1926

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1926

24 января, воскресение. Эта среда была для меня днем катастроф. Все беды обрушились на меня сразу. Дело было так: 25 января «Красная» решила начать печатанием мой роман. Для этого я должен был написать предисловие. Я написал — очень газетное, очень нервное, и так как я уже 8 лет не писал фельетонов — меня эта работа взбудоражила. Я принес мой фельетон Ионе Кугелю. Он нашел некоторые места нецензурными: насмешка над молодыми пролетарскими поэтами, порнография (в цитате из Достоевского!! «Краса красот сломала член»). Словом, канителился я с этим фельетоном дней пять. Сказали, что 20-го пойдет. Звоню 20-го утром. Иона говорит: «Не до вашего фельетона! Тут вся газета шатается!» Я, конечно, сейчас же — в «Красную». Иона взволнован, не спал ночь. Оказывается, в Ленинграде бумажный кризис. Нет ролевой газетной бумаги. Образовалась особая комиссия по сокращению бумажных расходов — и эта комиссия, вначале решившая закрыть одну из вечерних газет, теперь остановилась на том, чтобы предоставить каждой газете не шесть и не восемь страниц, а четыре! Вследствие этого для моего романа нет места! Роман отлагается на неопределенное время.

Это меня очень ударило, потому что я всеми нервами приготовился к 25-му января. Особенно огорчило меня непоявление фельетона. Но этим дело не кончилось.

В тот же день позвонили мне из «Кубуча»: из-за отсутствия бумаги мой «Некрасов» отлагается на неопределенный срок. Я чуть не взвыл от ужаса. Ведь чтобы кончить эту книгу к сроку, я писал ее и в бреду, и в жару, и не дал себе летнего отдыха, и принес целую кучу денежных жертв — и залег на 4 месяца в постель, не видя ни людей, ни театров, — и вот. Ведь должна же была выйти эта история с бумагой как раз в тот день, когда я закончил и роман, и книгу о Некрасове.

Но дело не кончилось и этим. Оказалось, что Ленинградский детский отдел послал на утверждение в Москву список заготовляемых детских книг — и московский Госиздат вычеркнул мою «Белую мышку», даже не зная, что это за книга. «Просто потому что Чуковский!»

И так в один день я был выброшен из литературы!

Во всем этом худо то, что мои писания стареют и лишаются единственной прелести, которая у них есть: новизны.

Так погубила «Эпоха» мою «Книгу о Блоке». Я писал эту книгу, когда Блок был жив, «Эпоха» так долго мариновала ее в типографии, что книга вышла лишь после смерти Блока, когда изо всех щелей посыпались «Книги о Блоке». С Некрасовым то же самое. После писаний тупорылого Максимова мой подход к Некрасову был и свеж, и нов, но кто почувствует это теперь — если книга моя выходит с запозданием на 7 лет, да и то выходит ли?

Чтобы как-нибудь справиться с охватившей меня тоской, я бешено взялся за перевод пьесы «Rain»[70], писал вовсю — страница за страницей, одурманивал себя работой.

25 января. Вчера был у Николая Эрнестовича Радлова. Когда я с ним познакомился, это был эстет из «Аполлона», необыкновенно опроборенный и тонкий. Несколько вялый, но изящный писатель. Он казался «бывшим человеком», очень потертым, долго не умел приклеиться к революции и без конца читал английские романы — все равно какого содержания.

Теперь он к революции приклеился: вдруг оказался одним из самых боевых советских карикатуристов, халтурящих в «Бегемоте», в «Смехаче» и в «Красной». Количество фабрикуемых им карикатур — грандиозно. Я спросил вчера:

— Какую манеру (рисунка) вы предпочитаете?

— Ту, которая скорее ведет к гонорару!

Я рассматривал вчера его карикатуры. Они банальны. Но его шаржи вызывают у меня восхищение. Он отличается огромной зрительной памятью и чрезвычайно остро ощущает квинтэссенцию данного лица. Глаз у него лучше, чем рука. Поэтому его шаржи на Монахова, на Ершова, на Луначарского, на Нерадовского — незабываемо хороши — по психологической хватке, по синтезу.

Неделю тому назад я был у Мейерхольда. Он пригласил меня к себе. Очень потолстел, стал наконец «взрослым» и «сытым». Пропало прежнее голодное выражение его лица, пропал этот вид орленка, выпавшего из родного гнезда. Походка стала тверже и увереннее. Ноги в валенках — в таких валенках, которые я видел только на Горьком, — выше колен, тонкие, изящные, специально для знаменитостей, и можно засовывать за их голенища руки. Он принял меня с распростертыми. Вызвал жену, которая оказалась женою Есенина{1} и напомнила мне, что когда-то Есенин познакомил меня с нею, когда устраивал в Тенишевском училище свой «концерт». Я этого не помню. Мои детские книги Мейерхольды, оказывается, знают наизусть, и, когда я рассказал ему о своих злоключениях с цензурой, он сказал: «Отчего же вы не написали мне, я поговорил бы с Рыковым, и он моментально устроил бы всё».

Приехал сюда Мейерхольд повидаться с ленинградскими писателями, дабы заказать им пьесы. Заказал Федину и Слонимскому, но с Зощенкой у него дело не вышло. Зощенко (которого Мейерхольд как писателя очень любит) отказался прийти к Мейерхольду и вообще не пожелал с ним знакомиться, сославшись на болезненное свое состояние.

Это меня так взволновало, что я в тот же день отправился к Зощенко. Действительно, его дела не слишком хороши. Он живет в Доме Искусств одиноко, замкнуто, насупленно. Жена его живет отдельно. Он уже несколько дней не был у нее. Готовит он себе сам на керосинке, убирает свою комнату сам и в страшной ипохондрии смотрит на все существующее. «Ну на что мне моя „слава“, — говорил он. — Только мешает! Звонят по телефону, пишут письма! К чему? На письма надо отвечать, а это такая тоска!» Едет на днях в провинцию, в Москву, в Киев, в Одессу (кажется) читать свои рассказы, — с ним вместе либо Лариса Рейснер, либо Сейфуллина, — и это ему кажется страданием. Я предложил ему поселиться вместе зимой в Сестрорецком курорте, он горячо схватился за это предложение.

17 февраля, среда. До сих пор дела мои были так плохи, что я не хотел заносить их в дневник. Это значило бы растравлять раны и сызнова переживать то, о чем хочешь забыть. Пять литературных работ было у меня на руках — и каждую постигла катастрофа.

I. Роман «Бородуля». В тот самый день, когда «Бородуля» должен был начаться печатанием, оказалось, что «Красная газета» сокращается вдвое. I и II части романа набраны и висят у меня на стене — на гвоздике.

II. «Крокодил». На рынке его нет. В «Земле и Фабрике» и в Госиздате приказчики книжных магазинов сообщают мне, что покупатели надоели им, требуя «Крокодила». А Тихонов уехал и бумаги не дал.

III. «Книга о Некрасове» стареет, дряхлеет, но в «Кубуче» нет денег, и она не выходит. И в довершение всего —

IV. Пьеса «Сэди», переведенная мною. Она окончательно убила меня. С «Сэди» было так: ее одобрил Надеждин, ее согласилась играть Грановская, я ликовал, так как премьера была назначена на 26-е и впереди было по крайней мере 30 спектаклей. Но меня ждала неудача и здесь. Уже пьеса появилась на афише, уже художник Левин приготовился писать декорации, уже мне предложили получить 200 р. авансу, вдруг обнаружилось, что эта же пьеса в другом переводе должна пойти в Акдраме!!!! Меня даже затошнило от тоски и обиды. Что мне было делать, бедному неудачнику! Я, чтобы забыться, перевел вместе с Колей пьесу «Апостолы» и отдал ее в Большой Драмтеатр, а также принялся писать статью в защиту детской сказки. Но походив в педагогический институт, поговорив с Лилиной, почитав литературу по этому предмету, я увидел, что неудача ждет меня и здесь, ибо казенные умишки, по команде РАППа, считают нужным думать, что сказка вредна.

Это был пятый удар обухом, полученный мною, деклассированным интеллигентом, от ненуждающегося во мне нового строя, находящегося в стадии первоначальной формации. Самое ужасное то, что все эти пять неудач неокончательные, что каждая окрашена какой-то надеждой и что, вследствие этого, я обречен, как каторжный, каждый день ходить из «Кубуча» в Госиздат (по поводу «Крокодила»), из Госиздата в «Красную газету», из «Красной газеты» в Главпросвет (по поводу пьесы), и снова в «Кубуч», и снова в Госиздат.

От этих беспросветных хождений тупеешь, мельчаешь, жизнь проходит мимо тебя, — и мне вчуже себя жалко: вот писатель, который вообразил, что в России действительно можно писать и печататься. За это он должен ходить с утра до ночи по учреждениям, истечь кровью, лечь на мостовую, умереть. — Дело сложилось так, что для того, чтобы вышла моя книжка о Некрасове, я должен каждый день ходить в «Кубуч», подстерегать бумагу, не получена ли, не отдадут ли ее в другое место и т. д. Из-за пьесы нужно каждый день ходить к Авлову, в Репертком и т. д. Потому-то и не пишу дневника, что эти путешествия (в страну канцелярий) тяжелее всех путешествий Шэкльтона, Стэнли, Магеллана. Впрочем, и в этой Канцелярландии есть свои приключения — напр., с тов. Костиной. Чуть только мы узнали о несчастий с «Сэди», мы отправились в Губполитпросвет (кажется, так) — и просили аудиенции у т. Костиной. (Мы: т. е. Папаригопуло, Голичников и я.) Костиной не было, но Папаригопуло встретил ее на лестнице, и она горячо обсуждала с ним историю с «Сэди». Ждали ее, всё нет. Пришли через час. Нам сказали, что она уволена — и вместо нее назначен какой-то другой!!! Уволена в час.

Уволен также и Острецов — милейший и пьянейший глава Гублита. Я встретил его в коридоре, и мы горячо простились. Даже на этой должности он умудрился остаться персонажем Вл. Маяковского.

Я начинаю понимать людей, которые пьют горькую. Но все же продолжаю бороться — за право производить такие или иные культурные ценности. Теперь дело сложилось так, что всякое творчество отнимает у каждого 1/10 энергии, а 9/10 энергии уходит на защиту своих творческих прав. Борьба все же дает результаты. «Кубуч» все-таки на днях приступает к печатанию моего «Некрасова». Тихонов все-таки добыл бумагу для «Крокодила». Вчера вечером мне звонил Папаригопуло, что, несмотря ни на что, они решили «Сэди» поставить. Хотя я все еще не верю в исполнимость всех этих прекрасных мечтаний, но чувствую такое облегчение, что вот — могу даже писать дневник.

Видя, что о детской сказке мне теперь не написать, я взялся писать о Репине и для этого посетил Бродского Исаака Израилевича. Хотел получить от него его воспоминания. Ах, как пышно он живет — и как нудно! Уже в прихожей висят у него портреты и портретики Ленина, сфабрикованные им по разным ценам, а в столовой — которая и служит ему мастерской — некуда деваться от «расстрела коммунистов в Баку». Расстрел заключается в том, что очень некрасивые мужчины стреляют в очень красивых мужчин, которые стоят, озаренные солнцем, в театральных героических позах. И самое ужасное то, что таких картин у него несколько дюжин. Тут же на мольбертах холсты, и какие-то мазилки быстро и ловко делают копии с этой картины, а Бродский чуть-чуть поправляет эти копии и ставит на них свою фамилию. Ему заказано 60 одинаковых «расстрелов» в клубы, сельсоветы и т. д., и он пишет эти картины чужими руками, ставит на них свое имя и живет припеваючи. Все «расстрелы» в черных рамах. При мне один из копировальщиков получил у него 20 червонцев за пять «расстрелов». Просил 25 червонцев.

Сам Бродский очень мил. В доме у него, как и бывало прежде, несколько бедных родственниц, сестер его новой жены. У одной сестры — прелестный белоголовый мальчик Дима. Чтобы содержать эту ораву, а также и свою прежнюю жену, чтобы покупать картины (у него отличная коллекция Врубеля, Малявина, Юрия Репина и пр.), чтобы жить безбедно и пышно, приходится делать «расстрелы» и фабриковать Ленина, Ленина, Ленина. Здесь опять-таки мещанин, защищая свое право на мещанскую жизнь, прикрывается чуждой ему психологией. Теперь у него был Ворошилов, и он получил новый заказ: изобразить 2 заседания Военных Советов: при Фрунзе, при Ворошилове. Для истинного революционера это была бы увлекательная и жгучая тема, а для него это все равно что обои разрисовывать — скука и казенщина, казенщина и скука.

Примирило меня с ним то, что у него так много репинских реликвий. Бюсты Репина, портреты Репина и проч. И я вспомнил того стройного изящного молодого художника, у которого тоже когда-то была своя неподражаемая музыка — в портретах, в декоративных панно. Его талант ушел от него вместе с тонкой талией, бледным цветом лица (и проч.). Проклятая вещь для нашего брата 40–45 лет. Разбухание талии, прозаическая походка и — живот.

24 февраля, среда. Сегодня утром был в «Красной», держал корректуру «Детского языка». Фельетон всем понравился, — даже корректорша подошла ко мне и сказала, что «прелесть».

26 февраля, пятница. Утром собирал матерьялы о детях, о детской сказке и пр. Читал Н.Румянцева и др.

Позвонив по телефону в Госиздат, я узнал, что мой «Крокодил» уже сверстан — и послан мне на квартиру.

Потом я позвонил в «Кубуч», и оттуда мне сказали такое, что у меня помутилось в глазах:

— Вашего «Некрасова» решено не издавать.

— То есть как?!

— Комиссия «Кубуча» нашла это невыгодным.

Я страшно взволновался и побежал в «Красную» посоветоваться, что мне делать. Иона сказал, что постарается достать мне издателя. Мак посоветовал обратиться к Бухарину. Я побежал в «Кубуч». Пешком, денег было в обрез. В «Кубуче» никого не застал.

В страшном смятении поехал я в Русский Музей к Нерадовскому — и тут только понял, какое огромное влияние имеет на человека искусство. С Нерадовским мы прошли по залам, где Врубель, Серов, Нестеров, и вдруг Нерадовский отодвинул какую-то стену, и мы вошли в дивную комнату, увешанную старыми портретами — и у длинного стола — кресла красоты фантастической, какого стиля не знаю, но пропорция частей, гармония, стройность и строгость — все это сразу успокоило меня. Мне даже стало стыдно за мою возбужденность и растрепанность.

Договорились мы с Нерадовским, что я буду читать мою лекцию 17-го, и, успокоенный, я пошел в «Кубуч». Спокойствие мое дошло до того, что, войдя в комнату к тов. Кузнецову, ответственному секретарю «Кубуча», от которого зависела судьба моего «Некрасова», я вместо того, чтобы махать руками и кричать, сел у его стола и, покуда он разговаривал с другими посетителями, вынул из портфеля завтрак и начал его медленно есть. Первое впечатление ото всей этой комнаты — впечатление участка. Накурено, казенно, неуютно — особенно после дворца. Я говорил с ним безо всякого пафоса. Я сказал, что работаю над этой книгой 8 лет, что это — не халтурная книга, что я согласен не брать за нее никакого гонорара и пр.

«Ваша книга, — сказал он, — единственная, которую нам было жаль уничтожить. Предыдущее правление оставило нам целый ряд никуда не годных книг, за которые заплачено 12 500 рублей. Ни одной из этих книг издать нельзя. Это — бремя на нашем бюджете. Но если вы согласны не брать у нас сейчас за эту книгу гонорара, мы согласны ее выпустить — и выпустим во что бы то ни стало».

Я чуть не заплакал от радости.

Придя домой, я нашел на столе корректуру «Крокодила», сильно пощипанного цензурой. Лег в постель с таким чувством, словно меня весь день топтали ногами.

1 марта, понедельник. Последние два дня окрашены у меня Ольгой Иеронимовной Капицей. В субботу я слушал ее доклад в Союзе Писателей — о детском фольклоре. Доклад банальный — и неинтересный. Классификация фольклора — прежняя, только по принципу содержания. О форме этих замечательных стихов ни звука. Примеры выбраны случайные и не самые выразительные. Варианты выбраны — худшие. Энтузиазм — необоснован и неувлекателен.

Доклад ни у кого не вызвал ничего. Я подошел к Капице и попросил позволения прийти к ней на дом. Она, 80-летняя, милая, очень добрая — гораздо лучше своего доклада. Говорит, что ею собрано около 2 000 детских песен — выкопано из разных сборников и подслушано по деревням ее студентками… Есть много ценных матерьялов. Привлеченный этими матерьялами, я на следующий день пошел к ней.

Живет она в самом конце Каменноостровского — в высоком огромном доме — с очень вонючими и грязными лестницами. У нее прелестная комната, вся увешанная портретами и картинами. Книги, цветы, старинные вещи, коврики, рукописи — культура, вкус, работа. Комната полна ее любимым сыном, ученым-физиком, который в настоящее время работает в Англии и вскоре должен приехать к ней погостить. Сын ее — Петр Леонидович — действительно человек замечательный. Ему 31 год. Он инженер-электрик, кончил Политехнический институт. Смолоду у него была изобретательская жилка. В 20-м году — в 2 недели у него в семье умерло 6 человек, в том числе его отец, его молодая жена (урожд. Черносвитова) и двое маленьких детей… К счастью, ему удалось уехать в Англию — вместе с акад. Иоффе. Там он пробыл пять месяцев — и попал в лабораторию им. Cavendish, где работали знаменитые физики Максвэлл, Томсон и где теперь работает Rutherford (родом из Новой Зеландии). Туда принимают только 30 человек законченных физиков. Его не хотели туда принять, потому что отношение к советским гражданам гнусное. Но в конце концов приняли, причем Rutherford сказал ему: — Я буду давать вам только 10 мин. в неделю! — Ему дали труднейшую работу — нарочно, чтобы провалить! — но он блистательно справился с нею — и с тех пор заслужил общее уважение к себе. Он смел, талантлив, независим. Огромная воля. Ему дали стипендию Maxwell’a — на 3 года. Тогда-то он и изобрел аккумулятор, развивающий огромную силу. Его избрали доктором Кембриджскиго университета, он ездил в Голландию, Германию, Францию всюду делал доклады о своих изобретениях. На заводе Vickers’a 011 спроектировал динамо-машину, которая стоила больше 200 000 р., строилась год и только сейчас закончена. Когда ее пускали в ход, он не отходил от нее 24 часа. После испытания этой машины его сделали Fellow of Cambridge University[71].

Ольга Иеронимовна дала мне о нем большую статью, напечатайную в газете «Temps».

3 марта, среда. Вчера Мура: — Папа, я хочу тебе что-то сказать, но мне стыдно. Это страшный секрет. (Взволнованно бегает по комнате.) Я тебе этого ни за что не скажу. Нельзя, нельзя! Или нет, я скажу, — только на ухо. Дай ухо твое. (Покраснела от волнения.) Ты знаменитый писатель.

Я сказал ей, что знаменитый писатель теперь один только М.Горький, и она даже как будто обрадовалась, что я не знаменитый писатель.

7 марта, воскресение. Отрывистые встречи.

А третьего дня на лестнице Госиздата встретил «Прекрасную Даму» Любовь Дмитриевну Блок. Служит в Госиздате корректоршей, большая, рыхлая, 45-летняя женщина. Вышла на площадку покурить. Глаза узкие. На лоб начесана челка. Калякает с другими корректоршами.

— Любовь Дмитриевна, давно ли вы тут?

— Очень давно.

— Кто вас устроил? Белицкий?

— Нет. Рыков. Рыков написал Луначарскому, Луначарский Гефту, и теперь я свободна от всяких хлопот. Летом случалось вырабатывать до 200 р. в месяц, но теперь, когда мы слились с Москвой, заработок уменьшился вдвое. — Того чувства, что она «воспетая», «бессмертная» женщина, у нее не заметно нисколько, да и все окружающее не способствует развитию подобных бессмысленных чувств.

Вчера из «Круга» я получил карточку Главлита о том, что мой «Крокодил» разрешен.

С «Некрасовым» дело тоже как будто поправилось: завтра его сдают в печать.

В Финотделе оказалось, что я уплатил весь налог за 1924/5 г. и даже переплатил 36 рублей. Эти 36 рублей зачтены в налог 1925/6 г.

Словом, тяготы с меня понемногу снимаются. Мне даже странно, что нет стены, о которую я должен разбивать себе голову.

14 марта. Утром вчера за «Крокодилом». Глянув на бумагу, висящую на двери — «Гублит», я впервые догадался, что это слово должно означать «Губилитературу!». Но гибели никакой не произошло. Напротив. Мне разрешили «Крокодила» безо всяких препон, так что я даже пожалел, почему волновался два дня.

17 марта. Был в воскресение у Тынянова. Милый Юрий Николаевич читал мне отрывки из своей новой повести «Смерть Грибоедова»{2}. Отрывки хорошо написаны — но чересчур хорошо. Слишком густо дан старинный стиль. Нет ни одной не стилизованной строки. Получаются одни эссенции, то есть внутренняя ложь, литературщина. Я сказал ему. Он согласился со мною и сказал, что переделает. На столе у него целая кипа киносценариев, которые он должен выправлять. Он показывал мне отрывки — работа египетская. Особенно много труда вкладывает он в переделку надписей к каждой картине…

5 апреля. Ах, если бы кто-нб. взял меня за руку и увел куда-нб. прочь от меня самого. Опять не сплю, опять тоска, опять метания по городу в пустоте, опять <нрзб.> 3 раза ездил я в Сестрорецк, но там не устроился. Пишется мне уже с таким трудом, что я каждое письмо пишу первоначально начерно, а потом набело.

Внешние успехи мои как будто ничего.

8-го выходит «Федорино горе».

13-го идет «Сэди».

15-го выходит «Некрасов».

Вчера позвонил мне из «Европейской» гостиницы некто Уринов, режиссер кинофирмы «Межрабпомрусь», и предложил ознакомиться с киносценарием моего «Бармалея». Я был вчера у него в «Европейской» с Бобой: сценарий мне понравился — попурри из «Крокодила» и «Бармалея».

Вчера же Клячко прислал мне перевод моего «Телефона» на английский язык, сделанный одним москвичом.

Словом, славы много, а денег ни копейки. Давно миновали те дни, когда я позволял себе ездить на извозчиках. Мыкаюсь по трамваям.

На мне висела страшная тяжесть: обещал Союзу Писателей прочитать лекцию в защиту сказки. Собрал кучу матерьялов, весь горю этой темой — и ничего! Не могу выжать ни строчки! Осталось одно — отказаться с позором. О, о! о! о! Но другого выхода нет.

А Тихонов все не шлет денег и не выкупает из типографии «Крокодила».

19 апреля. С «Некрасовым» так: типография страстно хочет печатать мою книгу, но корректор Коган до сих пор не удосужился в течение 8 месяцев продержать корректуру. Пять листов, проправленных мною, он потерял!!

— У меня не только «Некрасов»! — говорит он в свое оправдание.

Я очень волновался бы этим предательством, но у меня есть более серьезные печали. «Союз Просвещения» внезапно выкинул всех писателей за борт, — и я оказался вне закона. Чтобы быть полноправным гражданином, я должен поступить куда-нибудь на службу. Единственная мне доступная служба — сотрудничество в «Красной газете». Служба ненавистная, потому что меня тянет писать о детях. Но ничего не поделаешь, и вот уже две недели я обиваю пороги этой гнусной «Вечёрки»: примите меня на службу на самое ничтожное жалованье. Кугель и рад бы, но теперь в «Вечёрке» началась полоса «экономии». Хотя «Вечёрка» за этот год дала чистой прибыли 90 тысяч рублей — решено навести экономию, сократив гонорары сотрудникам и уничтожив институт штатных писак. И это как раз в ту минуту, когда мне нужно сделаться штатным. Водят меня за нос, откладывают со дня на день, заставляют просиживать в прихожих по 3, по 4 часа — и в результате обещают дать ответ завтра.

20 мая. Мою «Белую Мышку» (по Лофтингу), предложенную мною в Госиздат, Лилина отвергла и написала о ней такой отзыв, который нужно сохранить для потомства (вклеен листок. — Е. Ч.).

Это автограф подлой Лилиной:

К.Чуковский

«Приключения белой мыши» очень сомнительная сказочка. Никаких законов мимикрии в ней нет, а антропоморфизма хоть отбавляй.

Боюсь, что нас будут очень ругать за эту сказочку. Тут как-то все очень очеловечено вплоть до лошади, которая живет в кабинете.

Кажется, 5 июня. Эта неделя была пуста и страшна. Мак грубо заявил мне о гнусном провале «Бородули», и Контроль задержал мою уже отпечатанную книгу о Некрасове — лишь оттого, что там сказано в двух местах государь император, а нужно — царь. Приехал сюда замученный, даже дивная природа не радует.

15 августа, воскресение. В июле была арестована Лида{3}. 13-го ее освободили. Подействовали мои хлопоты о ней. — Я ездил в ГПУ и говорил с Леоновым. Лиду выцарапала Марья Борисовна — привезла вчера вечером в Лугу. Вся эта история вконец измучила меня.

Казалось бы, что Лида должна радоваться, что ее отпустили. Так нет: почему не выпустили Катю Боронину, ее подругу, которая и втянула ее во всю эту историю.