16. Пилат у Булгакова
16. Пилат у Булгакова
«В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат» (с. 435).
Эта знаменитая фраза, хватающая за душу своей зловещей музыкой, невероятно содержательна. На сцену выходит военный — воплощение имперской системы, воплощение жестокости; подбой не красный — кровавый. Не вельможа — кавалерист. Выходит, как в Евангелии, ранним утром [40].
(Датировка дана по Иоанну — 14 нисана. По синоптикам, казнь состоялась 15 нисана. Булгаков предпочел раннюю дату, так как вечером 14 нисана начиналась Пасха, во время которой не могла состояться казнь. Даже в канун Пасхи, днем 14-го, евреи не носили оружия, отчего не мог состояться арест и заседание синедриона. Поэтому несколько дальше и говорится, что арест был «позавчера», т. е. 12-го, когда праздничные правила еще не действовали.)
В первой фразе Булгаков указывает на дворец Ирода как резиденцию римского правителя в Иерусалиме [88]. Следующие фразы дорисовывают военные, антицивильные привычки прокуратора: «К запаху кожи и конвоя примешивается проклятая розовая струя» — и сейчас же нежное «заносило дымком» — о чаде солдатских кухонь.
И немедленный переход — прокуратор болен. «Непобедимая, ужасная болезнь гемикрания, при которой болит полголовы… Попробую не двигать головой» (с. 436).
Итак, Пилат подвержен тяжким мигреням. Обстоятельство важное не только сюжетно, но и психологически. К 33 году Пилат уже семь лет правил Иудеей, то есть семь лет вел непривычный образ жизни. Кавалерист сменил седло на кресло, отделанное слоновой костью; сменил запахи кожи и дыма на «жирный розовый дух» — символ цивильного благополучия. Головные боли — обычная в таких случаях расплата за малоподвижную жизнь. Поэтому боль ассоциируется с розовым маслом. Так вот, гемикрания — мучительное страдание, во время приступов которого личность больного как бы деформируется — и под влиянием боли, и от причины ее, спазмов сосудов головного мозга. Пилат выведен на сцену искаженным в кривом зеркале страдания, и ему самому весь мир кажется перекривленным.
Великолепный прием, отвечающий сразу нескольким целям! Гемикрания маскирует некую истинную сущность Пилата, заменяя понятие «определенно» понятием «возможно». Возможно, он человек мыслящий — это неявно ассоциируется с мигренями. Возможно, его воспаленное, экстатическое состояние после внезапного излечения имело физиологическое происхождение — было реакцией на мгновенно наступившее улучшение кровоснабжения мозга.
Но определенно — внезапное излечение Пилата дает Иешуа единственный шанс, чудесную возможность пробить Пилатову броню.
Вернемся к первой фразе. Прокуратор выходит в дворцовую галерею, а не в преторию [41], [87], поскольку претория — канцелярия наместника — осталась в Кесарии. Речи быть не может о том, чтобы правитель вышел к членам синедриона [55] или они осаждали правителя просьбами внутри его резиденции [42]. Булгаков демонстрирует здесь знаменитую машину римской власти — ледяной, предельно формализованный механизм. Следствие уже проведено, документы готовы — сравните [55], — секретарь подает правителю пергамент, и Пилат спрашивает: «Подследственный из Галилеи? К тетрарху дело посылали?»
Разумеется, «дело» — не самого подследственного, как у Луки! Секретарь докладывает: «Он отказался дать заключение по делу и смертный приговор Синедриона направил на ваше утверждение» [37], [44]. Идет деталь за деталью, и почти все — негативы евангельских. Не иудеи — римские легионеры приводят и ставят перед судейским креслом связанного по рукам «человека лет двадцати семи. Этот человек был одет в старенький и разорванный голубой хитон» (с. 436).
О хитоне смотрите [45] — одежда должна быть новой по Евангелию. А возраст надо комментировать отдельно. Мы привыкли считать, что Христос погиб в возрасте 33 лет. Но по Матфею, царь Ирод Великий повелел перебить всех младенцев в Вифлееме, чтобы убить новорожденного Иисуса. Следовательно, Иисус родился до смерти Ирода, раньше 4 года до н. э. Однако же Лука упоминает Квириниеву перепись в Сирии как состоявшуюся в дни рождения Иисуса — эта перепись действительно была, но в 6 году н. э. Булгаков резонно предпочел отметку Луки мистической выдумке Матфея (даже не выдумке — избиение младенцев заимствовано из Ветхого Завета), а дату смерти оставил традиционной — 33 год н. э. Исторически она не опровергается.
Итак, обвиняемому 27 лет. На лице его синяк и ссадина с запекшейся кровью, руки связаны [38], [39], [40] — по Евангелиям. Но он смотрит на прокуратора «с тревожным любопытством», чего не мог делать гордый пророк и мессия [39], [43]. Актеры на сцене. Но что им предстоит говорить, что написано в сценарии? Видимо, это определяется куском пергамента, бегло просмотренным Пилатом. По замыслу Булгакова, там должны быть обвинения, веские для синедриона, но маловажные для римской власти. Такие, чтобы Пилат мог полюбить обвиняемого — несмотря на них…
Момент для повествователя тяжелый. Теперь, в отличие от Евангелий, не может быть голословных обвинений [42] и — тем более! — голословных оправданий, ибо за спиной Пилата есть контрольный инструмент — римская полиция. И вот, нарушая порядок судоговорения, Пилат задает первый вопрос: «Так это ты подговаривал народ разрушить ершалаимский храм?» (с. 436).
Счастливая находка! Во-первых, Пилат и сам бы с наслаждением разрушил проклятое капище. Во-вторых, призыв к разрушению храма — действие, которое Булгакову еще понадобится и художественно и идеологически. В-третьих, это взято из Евангелий [13], [14], где толкуется тоже как ложное обвинение — либо как притча. В-четвертых, поспешность Пилата свидетельствует о болезненном его состоянии, а также, смею предположить, о радости самого автора, решившего труднейшую задачу. (Впрочем, по Евангелиям первый вопрос — тоже о главном обвинении, а не формальный [43], [57]).
Первый вопрос задан, началось судебное следствие. Нет сомнения, что при любой дерзости обвиняемого, при надменных препирательствах, вроде: «От себя ли ты говоришь это?», Пилат, уже показанный Булгаковым, закончил бы допрос немедленно — и одним лишь словом: «Повесить…» Поэтому арестант ведет себя так, как и следует иудейскому бродяжке, парии, перед лицом всесильного правителя. Он искательно подается вперед и начинает: «Добрый человек! Поверь мне…»
Так, дерзость… Правда, безобидная. Пожалуй, забавная. Первая искра интереса брезжит в больной голове правителя. Он говорит: «Это меня ты называешь добрым человеком?.. В Ершалаиме все шепчут про меня, что я свирепое чудовище, и это совершенно верно» (с. 437). Абсолютно точное исторически [91], это заявление колоссально расширяет облик Пилата. Он знает себе истинную цену — тупой злодей Флавия и Филона вряд ли мог так говорить. (Поставим нотабене на этой детали и вернемся к нему позже.) Прокуратор вызывает на сцену кентуриона (сотника) Крысобоя, приказывает увести преступника, объяснить ему правила этикета — и почему-то добавляет: «Но не калечить…» Равнодушно так добавляет, привычно — видимо, «свирепое чудовище» все же гуманнее, чем его подчиненные…
Чрезвычайно показательное преобразование! Не надменного «царя иудейского», а робкого, маленького человечка ведет легионер. Не для пышного, театрального бичевания — чтобы одним убийственным ударом вселить почтение к носителю власти: «Римского прокуратора называть — игемон» (с. 438). (Поставим еще отметку на будущее.) Нет синоптической жестокости, нет иоанновской демонстрации, есть последовательный негатив евангельских мизансцен [52], [54]. И за ударом следует не глумливая, а презрительная речь: «Ты понял меня или ударить тебя?» — и арестант покорно отвечает: «Я понял тебя. Не бей меня» — даже строением ответа изображая покорность.
Эта сцена к тому же — негатив допроса у первосвященника Анны, когда один из служителей ударил Иисуса — за дерзость, но тот на удар ответил новой дерзостью [39]…
Еще одна деталь-перевертыш. Кентурион Крысобой, которого сам Пилат назовет холодным и убежденным палачом, трансформировался из евангельского сотника, присутствовавшего при казни и уверовавшего в Иисуса [77]…
Иными словами, весь перерыв в допросе — для бичевания только внешне, ритмически соответствует аналогичной паузе у Иоанна. Это ритмическое подобие выдерживается и далее, но везде, кроме одной главной цезуры, заполняется совершенно иным содержанием. Но об этой связке с первоисточником речь будет впереди. Пока — о противопоставлениях.
По Иоанну, Пилат спрашивает: «Откуда ты?», а Иисус не удостаивает его ответом [64]. Но вот что произошло у Булгакова.
Прокуратор спрашивает об имени арестанта, и тот с готовностью называется: Иешуа (Иисус в арамейском произношении). Прозвище: Га-Ноцри. Оно означает «Из Назарета», вполне по-евангельски (земной отец Иисуса, плотник Иосиф, после рождения сына «поселился в городе, называемом Назарет, да сбудется реченное через пророка, что Он Назореем наречется» (Мф. II, 23) [1]. Но это известное прозвище «Га-Ноцри» восходит к совершенно неожиданному источнику — еврейской канонической книге Талмуду. Отнюдь не по Евангелиям Иешуа Га-Ноцри отвечает и на следующий протокольный вопрос. Родом он вовсе не из Назарета, а из города Гамалы. (По Флавию, Гамала помещалась к востоку от Генисаретского озера, на дальнем краю Палестины. Если иудаисты не признавали пророка из Назарета, то пророк из Гамалы был просто немыслим.)
Мало того. Вот следующий вопрос и поразительный ответ на него; ответ, бросающийся в глаза, очередная метка:
«— Кто ты по крови?
— Я точно не знаю, — живо ответил арестованный, — я не помню моих родителей. Мне говорили, что мой отец был сириец…» (с. 438).
Поразительно мастерство, с которым Булгаков выразил в короткой фразе бездну интонаций — в самом деле, и незавидный облик матери Иешуа здесь намечен, и смущенно-независимое его отношение к своему происхождению, и очаровательная, наивная правдивость — все в дюжине слов! Но ответ еще отбрасывает и мифологию, облекающую рождение Христа: божественное происхождение, мать-девственницу, земного отца, род которого восходит к царю Давиду [2]. Иешуа таким образом отказывается и от христианских, и от иудаистских божественных прерогатив.
И этот последний ответ, решительный отказ от евангельского стереотипа, также идет из Талмуда.
В рамках сюжетной задачи здесь делается первый шаг к ее решению: булгаковский Иешуа, очевидно, не претендует на роль мессии, народного вождя, — а потому в принципе может быть оправдан грозным правителем Иудеи. Но художественный эффект поворота к еврейским каноническим источникам много, много шире. Здесь, на первых же страницах новеллы, мы сталкиваемся с тем, что я назвал бы феноменом Булгакова — с умением одной короткой фразой, иногда даже одним-единственным словом решить несколько задач и через это слово свести несколько плоскостей произведения в единый художественный объем.