Преподобный Понтий Пилат
Преподобный Понтий Пилат
Перевод Н. С. Мавлевич
Сентябрь 1943 г.
К тому времени, когда в 1938 году я покинул Европу, Муссолини уже совершил почти все преступления, в которых признает его виновным трибунал демократических стран, если таковой будет когда-нибудь учрежден. Тем не менее в кругу так называемых порядочных людей — Hombres Dignos, как говорят испанцы, — он пользовался неизменным уважением. Стоит ли напоминать католикам, каким буйным восторгом было встречено заключение Латеранского договора[236], подписанного Пием XI, но в немалой степени обязанного своим существованием бывшему папскому статс-секретарю, впоследствии самому ставшему папой, его преподобию кардиналу Пачелли[237], а точнее, его родне, так как текст договора был составлен юристом Пачелли, получившим по этому случаю, если мне не изменяет память, титул маркиза. Я знаю, что это событие произошло еще до начала войн в Эфиопии и в Испании, но думаю, оно обеспечило возможность этих войн, гарантировав Муссолини, которого церковная пресса превозносила, словно нового Карла Великого, не только терпимость, но и сочувствие со стороны миллионов верующих и священнослужителей. И это сочувствие Муссолини сохранялось вплоть до того дня, когда он, как обещал Гитлеру, объявил войну демократическим странам, впервые в жизни сдержав свое слово.
Прошу прощения за то, что напоминаю все эти подробности. Казалось бы, это излишне. Действительно, сегодня никому не придет в голову отрицать, что благонамеренные европейцы и американцы чрезвычайно высоко ценили этого бывшего марксиста[238], который был похвально откровенен и никогда не скрывал, что не верит в Бога. Но вот увидите: пройдет несколько месяцев, и все, кто слепо почитают Его Величество Свершившийся Факт, примутся громогласно клясться, будто никогда не заблуждались на счет узурпатора, так что в конце концов и сами в это поверят. Вот почему, пока еще не поздно, мы должны запечатлеть истину.
«К чему? — наверняка спросят многие читатели. — Не лучше ли, памятуя о сыновьях Ноя, прикрывших наготу отца[239], милосердно предать забвению слабости миллионов простых смертных?» Я бы и рад. И если я не молчу, то потому, что не могу допустить, чтобы честь всех христиан подло приносилась в жертву интересам немногих, пусть даже самых высокопоставленных лиц. Я должен говорить, раз никто другой не хочет, хотя порой мне бывает тягостно выполнять этот долг: я ведь не настолько наивен, чтобы верить в искренность многих из тех, кто аплодирует моим обличительным речам. Да, они хлопают в ладоши, но про себя досадуют на то, что, высказывая истины, которые им хотелось бы обратить против нашей веры, я не изменяю христианскому образу мыслей и не посягаю на святыни. Прежде чем упрекать меня в строптивости, надо еще подумать, не окажется ли она в конечном счете полезнее, чем слепое покорство тех, кто всегда все приемлет. Взять, к примеру, мои «Большие кладбища под луной»: в свое время эта книга вызвала ни с чем не сравнимую бурю негодования. Влиятельные прелаты, главы многих орденов ратовали за то, чтобы ее занесли в Индекс[240]. Но очень скоро, когда пробьет час и все будут призваны к ответу, они, я уверен, еще порадуются тому, что им не удалось склонить Его Святейшество Пия XI к запрещению книги. Один из приближенных папы прислал мне тогда письмо, в котором сравнивал ее с разорвавшейся бомбой и признавал, что то был целительный взрыв. Надеюсь, когда над головной нашей Церкви грянет неотвратимая буря, может, и зачтутся в ее пользу слова скромного писателя-католика, сказанные еще несколько лет назад, посреди всеобщей ненависти и раздора, — беспристрастные слова, клеймившие лжецов из обеих партий и продиктованные лишь заботой об истине.
Теперь же я стремлюсь не только смягчить последствия уже совершенных ошибок, но и предотвратить новые. Все видят, что католические вожди позволили фашизму изрядно себя скомпрометировать. Но опрометчивость и малодушие, бросившие их вчера к ногам Цезаря, могут сегодня толкнуть их на новый неосмотрительный шаг: заставить их цинично отречься от того, чему они еще недавно поклонялись. Я призываю их думать не столько о своем пострадавшем престиже и даже не столько об идеях, которым они призваны служить, сколько о допущенной ошибке и о том, как ее исправить. Те, кто облечен властью над умами и совестью своих братьев, не имеют права ограничиться в подобном случае невнятными извинениями и все замять, положившись на то, что люди бесконечно легкомысленны, невероятно забывчивы и готовы поверить чему угодно, если говорить внушительно и с умным видом. Вождей, неверно оценивших каких-то деятелей, не сумевших предугадать хода событий, можно сравнить с невезучим или неумелым проводником, который завел караван невесть куда. Сколько они ни доказывай, что отлично знают правила ориентирования и даже могут рассказать их наизусть, это вовсе их не оправдает. С другой стороны, никто не требует, чтобы они били себя в грудь и публично каялись в глупости — от этого тоже мало толку. Зато если бы они постарались как можно отчетливее объяснить, как, когда, почему, в силу какого просчета они сбились с истинного пути, то тем самым честно исправили бы ошибку, то есть помешали ей повториться. Ныне потерпел крах тот, кого так почитал Чемберлен, кого политики, подписавшие мюнхенское соглашение, пытались в первые месяцы войны представить этаким миротворцем, арбитром, не позволяя нашим войскам войти в Италию, и нужно, чтобы все поддерживавшие его своими знаниями, авторитетом, властью повернулись лицом к толпам доверившихся им людей, с чьих глаз внезапно спала пелена, и открыто сказали им: «Нас обманул призрак славы, силы и величия, но мы богаты, влиятельны, сановиты и легко переживем крушение этой иллюзии, вы же станете еще беднее и ничтожнее, чем были прежде. И потому мы избавим вас хотя бы от последнего унижения, пусть даже это повредит нам: не станем с брезгливым равнодушием отворачиваться от авантюры, в которую мы же вас вовлекли…»
Отстаивать то, о чем я здесь пишу, — честь для писателя, если только он не продался официальной пропаганде. Берясь за перо, он заботится не о стиле и риторике, а о бедных людях, которые послушно восхищаются чем велено, до тех пор, пока вершители их судеб, сговорившись между собой, как бы похитрее вывернуться из неловкого положения, не отстранятся, оставив на их долю похмелье в чужом пиру.