1944
1944
1 января. Встретил с Лидой, М.Б., Люшей Новый год. Тата Пыла у новорожденного: «Вот дуся! ах какой дуся»{1}. Вышли «9 братьев» — Колин роман. Взят Житомир — опять!!! На этот раз навсегда. Говорят, немцы присылали в Тегеран просить мира.
Был вчера у Михалкова, он всю ночь провел у Иосифа Виссарионовича — вернулся домой в несказанном восторге. Он читал Сталину много стихов, прочел даже шуточные, откровенно сказал вождю: «Я, Иосиф Виссарионович, человек необразованный и часто пишу очень плохие стихи». Про гимн Михалков говорит: «Ну что ж, все гимны такие. Здесь критерии искусства неприменимы! Но зато другие стихи я буду писать — во!» И действительно, его стихи превосходны — особенно о старике, продававшем корову.
После этого мне читала чудесные стихи Наташа Кончаловская: особенно оригинально про чайник.
1 марта. Пошляки утешают меня: «За битого двух небитых дают — да никто не берет». — «Битье определяет сознание». В тот же день я был в Театре Ленинского комсомола — «Сирано». Играли скверно. «Нора» в тысячу раз лучше.
Статья в «Правде»{2}. Звонки от Фадеева, Вирты, Лены Конюс.
Достоевский. (Для моей статьи о Чехове.) «Только то и крепко, подо что кровь течет. Только забыли, негодяи, что крепко-то оказывается не у тех, которые кровь прольют, а у тех, чью кровь проливают. Вот он — закон крови на земле»{3}.
Васильев внушил отвращение не своим наветом у Щербакова. Это мне понятно: человек с навязчивой идеей предстал впервые перед тем, к кому стремился все эти годы, — обалдел — и, человек патологически обидчивый, свое подозрение, свою обиду, свою уязвленность излил как сущее. Гнусен он был после доноса. Вернувшись от Щербакова, он заявил мне, что он покончит жизнь самоубийством, что он не может жить с таким пятном, что он сейчас же заявит т. Щербакову о своей лжи. «Я не достоин подать вам руку!» — сказал он М.Б. Потом он сказал мне по телефону, что ему звонил Щербаков и запретил ему водиться со мной, а то бы он сейчас пришел ко мне; стал утверждать, что Щербаков все это затеял (!) из неприязни (!) ко мне. Когда я через 2 часа потребовал у него, чтобы он написал правду, он вдруг заявил, что ОГЛОХ, что не слышит меня, что через час он непременно напишет. Когда же я пришел к нему через час, он сказал, что он мертвецки пьян, и вел себя так слякотно, что я, человек доверчивый, воображавший, что он переживает душевные муки невольного лжеца и предателя, увидел пред собою дрянненького труса и лукавца.
10/IV. Были Н.Кончаловская и 3.Ермольева. Кончаловская, чуть не плача, говорит об Эль-Регистане, который «вторгся в дом и сбил с пути Сереженьку». «Сереженька ничего не читает, ну ничего, пишет книжку „За что советская страна дает героям ордена…“ Папа сказал, что он не будет приходить ко мне, если из нашего дома не уйдет Эль-Регистан» и т. д.
Ермольева едет в Америку.
Июнь на 28-е. Ночь. Был вчера в суде на заседании, посвященном Кони. И тянулось это три часа. Я пошел на эту пытку от тоски, от боли неудачничества. После ударов, которые мне нанесены из-за моей сказки, — на меня посыпались сотни других — шесть месяцев считалось, что «Искусство» печатает мою книгу о Репине, и вдруг дней пять назад — печатать не будем — вы измельчили образ Репина!!! Я перенес эту муку, уверенный, что у меня есть Чехов, которому я могу отдать всю душу. Но оказалось, что рукопись моего Чехова попала в руки к румяному Ермилову, который, фабрикуя о Чехове юбилейную брошюру, обокрал меня, взял у меня все, что я написал о Чехове в 1914 году накануне Первой войны и теперь — во время Второй, — что обдумывал в Ленинской библиотеке уединенно и радостно, — и хотя мне пора уже привыкнуть к этим обкрадываниям: обокрадена моя книга о Блоке, обокраден Некрасов, обокрадена статья о Маяковском, Евдокимов обокрал мою статью о Репине, — но все же я жестоко страдаю. Если бы я умел пить, то я бы запил. Т. к. пить я не умею, я читаю без разбора, что придется — «Eustace Necklace» by Trollope, «Black Tulip» by Al. Dumas, «Barchester Towers» by Trollope, «Passage to India» by Forster[86], даже Олдингтона, даже «Newcomes»[87] Теккерея, — и меня возмущает, какие крошечные горести, микроскопические — по сравнению с моими, с нашими, — изображал роман XIX в., — и раз я даже хватил Троллопом оземь, когда он хотел заставить меня взволноваться тем, что богатая вдова, дочь священника, получила письмо — вполне корректное — от холостого м-ра Slope’a — и обсуждение этого эпизода отняло у автора 20 страниц, — и сотни страниц посвящает он столь же важной проблеме: останется ли некий поп во главе богадельни для престарелых до конца своих дней — или у него эту богадельню отнимут? Нам, русским людям, людям 1944 года, такие проблемы кажутся муравьиными, а порою клопиными. Взял я на днях и без всякого интереса прочел «International Epsode»[88] Генри Джеймса и его же «Washington Square»[89], которые мне когда-то правились, — эта регистрация мельчайших чувствозаньиц даже не муравьев, а микробов, — и почувствовал себя оскорбленным. Пожил бы этот Джеймс хоть один день в моей шкуре — не писал бы он этих вибрионад.
Третьего дня я был на вечере Ираклия Андроникова в Союзе Писателей. Он — гениален. Абсолютный художественный вкус. Но — и на нем потускнение.
17/VII. Сейчас было мое последнее чеховское выступление — в Зале Чайковского. Я прибежал туда в каких-то рябых шлепанцах, которые давно надо выбросить, — и без носюв. Директор зала дал мне на время свои носки.
Сентябрь 15. В Переделкине. Гулял вечером с Валентином Катаевым.
Ничего не пишу (первый раз в жизни!), читаю без конца и без интереса. Первый раз в жизни — никакого аппетита к работе. Вожу тачки с перегноем для малины и земляники, утомляю себя до бессонницы, до расширения сердца, но это приятнее для меня всего остального.
5/X. Сейчас вырезали из «Нового мира» мою статью о Репине.
3/XII. Павленко дал мне книжку Жоржика Иванова «Петербургские зимы», издана в Париже в 1928 г., записки о первых годах революции — о Сологубе, об Анне Ахматоюй, Гумилеве и проч., о людях, которых я знал. Очень талантливо, много верного, но — каким папильоном кажется Жоржик. Порхавший в те грозные дни среди великих людей и событий. Таковы же были и его стихи: как будто хороши, но почти несуществующие; читаешь и чувствуешь, что, в сущности, можно без них обойтись.