Вранье и доносительство
Вранье и доносительство
В солидном чикагском университете ДеПол случилось ЧП. Были отчислены сразу пять студентов за пользование шпаргалками на письменном экзамене. Двое — за то, что их написали, трое — за то, что ими пользовались. Все пятеро — иммигранты из России. В приказе ректора это преступление квалифицировалось как «недопустимый обман, жульничество, несовместимое с моралью университета». Сами же бедолаги-студенты объясняли свое поведение «особым менталитетом русских».
Я узнала об этом потому, что вскоре после события выступала в этом университете с лекцией «Америка и Россия: разница двух культур. Менталитет и традиции». Лекция была только для преподавателей, они-то и рассказали мне о происшествии и попросили объяснить: в чем именно состоит особая ментальность русских, которая позволила им пойти на этот cheating (обман). Я тогда, честно говоря, растерялась: «Обман, он и есть обман в любой стране, — сказала я. — Не вижу тут никакой особой ментальности».
Но вот я листаю оглавление книги Йела Ричмонда и вижу название главы: «Vranyo, the Russian Fib». В ней говорится, что русское слово «вранье» не имеет в словаре ни одного правильного эквивалента, оно непереводимо, ибо это нечто среднее между правдой и ложью, но ближе всего по значению к английскому «fib», то есть «привирать, сочинять, выдумывать». Автор приводит множество примеров, когда он сталкивался с таким полуобманом в России. Кое-какие из этих примеров мне показались некорректными. Скажем, он вспоминает, что, когда работал советником посольства, в середине 80-х, на прием к американскому послу не явился один из приглашенных гостей, сказался больным. Но Ричмонд узнал, что он был вполне здоров, просто, очевидно, «вышестоящие товарищи» не рекомендовали ему ходить в посольство США. Но разве Йел Ричмонд не знал советских порядков? Разве не понимал, что эта ложь была вынужденной?
Однако против большинства других примеров мне возразить нечего. Гид, приукрашивавший историю и современность СССР. Руководители, скрывшие катастрофу вблизи арктического поселка Осинск: нефть вырвалась из скважины и стала заливать тундру, но мир узнал об этом из сообщений радиостанции Би-би-си. Чернобыль... Да что говорить, пожалуй, и согласишься, что «вранье своего рода искусство, к которому так привыкли в России». Однако, добавляет Йел, эта привычка чужда американцам, она удивляет их и раздражает.
Если мне когда-нибудь доведется встретиться с мистером Ричмондом, я, возможно, расскажу ему пару эпизодов, чтобы он не слишком идеализировал своих соотечественников. Как-то раз, сидя у важного американского босса и лицезрея его лично, я слышала, как в соседней комнате секретарша по телефону сообщала кому-то, о ком, очевидно, была предупреждена, что ее начальника нет в городе и даже в стране. А в Лос-Анджелесе я сорок минут прождала на улице одну бизнес-леди, которая, наконец подъехав, подробно мне рассказывала, как она час простояла в пробках. И я бы обязательно поверила, если бы не звонила десять минут назад в ее офис, где мне сообщили, что она как раз сейчас выходит и направляется к машине.
Но это я так, злословлю, немножко вредничаю. На самом деле должна признать, что все это скорее исключения. В целом же американцам свойственна правдивость. Некоторые мои соотечественники, кстати, ошибочно принимают ее за наивность или простодушие. Но это просто привычка говорить все как есть.
Я вхожу в приемную и спрашиваю секретаря, здесь ли начальник. Она показывает на дверь: открыто, значит, хозяин там. Первое время эти открытые двери меня сильно смущали. У меня, предположим, конфиденциальный разговор. Я, входя, прикрываю за собой дверь. Но хозяин кабинета вскакивает и идет ее открывать, объясняя на ходу про «transparency». Это одно из тех ключевых слов, что определяет образ мыслей и поведение американцев. Переводится оно как «прозрачность», а означает, что все должно быть открыто, гласно, без секретов.
Человек, утаивший в налоговой декларации часть доходов, не только нарушает законы государства. Он нарушает законы морали общества. И очень скоро начинает чувствовать отношение к себе этого общества, где ложь — большой грех. Рассылая в поисках работы резюме-информацию о своей деловой биографии, автор не заботится о том, чтобы на нем стояли штампы, подписи. Все написанное принимается на веру. Еще важнее, чем резюме, — имя авторитетного человека, на которого вы можете сослаться. Часто этот человек предлагает вам сам: «Упомяните мое имя в вашем разговоре. Скажите, что это я дал телефон». И никаких рекомендательных писем, звонков. Просто — имя, произнесенное вслух, без всяких подтверждений. Однако при такой, казалось бы, бесконтрольности не дай вам Бог что-то в этой информации о себе приврать. Это очень сильно осложнит вашу карьеру, испортит репутацию.
Хорошая репутация — самое дорогое, что есть у делового человека, без нее он не сможет делать успешный бизнес. Многие крупные сделки совершаются устно: обе стороны берут на себя обязательства, от которых невозможно отказаться, даже если официальный договор еще не подписан. Если же кто-то нарушит эту этическую норму взаимного доверия, слух об этом тут же разнесется по бизнес-сообществу; с нарушителем вряд ли кто захочет иметь дело.
Помню, как меня удивило, что почти любой потенциальный работодатель подробно мне описывал все свои возможности, ситуацию нынешнюю и в перспективе независимо от того, собирался ли он меня взять на работу или отказать.
Трансперенси касается также и личной жизни человека, что ставило меня иногда в тупик. Сорокалетний школьный учитель Макс, недавно женившийся на русской девушке, сказал за домашним столом, где сидели малознакомые ему люди: «Ложусь завтра в клинику, в хирургию. Дело в том, что моя бывшая жена не хотела иметь еще детей, кроме наших двоих. Так что мне пришлось прооперироваться. А теперь мы с Таней решили завести ребенка, и врач сказал, что для этого нужна другая операция». Его русская жена дернула мужа за рукав и покраснела. Макс посмотрел на нее с удивлением: «Что-то не так?»
Так же свободно, не стесняясь рассказывают о своих болезнях, предстоящих операциях. Очаровательная девушка в незнакомой компании безо всякого смущения мимоходом замечает: «Когда я лечилась в Обществе анонимных алкоголиков...» Такая правдивость отсекает подозрение, что от тебя что-то скрывают. Она сильно облегчает общение.
Однако, как мы знаем, у каждого достоинства есть продолжение в виде недостатка. У трансперенси такое продолжение — доносительство. Я могла бы привести бесконечное количество примеров доносительства, не меньше, чем Йел Ричмонд — вранья в России. Доносят: ученик на ученика, водитель на другого водителя, сосед на соседа, студент на преподавателя...
На моей лекции девочка поднимает руку: «Мне звонила Морин, просила сказать, что она сегодня не придет, у нее заболела мама, — она делает небольшую паузу. — Но я встретила ее маму на улице, она шла на работу». Я смотрю на лица студентов — никакого осуждения.
Профессор Борис Покровский, русский иммигрант, считался лучшим преподавателем на кафедре славянских литератур. И очень строгим. Памятуя закалку Московского университета, где он работал до эмиграции, он выставлял отметки строго за знания, не делая исключений. Это, разумеется, нравилось не всем студентам. И вот на него поступил донос. Потом еще один. Потом третий. Его упрекали в необъективности, в фаворитизме, в любви к одним (на самом деле сильным студентам) и нелюбви к другим (конечно, слабым). Кончилось тем, что с ним не перезаключили очередной контракт. Я очень сочувствовала Борису, но все-таки слегка сомневалась: может, в доносах и была какая-то доля правды? Пока однажды похожая история не приключилась лично со мной.
Перед началом курса я предупредила студентов: поскольку курс авторский, то есть я сочинила его сама, то учебников никаких нет. Поэтому очень прошу занятия не пропускать: два раза еще прощаются, но если пропусков больше, то семестровая отметка автоматически снижается на один балл. Кто-то пропустил одно занятие, кто-то два... Джоан отсутствовала шесть раз. Я сказала, что вынуждена снизить ей оценку. Она кивнула, я решила, что в знак согласия.
Однако вечером того же дня мне позвонил заведующий кафедрой. Он сообщил, что получил по электронной почте письмо: Джоан жалуется на мое пристрастное к ней отношение, на явную недоброжелательность, поскольку только ей одной я снизила оценку на один балл. Я все объяснила, и заведующий сказал, чтобы я выбросила это из головы, он сам напишет студентке ответ.
На следующий день меня разбудил в восемь утра звонок из деканата. Секретарша сообщила, что теперь уже на имя декана пришло письмо, где слово в слово повторяется то, что было в первом. Я попросила соединить меня с деканом и теперь уже ему объяснила ситуацию. Он с минуту молчал, а потом сказал: «Видите ли, ваш курс факультативный, и если студенты вами недовольны, боюсь, нам не удастся его возобновить на будущий год». К счастью, к концу года студенты оценивали работу своих преподавателей. Почти все выставили мне высокие баллы, и курс оставили.
Но самым диким был донос одного преподавателя студентам на другого. На кафедре русского языка меня попросили прочитать короткий курс «Россия сегодня: социальный аспект». Свои лекции в Америке я читаю по-английски. Но тут мне предложили попробовать сделать это по-русски: курс четвертый, последний, студенты должны уже хорошо знать иностранный язык. Я прочла первую лекцию. В конце ее по реакции, а также по ответам на вопросы мне стало ясно, что они ничего не поняли. Кроме троих, у которых русский был приличным. Тогда я попросила не стесняться, задавать вопросы, если что неясно. Ни одного вопроса. Я их поняла: неудобно же перед самым получением диплома обнаруживать, что ты плохо знаешь язык. Ладно. Я решила, не травмируя их самолюбие, читать первую половину часа по-русски, а вторую резюмировать по-английски. А в следующий раз наоборот — сначала по-английски, потом по-русски.
Вдруг меня вызывает заведующий кафедрой и говорит, что ему на меня пожаловались трое студентов — те, которые хорошо знают язык. Они недовольны, что на моих занятиях мало слышат русскую речь. Я объясняю свою ситуацию, вызванную таким несложным психологическим эффектом: студенты недостаточно хорошо усвоили иностранный язык, но стыдятся в этом признаваться. Я, конечно, могу дальше продолжать читать по-русски, но ведь так они ничего и не поймут, и как же они тогда будут сдавать экзамен?
На следующее занятие, едва войдя в класс, я чувствую явное отчуждение всей группы. Не один-два, а все 25 человек сидят с холодными лицами. Никаких улыбок, к которым я здесь привыкла. Никаких шуток. Не действует ни одна из тех домашних заготовок — анекдотов, смешных историй, которыми я обычно снимаю напряжение аудитории. Так продолжается месяц. Наконец, один студент, очевидно, не выдерживает моих страданий и, озираясь, чтобы никто не увидел, говорит мне шепотом:
— Вы сказали доктору В., что мы только делаем вид, что знаем русский, а на самом деле вовсе его не знаем.
Взбешенная, я вбегаю в кабинет В.
— Эндрю, — едва сдерживаю себя. — Зачем вы передали студентам наш разговор? Зачем вы испортили мои с ними отношения? Разве вам было не ясно, что разговор этот строго между нами?
Он наклоняется ко мне поближе, доверительно заглядывает в глаза. И говорит как ребенку, может, и неглупому, но непросвещенному:
— Ада, дорогая, вы же в Америке, у нас здесь так принято.