт в глубину тундр, — проговорил старик.

— Откуда знаешь, Егор? — спросил начальник.

— Вечор крысу видал. Уходит она, ветры будут.

— Спасибо!

— Ну, пора, — неожиданно сказал старик и натянул треух на белую голову.

На этот раз никто не задерживал старика, хотя все знали, что лютует пурга, снег душит. Кислов пожал ему руку и просил заезжать, когда вздумается.

— Ладно, — кивнул старик, — только теперь не приеду. — Кислов поднял брови. — Ты меня не зови, Кислый, — оборвал вопрос каюр. — У домов склад строишь? Зачем? Запах слышу. Пясинец остервенел вовсе. Когда ждёшь?

— К весне ближе, Егор. Ты это зря, старый… — начал было начальник, словно извиняясь, но каюр махнул рукой, толкнул дверь и вышел.

— Дмитрий Николаевич…

— Это Молчаливый. Слыхал? — остановил меня начальник. — А ты с компотом да кофием пристал.

II.

Так вот он каков — легендарный человек, чудак, храбрец, непревзойдённый каюр и следопыт! Молчаливый! «Блуждающая смелость» — назвал его какой-то норвежский журналист.

Никто не знал откуда он родом, а сам Молчаливый об этом никогда не рассказывал. Старики кочевники — ненцы, якуты, эвенки, заслышав имя Молчаливого, с уважением говорят о нём: «В снегу родился Егор-то, как и мы. Давно здесь ходит, всё знает, мало говорку гоняет, молчит больше».

Его одинаково знают и на Чукотке, и на Кольском полуострове, и на Лене, и на Ямале. Рассказами о добродетелях и бесстрашии Молчаливого полны земли, скованные вечной мерзлотой. На Таймыре, на островах, на зимовках и в чадных чумах, на стойбищах крикливых и в тихих домиках промышленников песцов — везде знают Молчаливого.

К нему удивительно щедра на доброе слово, на славу, обычно скупая на похвалы, холодная земля.

Молчаливый от природы был дерзок и смел. Только такие и уживались здесь, только такие и покоряли дикую силу снега. И надо сказать — только таких любит и боится эта страна. А когда умирают или гибнут эти люди, снега бережно хранят о них светлую память, чтут их отвагу, силу и бескорыстие. Они живут здесь, как завзятый москвич на Арбате: привычно, спокойно, безбоязненно.

Однако, никто не знал его фамилии.

Все знали Молчаливого.

— Предки потеряли прозвище, — улыбался на вопрос Молчаливый. — Шли они сюда быстро: убегали, значит. Ну и потеряли прозвище.

…Далёкий предок Егора Молчаливого пришёл на Таймыр, вероятно, лет 300 назад. Как он пришёл: по доброй ли молодецкой воле, то ли под конвоем солдат — неведомо. Был ли это удалой искатель счастья в «незнаемой земле», или оборванный, клеймённый арестант без левого уха и двух пальцев на левой руке — молчит, не рассказывает Егор.

Как известно, XVII век на старой Руси был «бунтарским». Разин Степан оставил глубокий мстительный след: крестьяне пронеслись по помещичьим усадьбам и царским посадам яростными народными восстаниями. Народ бунтовал против затяжливых войн, непосильных налогов, рекрутчины и крепостного права; ремесленный, торговый люд в белокаменной Москве бунтовал из-за медных денег. Раскольники цепко держались за «древлее благочестие» и обычаи. Гуляла по Руси волна непокорности и злобы.

Бунты подавлялись с отменной жестокостью. Плаха на Лобном месте не высыхала от крови. Казнями, пытками и кровью отмечен в истории XVII век. А тех, кого не успевали казнить, били батогами для позора и ссылали партиями на заселение «диких мест».

И вот «бунтовавшая чернь», земельная беднота, раскольники-аввакумцы, «гулящий и клеймённый люд» потянулись в новые земли — в леса могутные, страшные, непролазные, в страну холодную, снежную, ветренную. Это были самые обычные русские крестьяне, иные непокорные, а другие как-то провинившиеся перед царскими законами.

Злобу, ненависть и вольнодумство выгоняли цари в Сибирь. Так и повелись здесь странные люди, не поймёшь кто: ни русские, ни якуты, ни самоеды. Так и жили, поклоняясь деревянным богам, не знаясь с факторщиками, ни с попами-миссионерами. Осталось их немного, но зато были они больно крепки, кряжисты и отважны.

Про Егора Молчаливого, его твёрдость и характер говорили везде с уважением. Как скажет бывало, то так и быть, а не то добра от него не жди. Однако, никто не скажет, что плохие, нечистые дела справлял Егор. Нет, этого не бывало у Молчаливого. А обманывать охотников — остяков да якутов не давал. Любили они его, как любят только в снегах Севера: всей своей жизнью.

Про новую власть услышал Егор, увидел, какую правду она принесла в снега, одобрил. «Правильную говорку кладёт, — сказал Молчаливый, — верную дорогу гоняет. Хорошо должен жить тундровый человек, свободно, как вольный олешек в тундре».

Но чем ближе присматривался к делам новых людей, тем больше мрачнел и убирался прочь от селений, в глубь тундр уходил, на острова переселялся, пропадал в неизвестных заливах. Странными казались ему эти новые люди. Были они все восторженные какие-то, шумные, непочтительные к снегам, но упорные. Не покорялись, не гнулись, а со смехом ходили в его немой стране. Они, то и дело, говорили о заводах, шахтах, кораблях, угле и обещали обшарить всё кругом, застроить, заселить…

Слушал их Молчаливый и смеялся одними глазами: хохотать громко не умел.

— Вздумали обшарить все снега! Строить! Народ нагнать! А кто жить будет в постройках? Всё едино передохнут, как рыба в заморе. Ха!

Но они стали строить! Молчаливый содрогнулся, когда услышал первый стук топора и визжание пил. Кто смел нарушить покой снегов! А страна, которую Егор любил за дикость, девственность и суровость, эта страна покорилась. Пришельцы развалили все земли — промороженные и мёртвые — у себя под ногами, как свежуют спутанного оленя.

Молчаливый ушёл разочарованный. Исчезла земля, которую он любил. Егор остался верен ей! Он ушёл искать неприступные места, где ещё сохранилось очарование первобытности. Он уходил на Чукотку, там вынимали из застуженной земли руду и уголь. На Колыме люди по тундре проложили шоссе и погнали автомобили. На Лене грохотали лесозаводы. На Таймыре искали нефть и разговаривали о никеле. У Белого моря строили заводы.

Один, с упряжкой знаменитых псов, бродил по родине Молчаливый и всюду видел конец царства снега. Егор гонял свору из конца в конец снежной страны, и везде рушились его надежды.

Сколько веков лежали снега — нетронутые, страшные для малодушных и слабых! Сколько тысяч лет пугала и отбрасывала холодная страна людей, оставаясь неприступной. А теперь вдруг обычные люди лезут на снега тысячами и по-хозяйски обращаются с ней, как хотят.

Молчаливый пробирался на острова, надеясь здесь на громадных камнищах, скованных лютыми ветрами и морозами, найти подобие утраченного. Но опять появлялись молодые парни и храбро лезли за камнища, строили дома, громоздили до самого неба высокие мачты радиостанций и копали, взрывая камни и лёд.

И странно — все эти люди знали его. «А, товарищ Егор!» — и протягивали руки. Он почти не говорил ни с кем, но как-то стороной они узнавали о нём. Он никогда не рассказывал о своих знакомствах, походах, путешествиях. Он не знал, что за свою жизнь совершил не мало героических подвигов. «Как? А помощь оказанная Вилькицкому и его суднам «Таймыр» и «Вайгач»? А путешествия и экспедиция с Никифором Алексеевичем Бегичевым? А открытие островов и рек? А разве неправду пишут о нём — Молчаливом — Роальд Амундсен и Отто Свердруп?.. О, да, он скромен!» — удивлялись они.

Честолюбие! Егор не знал этого чувства. Да, всё, что говорили, было, но кто откажется помочь человеку, когда на этом законе держится вся жизнь в снегах? Лет пятнадцать назад норвежское правительство прислало Егору золотые часы и деньги за двухлетние розыски потерявшихся спутников Амундсена — Кнутсена и Тессема. Долго он отказывался принять награду, уверяя, что ему никто не должен, кроме тунгуса Бенетоса, который одолжил у него на белковании две горсти нюхательного табаку.

Где бы он ни появлялся, к нему везде обращались за помощью. Надо провести научно-изыскательскую партию в бухту Широкую, срочно увезти на остров Одинокий врача, показать дорогу от Колымы до Якутска, забросить на неизвестную речку геолога. Но Молчаливый в ответ отрицательно качал головой. «Не знаю», — лаконично отвечал он, прощая себе ложь во имя любви к снегам. Все знали, что Молчаливый говорит неправду, все знали Егора — лучшего следопыта Севера, но настаивать не осмеливались.

И он уходил опять одиноким, романтик и мечтатель, последний из могикан-одиночек.

Презрение рождалось в нём, когда он видел на зимовках удобства и уют. Консервы, сладкие блюда, колбасы, сыр, кофе были незнакомы ему. Он считал, что жить в этой стране можно, только дерясь за каждый шаг пути, отвоёвывая право на пищу, на тепло и ночлег, побеждая холод и пургу. Поэтому ухищрения людей он презирал от всей души. И не было для Егора оскорбления, равного тому, чтобы пригласить его притронуться к другой пище, кроме сырого мяса, рыбы и жира. Даже птиц никогда не ел Молчаливый, уверяя, что они пахнут землёй.

Спал он в снегу, как куропатка, и считал, что нет сна более полезного, чем в снежной берлоге.

III.

Через три года меня назначили в научно-исследовательскую экспедицию, направлявшуюся на полуостров Юрунг-Тумус для изыскания нефти на мысе Нордвик и угля на острове Бегичева.

Ранней весной мы добрались до Соляной сопки — самой высокой точки полуострова Юрунг-Тумус. На берегу моря Лаптевых экспедиция разбила свой шумный, суетливый лагерь.

Через несколько дней, когда улеглись хлопоты устройства лагерной жизни, начались будничные дни экспедиции.

Нефтяники полезли «щупать», обнюхивать соль и мох, жаждая уловить знакомый запах нефти, а геологи через льды и полыньи пробирались на остров боцмана, учёного, путешественника Никифора Алексеевича Бегичева. Я шёл на остров с геологами.

Как только вступили мы на камни, геологи извлекли из рюкзаков топорики, молоточки, кирки, и с этой минуты их ничто больше не интересовало: люди ушли в землю.

Вскинув винтовку за спину, я пошёл по западной стороне острова.

Был май. Лёд и снег ещё крепко держали землю, но в воздухе ощущалось весеннее беспокойство. Солнце круглые сутки светило исступлённо ярко.

Усталая тишина доживала последние дни. Скоро с грохотом и звоном разобьётся лёд в море, в открытую воду северных морей придут сотни горластых пароходов, а на берегу люди алмазными буравами вопьются в землю и, будут пробираться к её сердцу. Тишина уйдёт, испуганная взрывами аммонала.

Запах дыма пахнул на меня. В ста метрах за глыбой камня виднелась избушка, доверху заваленная снегом. Перед входом на корточках сидел человек с белой открытой головой.

Я узнал его.

— Хой, Молчаливый!

Старик вздрогнул, поднял голову, быстро вскочил на ноги и бежал навстречу мне, широко по-ненецки расставляя ноги в глубоком снегу.

Он был всё ещё могучим, свежим, с блестящими глазами.

Не добежав до меня несколько шагов, остановился и пристально всмотрелся.

— А-а! Знаю тебя, помню ночь на Маре-Сале. Жив?

Он улыбнулся одними глазами и вдруг, словно вспомнив что-то, с тревогой спросил:

— Зачем здесь? Один?

Я рассказал ему всё. Молчаливый сгорбился, опустил голову на грудь и, еле-еле передвигая ногами, поплёлся к избушке. Я восторженно рассказывал ему о богатстве Нордвика и острова, я мечтал о нефтеносном городке на Юрунг-Тумус, о шахтах и штольнях на острове, о большом грузовом порте, который вырастет здесь на магистрали Великого северного морского пути, о городе Нордвике… Я был безжалостен и не щадил его.

О себе Егор говорил мало:

— Песца добываю здесь. Двадцать пять лет назад первый раз жили мы здесь с Никифором. Он, как и вы, всё чёрный камень искал и таскал в костёр. Горел камень хорошо, гарь тяжёлая была только. Говорил я ему тогда: «Талант тебе, Никифор, сразу целый остров привалило». А вот теперь этот талант покою не даёт…

Через несколько дней Молчаливый появился у нас в стане. Старик внимательно осмотрел всё. Он видел, как люди застывшими руками собирали дизель, как предприимчивый радист экспедиции устраивал антенну своей походной рации на полозьях оленьих нарт, как под куполообразными вышками вращались в невидимом разбеге буравы, как в баночках и ванночках растворялся «чёрный камень» его острова.

Сумрачным уходил Молчаливый из лагеря. Пожалуй, он тогда не верил в гибель своего последнего убежища. Не верил или, быть может, не хотел в это верить.

Но вот, когда сломало в море лёд, в гавань залива пришли первые пароходы: «Русанов», «Правда», «Володарский» и шхуна «Харитон Лаптев». Большие корабли с лязгом бросили тяжёлые якоря в холодную воду. И тут же к ним, словно под защиту, прилепились шумные, вёрткие катера, моторки, шлюпки, карбаза, утлые плашкоуты и понтоны.

Лебёдки с шипом и грохотом потянули из тёмных трюмов нескончаемые стропы грузов. Ни прибой, ни ветры не могли остановить аврала. Люди по пояс заходили в ледяную воду — подтягивали, подавали, поддерживали, разгружали.

На берег выкладывали, как бельё из чемодана, разобранный город: готовые стены домов, ангары для самолётов, брёвна, цемент, кирпич, стекло, одежду, консервы, колёса маховиков, бензин, горчицу, папиросы, телефоны, проволоку, книги, пластинки.

На берегу бойко сновали вездеходы.

Молчаливый собирался уходить.

Придя навестить и проститься со стариком, я застал его за страшным занятием. Он стоял в дверях котуха, в котором жили его знаменитые на весь Север псы, и чем-то травил их. Свора заливалась злобным остервенелым лаем. Я тихо подошёл к старику и заглянул через его плечо. Собаки прятались в углах и оттуда умоляюще смотрели на каюра. Время от времени он бросал в них комьями синего снега, и собаки, словно теряя самообладание, кидались в груду и рвали безобидный снег.

Не хотелось верить! Лучший собачий погонщик и тренер ездовых собак бесцельно травил свору!

IV.

Этим же летом произошла развязка истории и судьбы Егора Молчаливого.

Я сидел у начальника игарского политотдела Севморпути. В кабинет вошёл заместитель и, подавая телефонограмму, спросил:

— Как быть?

Начальник прочёл и поднял удивлённые глаза.

— А твоё мнение?

— Надо послать…

— Есть! Посылай. Я сейчас позвоню докторам, а ты наряди самолёт.

— Есть!

— И чтобы вылетел через час. Надо его спасти.

Мы снова остались одни.

— Знаете ли вы Молчаливого?.. Ну, тогда читайте., Вот до чего упрямый старикан.

Я читал телеграмму:

«Игарка политотдел, с зимовки Кресты.

Десять утра свора собак почти до смерти искусала своего хозяина Егора Молчаливого тчк Молчаливый исходит кровью зпт врача зимовки нет мы бессильны тчк Отвечай что делать тчк».

Не верилось, чтобы два преданных друг другу существа внезапно стали смертельными врагами.

Молчаливый и Пясинец! Эти два имени всегда произносились вместе, как нечто целое. Пясинец — вожак упряжки — позволил своре напасть на хозяина! По всему Северу ходила молва о глубокой и преданной дружбе каюра со своим лучшим передовым. Никогда не разлучались они. Где был Егор — там всегда был Пясинец. Не было у Молчаливого более близкого существа, чем вожак. Пёс был его собеседником, хранителем самых сокровенных мыслей, неизменным передовым в каждом путешествии. А для собаки Молчаливый был и матерью, вскормившей её, и хозяином, который даёт ей пищу и свет солнца, и, наконец, тем, кто один понимал душу собаки-полуволка. Они шли всегда рядом, они делили горести, лишения и радости поровну. И никогда не было случая, чтобы каюр ударил своего вожака!

И вдруг Пясинец рвал грудь и лицо человека, которого любил!

Через час я сидел в кабине гидросамолёта, направляющегося к Крестам. В заднем помещении расположился хирург с больший пакетом бинтов, лекарств и инструментов.

Когда самолёт, легонько стукнувшись грудью о волны и пробежав по воде сотню метров, мягко сунулся в тину берега, к машине подбежали зимовщики. Ещё издали они кричали все сразу:

— Кровищи-то, крови-то!

— Скорей, товарищ доктор!..

— Застрелить собак!

— Он вышел…

По дороге к зимовке взволнованный, красный от беготни, завхоз зимовки, захлебываясь и заикаясь, рассказывал о происшествии:

«Он вчера, безусловно, приехал. Входит в каюту… Входит, безусловно, к нам. Ну, мы чего — здорово, мол, Егор Иваныч! А собаки-то у него, собаки-то — тигры из зарослей. Поместили мы их в котух в общий. Большие собаки, а жрут, безусловно, мало…

Сегодня стали бензин на берег из склада грузить: самолёт ждали! А он тут стоит, Егор-то Иванович. Мы с Сергеичем катим бочку, а она возьми, да на ногу мне и навались. Ну и придавила, безусловно. Больно стало, я охнул, а этот собачник прыг к нам, да как навалился брюхом на бочку — она, безусловно, и скатилась с ноги. Он смеётся: «Сердце, говорит, у тебя, парень, близко». Безусловно, близко станет, когда бочка такая.

«Ну мы, значит, катим бочку к берегу, а он, знать, в котух пошёл. Вдруг слышим визг и лай. Слышим рвут кого-то тигры. Я думал наша Натка — свинья у нас живёт, безусловно, заползла к ним. И шасть туда.

Прибег, а там, ма-а-ма! Свалили они его в котухе, да рвут, да и рвут. А сами как бешеные! Да все к нему на грудь кидаются. А он только зовёт: «Пясинец, Пясинец, тубо!»

«Я давай созывать ребят. А он всё лежит да лицо руками закрывает и зовёт: «Пясинец, тубо!»

Пока бежали наши, вдруг вижу: собака одна черномордая, безусловно, — ка-а-к начнёт рвать своих тигров. Рванёт — собака в сторону, рванёт — нет собаки! А сама визжит, как плачет.

Так и отогнала всех. Егор Иванович лежит, как покойник, тихо, а глаза открыты. Собака эта стоит над ним и воет. Когда пришли все, Мишка с винтовкой прибег и целит в собаку. А он вдруг садится и руку поднял: «Не сметь!» — говорит. Безусловно…»

В комнате, на полу, в лужах крови, лежал Молчаливый — неподвижный, тихий, какой-то торжественный. Лица, рук, груди не было видно под кровавыми бинтами, полотенцами, рубахами…

Доктор стал снимать повязки. Мы тихо вышли из комнаты, в которую вскоре должна войти смерть.

V.

Егор Молчаливый не умер. Смерть только приоткрыла в комнате дверь и снова ушла от ложа Молчаливого. Через два дня старик открыл глаза. Доктор, увидев на себе осмысленный взгляд ясных здоровых глаз, прошептал.

— Это не человек, а сама жизнь.

Молчаливый остановил взгляд на мне: в глазах у него засветилась улыбка. Я подошёл к нему, нагнулся и как можно веселее сказал:

— Мы ещё поживём, каюр. Хой!

Вдруг бесцветные губы его зашевелились, и я с трудом услышал еле уловимый шопот:

— Ты погоди, погоди… Собак не давай… убить… они… хотят… Сам виноват.

Силы оставили старика, и он впал в забытьё.

Всё время, пока Молчаливый был прикован к постели, я был стражем и утешителем его своры.

Когда доктор первый раз начал перевязку больного, я пошёл посмотреть собак. Я шёл вольно, не сдерживаясь, и, конечно, они слышали мои шаги. Но ни одна из них не зарычала. Обычно же, почуяв постороннего, свора предостерегающе рычала. Я подошёл к котуху и заглянул в щель. Никогда я не видел более потрясающей картины! Собаки явно были объяты ужасом. Они разошлись порознь, словно стыдясь, не смея взглянуть друг на друга! Вероятно после совершённого преступления убийца чувствует себя так же.

— Пясинец, — тихо позвал я.

Он с трудом поднял с лап могучую голову и сейчас же вновь опустил. Глаза были закрыты.

— Пясинец, — снова позвал я его.

Собака-полуволк ползком на животе, как набедокуривший щенок, приползла к двери. Просунув руку в щель, я погладил передового по голове. Почувствовав ласку, даже чужую, собака — свирепая, ездовая, полуволчьей крови — заскулила жалостливо, как комнатная…

Несколько дней я не мог заставить их есть. Лакомые куски оленины, привычная юкола, оставались нетронутыми. Мрачные псы сидели по своим углам и не выходили к пище, не откликались на зов. Они хотели знать, жив ли каюр, и только от него получить пищу, как прощение.

Тогда мы стали хитрить: с вечера рассовывали мясо и рыбу в одежду Молчаливого, а утром я нёс собакам пищу, посланную хозяином, пахнущую им. Собаки выражали радость звонким лаем и с жадностью набрасывались на еду.

Через десять дней Молчаливый встал на ноги и впервые после болезни вышел к дверям зимовки. Раны на груди, животе и руках зарубцевались и заживали. Едва только он вступил на порог избы, как в котухе раздался звериный рёв, и досчатые стены собачьего сарая затрещали под дружным напором псов.

— Уйдите все с улицы, — потребовал каюр.

Мы стали торопливо уходить под защиту стен избушки. Вдруг завхоз всполошился:

— Наташку, Нату разорвут, безусловно, тигры из зарослей!

Забрали с собой и Натку.

— Ты пойди выпусти их, — остановил, меня Молчаливый.

Заметив, что я просто боюсь его собак, он добавил:

— Они тебя теперь никогда не тронут: из твоих рук ели. Ступай, пусти.

Долго сидел искатель потерянного покоя и страны, которая исчезла, окружённый своими собаками.

Они слушали его слабый голос и махали пушистыми хвостами. Каюр поучал:

— Я старик стал, собаки. Дурной стал. Худо учил вас, собаки. Теперь по-другому знать всё будем…

Выздоровление подвигалось быстро. Молчаливый уже совершал далёкие прогулки в тундру. Понемногу снимались одна за другой повязки. Старик выпрямлял свою сгорбленную, стянутую бинтами фигуру, и в глазах стали появляться прежние блеск и быстрота.

В одну из таких прогулок он позвал меня с собой; там, под небом, голубым и спокойным, под гусиный гогот из соседнего тундрового озерка, рассказал Молчаливый ошибки своей старости, одна из которых чуть было не стоила ему жизни.

VI.

…Бродя в тщетных поисках тихой страны, удивляясь, завидуя и многого не понимая, Молчаливый, сам того не желая, стал сторониться нового, что пришло в снега. Людей он уважал, но не любил всё, что привезли они с собой: машины, тракторы, шум, какую-то пищу в банках. Он не любил, когда люди, приехав в снега первый раз, начинали жить совсем иначе, чем жил он, Молчаливый, его отец и предки.

Люди приезжали и сразу появлялись электричество, высокие дома, мягкие стулья, музыка, радиостанции.

Люди приезжали и начинали строить заводы, копать шахты, перегораживать реки — шумели, орали…

Наконец, люди не стали приезжать на пароходах и на оленях. Они стали прилетать на самолётах. Они привезли с собой тракторы, автомобили. И машины прошли по глубокому снегу лучше, чем лёгкая собачья упряжка.

— Один раз я почуял, что снег стал пахнуть! Да! Снег имел запах. И куда ни направлю упряжку — везде пахло бензином. Железная птица гремит-летит. Большая машина идёт по снегу. Пройдёт и потом нельзя здесь проехать: следа нет. След стал пропадать в бензине. Песец ушёл от запаха, дикарь убёг от шума, куропатки запрятались…

Пусть он, Молчаливый, потерял землю, к которой привык, но и упряжка потеряла под ногами землю. Каюр стал учить собак презирать этот запах и ненавидеть до исступления.

Мне сразу понятно стало, почему семь лет назад он отказался приезжать на Маре-Сале и спрашивал начальника зимовки про склады и запах. Он чуял бензин. Мне ясны стали причины травли своры на острове Бегичева: каюр бросал в них снегом, пахнущим бензином.

— Слушай, Молчаливый, так неужели они тебя кусали за то, что…

— Да, парень, да! Я совсем дурным стал. Я думал победить запах, забывая, что этот запах теперь везде. Все дни наши, все люди пахнут бензином. И я тогда, помогая парию освободить ногу, испачкался в бензине, потом вошёл к ним.

— Ну, а они?

— Что они? Школа была хорошей. За запахом, который я научил их ненавидеть по-звериному, они не разглядели меня. Они чуяли только бензин и рвали не меня, а его…

VII.

За мной пришёл самолёт. Лётчик ночевал в Крестах. Ночью, когда на зимовке все спали, я вышел на свежий воздух. Не спалось. Хотелось пойти ещё раз взглянуть на человека, искания которого внезапно кончились на маленькой зимовке.

Каюра в котухе, где он спал, не оказалось. Не было и собак. Я пошёл в тундру, надеясь отыскать его на мхах. Но и здесь не было никого. Вдруг с реки ветер донёс до меня приглушенный лай. Что он там делает, — с тревогой промелькнуло в голове, — там же самолёт стоит?

…Летающая лодка наполовину была вытащена из воды на берег. Грудь и пропеллер вздымались над песком. Вокруг самолёта на берегу сидели собаки, жадно следя за своим хозяином.

А Молчаливый, взобравшись на самолёт, внимательно рассматривал лопасти, крылья, приборы в кабинке пилота, осторожно брался за руль и изредка издавал восклицания: «Хой», что у него служило знаком удивления.

Наконец, каюр закончил осмотр и крикнул на берег!

— Пясинец, иди сюда!

Собака рыча и взвизгивая, полезла на самолёт.

— Ты чего так дрожишь, собака? Не бойся, пёс, он не сердитый.

Собака доползла до ног Молчаливого и, дрожа, прижалась к нему всем телом. Каюр снова заговорил, ласково поглаживая полированный винт мотора.

— Ничего, однако, — передовой, собака, а? С пути не собьётся, пойдёт — не устанет. А? Он мне жизнь мою принёс обратно.

Наклонившись к Пясинцу, он совсем примиряюще добавил:

— Да и ты у меня ещё походишь в упряжке. У нас есть свой мотор в десять собачьих сил. И там, где не проберётся этот передовой, пойдёшь ты, Пясинец!

Так я и оставил их на самолёте — каюра и передового — наедине со своими новыми мыслями и чувствами.

* * *

На этом не кончается повесть о Молчаливом — сыне снегов. Наоборот, то, что рассказано здесь, — это предисловие к повести о нём.

Больше шестидесяти лет Молчаливый искал страну, которой не было. И это было предисловием к его жизни. Настоящая жизнь у него началась только сейчас.

Говорят, он работает председателем песцовой промысловой артели на Таймыре и слава о нём, о хозяине коллектива, об охотнике за песцовой шкуркой, о каюре ходит от Берингова моря до Мурманска.