Письмо третье Темные силы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Письмо третье

Темные силы

Почему под надзором оказался североамериканский вяз? Под гласным и негласным надзором в Иркутске находились Сперанский и Лунин, – Сперанский исполняя обязанности губернатора края, – поляки и Петрашевский, князь Кропоткин, и в наши дни князь Шервашидзе. Но под надзором североамериканский вяз...

Когда я вернулся с зоны, первым делом навестил Ботанический, чтобы убедиться, не сбежал ли серебристый мой. На месте. А вот дом и усадьба снесены ураганом. Развеяли в прах.

В 1978 или 79 году чекисты праздновали 60-летний юбилей организации. Они сняли нарядный зал в городе, там до октябрьского переворота заседала Дума, по пригласительным зазвали множество гостей, отмеченных безусловной лояльностью. Разумеется, сошлись здесь – в открытую – респектабельные доносчики, это был их день.

Заигрывание КГБ с Валентином Распутиным подошло тогда к роковой черте. И областное руководство повелело во что бы то ни стало призвать лауреата Государственной премии на 60-летие, Распутину вручили, с расшаркиваниями, пригласительный билет. Размыслив, Валентин решил, что слишком одиозным будет появиться ему, деревенщику, среди стукачей, и доложил мне, как бы отчитываясь в вольнодумстве, что не окончательно-де покинуло оно его. Я и раньше замечал, что он прибегает ко мне, будто к волевой опоре. И если просил я его не делать опрометчивого шага, Валентин из вредства (а характер у него настырный, не уступающий моему) все же поступал иногда наоборот, зато после соглашался: «Ты оказался прав, не следовало вступаться в затею».

Сейчас, упреждая мое пожелание, он сказал, что на слет стервятников не явится, «хотя, – сказал, усмехнувшись, Распутин, – они не ударят в грязь лицом. Первоклассные книги будут там продавать». Книги оставались нашей страстью.

– Если на то пошло, за книгами могу сходить я, – сказал я. Мы переглянулись и рассмеялись. Молодость еще собирала отжинки в нас, и я смотрел на Валентина, как на великолепный экземпляр стихийной породы, он тоже отдавал должное моей нестреноженной натуре.

В урочный час я был у театра музыкальной комедии. На входе дежурили бравые прапорщики. Я протянул глянцевый билет, рысьи глаза скользнули по билету и скользнули по моему лицу. Но я носил пушистую шапку и, входя с морозной улицы в помещение, снял очки, этого оказалось достаточно, чтобы молодые прапорщики не признали меня. Далее предстояло пройти в гардероб, снять пальто и шапку и таким образом предстать разоблаченным перед публикой. Не сорвалось бы намерение мое добраться до лотков в фойе и посмотреть книжный развал. Я охотился тогда за «Вечерними огнями» Афанасия Фета. Дважды я видел «Вечерние огни» на черном рынке, но цены кусались. Авось, повезет здесь.

Я разделся и прошел в танцзал, заполненный декольтированными дамами и мужчинами в вечерних костюмах. Приоделся и я в приличествующий моменту пиджачок, поношенный, зато вельветовый, и в накрахмаленную рубашку с галстуком.

Лотки стояли развернутыми, но я застеснялся сразу обнаружить истинную цель моего проникновения на маевку, да и не хотел подавить искушения прогуляться по расфранченному фойе. Но, чтобы насладиться забытой светской аурой, пришлось надеть очки. И опять, как намедни с Распутиным, я хохотнул, ибо явление Робинзона Крузо прямиком с необитаемого острова под райские кущи выглядело комичным, если не сказать крепче. Но Саня Вампилов не просто одобрил бы нашу затею, а и восхитился бы: яркая драматургия события наличествовала здесь и грозила взорваться непредсказуемым финалом. Персонаж попал в волчье логово, и выводок закрутит сейчас карусель: позволить Борису Черных видеть в лицо отборную гебистскую агентуру недопустимо. Хотя, с другой стороны, позвали бы отщепенца, допустим, в Скотланд-Ярд, там, в респектабельном обществе, неужто я был бы нежелательной персоной? Но страх пропитал общество, и прежде всего тайную полицию. Среди самих опричников крепло убеждение, что они заняты непристойными делами. И фарс с 60-летием ГБ задуман в качестве малой компенсации за моральный и невосполнимый ущерб, испытываемый опричниками денно и нощно. Это все равно, что палачу платить премиальные, затем звать еще и на палаческий пикник в связи с юбилеем Робеспьера (или Бурбонов, в зависимости от обстоятельств). Но я знал и другое – стервятники не ждали меня на свой пир, поэтому одноактная пьеса имеет шансы быть сыгранной.

Любопытствуя, я прошел к буфету. Э, да они сыто устроились! Заливной омуль, телячьи языки, красная икра. Болгарские и румынские вина и коньяк, почему-то грузинский. Сладости стояли прямо на столиках, и Робинзон Крузо присел, чтобы попробовать на язык пирожное. Шоколадное пирожное тает во рту. Я запиваю его можжевеловым соком. Во время трапезы открыто смотрю на сливки иркутского общества. Есть лица не без телесного приятства, о духовном приятстве не рискну говорить.

К моему столику подсели два юных лейтенанта в парадной форме с золотыми позументами. Они надкусили пирожное, стрельнули восторженно друг в друга глазами и празднично, почти рождественски посмотрели в мое лицо. Я улыбнулся им. Но один из лейтенантов поперхнулся, опустил карее око, снова поднял, вперившись в меня, и сказал приятелю:

– Коля, прости, я сейчас, – бдительное сознание сработало, лейтенант узнал меня, видимо, по фотографии (наподобие тех фотографий, что расклеиваются милицией «Их разыскивают органы правосудия», портрет мой запущен в ряды КГБ). Ну, узнал да и узнал. В конце концов эти пирожные я не украл, я заплачу за них, допью, не торопясь, можжевеловый сок. Интересно, в Ботаническом у нас есть можжевельник? Земную жизнь пройдя до половины, кажется, заблудился и я в можжевеловом лесу (Из Данте: «Земную жизнь пройдя до половины, Я заблудился в можжевеловом лесу» «Божественная комедия».)

На свободный стул за столиком приведен еще офицер, этот смотрит в глаза мои с прямой ненавистью. Я встаю, чтобы расплатиться за яства на чужом пиру. Краем глаза вижу, троица встала и следует за мной. Я протиснулся к богатому лотку, простреливая книжный развал взглядом, нет ли «Вечерних огней», и увидел Александра Блока. И слава Богу: если здесь Александр Блок, ничего дурного со мной не случится. Я поднял двухтомник Блока, но смотрел в зал. Считанные минуты остаются в моем распоряжении, я куплю «Записные книжки» и буду читать в саду, чтобы внять можжевеловым истинам. Я протянул деньги прелестной лоточнице. Сконфузившись, девушка отвечала:

– Простите, но нам запретили продавать книги сейчас. Только после торжественного, – ох, и здесь дела из рук вон плохи: они боятся, что верноподданная публика разбредется и зал окажется полупустым.

Но слушая вполуха ответ маркитанки, с А. Блоком в руках я внятно услышал вкрадчивый шепот:

– Борис Иванович, как вы оказались здесь? – по тональности, по фистуле шепот был ведомственным.

Я ответил бодрым шепотом:

– Пришел на праздник.

– Вас пригласили? – снова тихохонько.

– Да, у меня пригласительный билет.

Пауза. Но снова:

– У вас, Борис Иванович, не может быть пригласительного билета на наше торжество.

– Отчего же? Ваше торжество – торжество народное, значит, и мое тоже.

Опять заминка. Три офицера, оставляя Робинзона Крузо в полукольце, отправляют четвертого за инструкциями. Мы стоим вольно, я листаю Блока, но смотрю в фойе. Толпа утончается, звенит призывная трель – публику приглашают в зал. Как на киноленте, я вижу множество примелькавшихся лиц в городе, некоторые узнают меня и немедленно отворачиваются, застигнутые врасплох моим явлением. Наконец, на дальнем плане я вижу полковника Анатолия Ивановича Степаненко, заместителя начальника областного комитета госбезопасности.

– Если Степаненко возжелает ухода моего, я, пожалуй, уйду, – говорю я румяным офицерам, издалека наблюдая старинного приятеля-неприятеля.

Степаненке докладывают диспозицию и приносят ответ: «Анатолий Иванович настоятельно просит вас оставить театр». Театр военных действий.

– Что-то неблагополучно, ребята, в государстве Датском, – приоткровенно вздыхаю я (Саня, «Провинциальные анекдоты» твои не игрались с большим блеском на сцене, нежели въяве играем мы). – Друг мой по комсомолу всегда был рад приветствовать меня.

– Вы не верите нам, Борис Иванович? Что ж, полковник Степаненко даст понять издалека, что он настаивает на вашем уходе.

Словно на батальном полотне, но где фигуры вдруг ожили и задвигались, я вижу: к полковнику подлетает нарядный адъютант, докладывает наглое условие ретирады и отодвигается, высвобождает лицо Степаненко для – теперь это удивительно точно прозвучит – для моего лицезрения.

Симпатичные, в ямочках, жандармские щеки полковника пунцовеют. Ну, сыграй, сыграй, такова твоя доля, сизый. Уж много лет мы знаем друг друга, и всю-то жизнь ты занят не жизнью, а ролью сохранить добродетельную мину при жизни. И вот сейчас карьеру твою низвожу я к зыбкому рубежу, завтра получишь ты державный выговор за сегодняшний прокол. Но что сделал бы я на твоем месте? Я подошел бы, сказал, протянув руку: «Рад видеть тебя, Борис. Проходи. А, ты хочешь купить „Записные книжки“? Да ради Бога („Бога“ с прописной). А посмотри, здесь есть и „Избранное“ Вампилова. Ты оказался прав, предрекая ему славу, а я зря выпытывал у тебя о настроениях драматурга. Клянусь, дурного я ему не хотел. Ты не веришь мне? К уходу Вампилова мы не имеем никакого отношения. А вот Гарсиа Лорка, „Романс об испанской жандармерии“, чудная мелодия. Купи! Впрочем, покупаю я и дарю тебе. Знаю, рано или поздно ты, Боря, поднимешься, тебя будут печатать союзные, не провинциальные, журналы. Хочу, чтобы пылинка не омрачила нашей дружбы»...

Монолог прерываю. Холодное лицо функционера КГБ перекашивает гримаса, он вздымает очи и разводит пухлыми ладонями: «Прости, – говорит с другого конца сцены, но молча, – мы должны расстаться немедленно и теперь навсегда. Ты невозможно живой человек. Мы не договаривались, что ты будешь таким живым. Мы всех уже усмирили в Иркутске, и только ты»...

Офицеры выводят меня из парадного к экипажу. Черная «Волга». Я отказываюсь сесть в машину.

– Не бойтесь, Борис Иванович, – сочно басит старший лейтенант, – шофер подбросит вас до дому с ветерком.

Я сдаюсь. Не трястись в трамвае, а там еще в гору пешком, и холод собачий на улице.

Но водевиль они доигрывали завтра и послезавтра. По всему городу начинается поиск лица, которое посмело передать пригласительный билет антисоветчику. Распутин, надо отдать должное ему, молчит. Удалившись к озябшим деревьям в саду, молчу и я. А Иркутск в эти дни высвобождается от страха. В редакциях газет, на телевидении, в театрах, в университете стоит негромкий смех, врачующий души. Смех сопровождает оперативные действия наличного состава Иркутского комитета госбезопасности, брошенного на розыски пригласительного билета. Отголоски трагикомедии друзья мои приносят под кроны соснового бора, мы тихо радуемся: растормошить холодный сон сограждан, вернуть им улыбку, – и то дело. Я не в силах одарить прозой читателей, к издательствам не подпускают меня. Телячьи языки и заливной омуль дать иркутянам не в силах. Но народ жив, пока смеется. Конечно, Степаненко считает неподобающей живость народа, но нашелся чудак, задевший за душу, и душа очнулась...

«Темные силы» – назвал я письмо третье. Да где же они, темные силы? – скажет читатель. – Уж не эти ли напыщенные офицерики? Этот дурак – полковник?

Первый допрос А. И. Степаненко, тогда в звании капитана, учинил мне в 1966 году. Пять лет жизни остается Александру Вампилову, еще нет у Вампилова российской известности, и исход в частную жизнь предощущается гипотетически (Зилов в «Утиной охоте» кричит, надрывая душу: «Только там чувствуешь себя человеком», – там, на безлюдье), но мы задыхаемся в одиночных камерах своих квартир. И главный вопрос А. И. Степаненки, тайного шефа интеллигенции, о Вампилове: что пишет он? Вижу ли я в будущем, и каким вижу, Александра Вампилова? – вопросы смутили меня. Ссориться с ведомством я не хочу и готов сказать о лояльности. Но Вампилов?! Быть может, я тороплюсь посадить его на божницу, куда поднял давно Леонида Бородина.

Воздавая должное юному Вампилову, я не мог тогда предположить, что через пятнадцать лет молодежь Иркутска сойдется и назовет свое товарищество его именем, а Санины пьесы войдут в сокровищницу отечественной драматургии, и меня – по ветреному свею – поведут за созданное Вампиловское книжное товарищество. Но почему в рождественские дни 1966 года вопрос Анатолия Степаненки столь одиозен? Или прощупывается готовность к компромиссу? Гебист знает, что песня моя спета, да. Исторженный из обкома комсомола и молодежной газеты, иду я по чиновным этажам с безнадежным персональным делом о фракционной деятельности.

Стоило ли всесибирского грома Письмо в адрес 15 съезда комсомола? Соблюдая традицию, Письмо я назвал «Что делать? Некоторые наболевшие вопросы нашего молодежного движения». Единственный крамольный тезис Письма содержит призыв делегировать треть ЦК партии от молодых коммунистов страны. Дерзкая и сильная ветвь придаст Центральному Комитету устойчивость от ожирения и будет способствовать реформистской смелости. Напомню читателю – Алексей Косыгин замышлял тогда перевести союзную промышленность в жесткие условия действующего, а не прокламируемого, закона стоимости. Свержение Никиты Хрущева сошло с рук Брежневу и Суслову еще и потому, что обещана экономическая, базисная, реформа.

Сочинить пылкое Письмо немудрено. Письму необходимо придать статус официального документа, конституировать его на областной конференции. Я беру на себя риск и договариваюсь с комсомольскими деятелями Братска, Ангарска, Иркутска. Начало моей биографии.

И все же почему шефа 5-гo отдела КГБ интересует – еще на взлете – Александр Валентинович Вампилов? Отгадка пришла позже и оказалась простой. Однажды в компании московских интеллигентов Саня в полемике неосторожно проговорил замысел будущей «Утиной охоты»:

– Солженицын написал о том, как в предельных обстоятельствах человек остается человеком. Я хочу написать о другом – умирает, задыхаясь на воле, человек, полный сил и брожения токов, но сломленный необъяснимой усталостью...

Саня, Саня, прощаясь с иллюзиями 70-й аудитории, как опрометчив ты в открытости своей.

Об этом признании Вампилова рассказал мне прозаик Игорь Минутко. С Игорем Минутко бродим мы по Одессе после просмотра в Русском драматическом театре Вампиловской пьесы «Прощание в июне». Что занесло нас в Одессу? На дворе 1973-й год. Мы оплакиваем уход Сани и понимаем – нам придется писать и воспоминания о нем.

Упреждающий удар по художнику готовится исподволь, и ухмылка на лице Степаненки сопровождает допрос. Что же делаю я? Неразумный, я бросаюсь в атаку, называя Саню надеждой русской литературы и «не трогайте его, Анатолий Иванович, если не хотите запятнать себя». Гебист удовлетворенно пыхтит сигаретой (или беломориной, тогда он задымливал меня беломориной), позывные сходятся в узел: Вампилов потенциально опасен и надо остановить его.

Это был заговор против литературы. Мутные лица заговорщиков вереницей тянутся из прошлого, я всматриваюсь лишь в самые одиозные.

Так будем свидетельствовать. Дадим возможность историку будущего по моим протоколам нарисовать портреты современников, с кем об руку пришлось нам обживать провинцию и умирать в провинции.

Не знаю, по чьей инициативе в канун моего ареста А. И. Степаненку перебросили в Монголию (и что он там делает, не умея связать двух слов на чужом языке? За посольскими сотрудниками следит?), и подполковнику Г. С. Дубянскому вменили засучить рукава. Вернемся в кабинет Дубянского...

Мы пьем ритуальный чай перед допросом. Я сижу за отдельным столиком, столик привинчен к полу, чтобы подследственный не мог бросить столик в подполковника или в окно (а окно выходит на улицу Литвинова, иркутяне, обремененные тяжкими заботами, шествуют по улице. Мне бы ваши заботы, милые).

Дубянский ищет педагогические подступы ко мне, и я прошу его рассказать о себе. Оказывается, мальчишками мы приходили в летние дни на Урийскую барахолку – туда, где идет высокое и печальное действо урийских рассказов моих – я, чтобы вдохнуть воздух свободы... В сталинскую эпоху барахолка таила в себе сокровенные искры свободы... Дубянский, из состоятельной семьи, приходил сюда за покупками, которые могли мне только присниться. В 1949 году за рыболовные снасти дяди Ильи я выменял двухлитровую кринку соевого масла, а мальчику Дубянскому купили велосипед с красными шинами. Как, подпрыгиваю я, велосипед с красными шинами, единственный на весь город, был тогда у старого еврея Гольдфейдера.

Земеля ты мой.

Потом Дубянский поехал в Иркутск, чтобы стать студентом юридического факультета. Выбора у Дубянского (и у меня несколькими годами позже) не было: от Тихого океана до Томска единственным университетом был тогда Иркутский. И слетелось сюда орлиное племя Бородиных и Хороших, Вампиловых и Распутиных. Стервятники слетелись тоже.

Второй следователь косноязычной скороговоркой говорит о себе: «Следователь ОВД[85]», – на скорости; из ОВД получалось по Юрию Домбровскому: «ОВОД»[86]. Правда, прозвище Овод в «Факультете ненужных вещей» дают сломленному в борьбе и ставшему осведомителем арестанту. Овод – Владимир Ковалев, росточка махонького, с комплексом физической неполноценности, но крепкий боровик, выучился, как и мы с Дубянским, у Пертцика и Ческис (Лобанова выжили с юридического быстро, это тоже довольно странная история – Лобанов давно стал своим для улицы Литвинова. Видимо, противобрежневские парадигмы Павла Викторовича отозвались на страдальце). В 1987 году потерявшие страх однокашники Овода расскажут мне: Ковалев по затемненности ума, стесненного к тому же нежеланием лишний час провести в губернаторском доме (в резиденции Муравьева-Амурского, генерал-губернатора Восточной Сибири, размещена Научная библиотека университета, колыбель провинциального младогегельянства), невероятно обидчив и злопамятен. Упертый в азбучное, он боится воздуха абстракций. И то, что из сотен сотрудников разбухшего аппарата областного КГБ именно Ковалеву выпало стать Оводом, знаменательно. Да позвали бы Юрия Шаманова, отозвав с поста начальника Братского отделения госбезопасности (кровушки попортил братчанам циничный и умный Шаманов), или Николая Гудкова, уполномоченного по Политехническому институту. На самый крайний случай доверили бы особый участок Юрию Гуртовому, стремному коню, это Гуртовой переполошил весь Иркутск поисками пригласительного билета и Гуртовой же искал компромат на североамериканский вяз в Ботаническом саду, – но выбрали в Оводы попугая. Бедная Россия, бедная провинция. Но терпи, садовник, вслушивайся в глупые речения, на ходу не забывай и Овода допросить, да не дерзи ему, боком бы не вышла дерзость.

Когда Овод косоруко представился подследственному в досточтимом своем качестве, я сделал демарш: письменным заявлением вызвал прокурора области, явился Н. Ф. Луковкин, зампрокурора по надзору за КГБ. «Проводите ли вы, Николай Федорович, – спросил я, – инструктаж со следственной группой? Если проводите, почему Владимир Иванович столь неумел в обращении с подследственным? Почему он грубит? Почему задает глупые вопросы? Вот пристал, зачем женщины чистили мой дворик от снега. Что ж, по сугробам ходить было?»

Н. Ф. Луковкин отвечал гримасой: «Да где мне взять другого ОВД? А если я найду доку, все равно он Канта не читал и Ленина цитировать на память следом за вами не сможет». – «Зачем же затеяли дело, если сил нет на него?» – «А я его затеял? Они его и затеяли!» – «Требуйте, чтобы не шел напором, и тогда мы сочиним повесть, потомки взахлеб читать будут». – «Не воображайте много о себе», – проворчал зампрокурора области и ушел раздраженным.

Результат? Овод сник, стал покладистым, да ненадолго, глупость родилась раньше Овода, сорвался он скоро на истерический крик и угрозы: «Иносказанием мы не позволим заниматься вам, не на симпозиме», – я поправил его: «На симпозиуме», – через десять минут в наручниках меня повезли из КГБ в тюрьму, там держали в грязном боксе, вырешивали степень мщения, кару определяли, затем вели по долгим вонючим коридорам и втолкнули в камеру, где ждали меня рецидивисты с полосою лба такой же узкой, как у Ковалева, с хищными глазками.

– Ну ты че, антисоветская рожа, – вопросил убийца, шедший на вышку за расчленение трупа любовницы, – че ребят наших мучаешь? – Я невольно рассмеялся. Дурная игра всегда вызывает у меня смех. Странно, смех мой вызвал симпатию у оголтелой компании. По-своему это объяснимо: они, получив указания и инструкции, ждали страха и паники с моей стороны, а тут на тебе, смеется.

– Мужики, все наоборот, – сказал я. – Это ваши ребята отпетые антисоветчики.

– Че говоришь! – вскричал атаман. – В КГБ антисоветчики?!

– Отпетые!

Они посмотрели друг на друга и задумались, наконец вожак осторожно сказал:

– А кто ты есть? Комиссар че ли?

– Угадал, Василий Иванович. Меня в дивизию к тебе направили комиссаром.

– Че ли Фурманов?

– Он самый.

Истосковавшиеся по вестям неординарным из мира заоконного, господа уголовники искали забвения, я оказался находкой для них, патриотические настроения только мешали рецидивистам вникать в простые истины, принесенные политическим, пришлось потратить несколько уроков, чтобы перевоспитать мужиков. Но вожак ворчал, держал роль Чапаева, пытался назидать и сказал решительно в конце: «Не меня, а тебя надо подвести под вышак». – «А тебе самое время научиться петь Варшавянку», – отвечал я ему.

Свидания же наши с Оводом не приносили радости.

– Почему у нас ничего не получается? – сожалеючи задавал я вопрос Ковалеву. – Андропов уволит вас. Все-то у вас невпопад, и скучно, и угрюмо. Иль вы «Казаков» не читали?

И Овод попался в очередной раз:

– Антисоветскую литературу не употребляю.

Я было рассмеялся, но затем открыл, наконец, что действительно русская литература разделена им на советскую и антисоветскую, и Овод здесь неизбывно оригинален. Но как тогда прочитывает он советскую литературу?

– Владимир Иванович, а «Пир Валтасара» вы изучили вдоль и поперек? Согласитесь, у строителей социализма были славные вожди. Нынешние в подметки не годятся прежним. Сталин понравился вам в «Пире»?

– Сталин мне повсюду нравится, – отвечал Ковалев. Но сообразив, что я вывожу разговор на любимого мной Искандера, чья рукопись взята при аресте, зло мигнул и стиснул зубы. Оказалось позже – в приговор эта раблезианская фреска Фазиля Искандера не вошла. Несчастная потуга скрыть от читателя вакхический портрет мудрейшего вождя всех времен и народов нелепа. Ho, будучи под прессом, я узнал от Овода, что Комитет каждый год в декабре празднует день рождения Сталина. И не наш ритуальный чаек пьется на сталинском дне рождения. Солдатская шинель, жесткая койка, неприхотливость в пище поминаются каждый раз ханжески, от сталинской скромности ничего не осталось в сем логове.

Внезапно однажды подступило затмение, я потерял сознание, считанные минуты спустя оказалась рядом врачиха. Когда я пришел в себя, упрекнул следователя по особо важным делам:

– У Комитета, оказывается, своя медсанчасть, с лучшими врачами, с лекарствами, которых на воле не добыть простым смертным.

– За вредность должны быть и условия подходящие, – получил в ответ.

– А у Сталина вредности, что ли, не было?

– Слушайте, заткнитесь вы со Сталиным! – сорвался Овод. – При Сталине вас давно увели бы в подвал.

Еще открытие. Расстрельный подвал, под зданием КГБ и МВД, находится здесь же, в средостении улиц Литвинова и Дзержинского. Замахиваются нынче вернуть этим улицам старые имена, а зря, зря. Да той же улице имени Феликса куда возвращаться? Она называлась именем графа Кутайсова, затем Арсенальской, затем Льва Троцкого. Нет уж, снизойдите, современники, оставьте в топонимике Иркутска тяжелые знаки эпохи.

– М-да, – итожил скоро мой поединок с Оводом генерал С.С.Лапин (два «С» – Степан Сергеевич), – нашла коса на камень.

Генерал привезен в область новым секретарем обкома партии Ситниковым. Практика апробированная. На милой родине моей та же история – Первый (Шарин) привез обласканного еще в Приморье гебиста Клецкина, чтобы жить с КГБ в обнимку. Так и здесь: Василий Иванович Ситников шага не делал без закадычного друга и, когда бежал в Монголию, в так называемые дипломаты, издали посматривал в Иркутск, пытался вытребовать Лапина к себе, но пришел черед бежать Лапину – в Москву, под крыло Крючкова. Шарин с Амура прятался и спрятался под зонтик Лукьянова, в Верховном Совете. Но и Лапин, и Шарин выгоду соблюли – в столице их ждали квартиры и дачи и, что немаловажно, забвение темных трудов. Ситников же завез на Байкал и судью карманного, В. Чернова, все 80-е годы Чернов вел в Иркутске политические процессы, а Лапин об руку с Ситниковым на встречах с народом, в огромных аудиториях, соответствующе комментировали время, призывая массы к бдительности[87].

Итак, решено подследственного привести к Лапину: то ли ему не терпелось посмотреть на жертву, то ли воодушевить хотел следователей дланью покровительственной.

Я всмотрелся в Лапина. Портрет изобличал человека из народа. Крупное лицо, крупные руки, замедленная реакция уверенного в себе человека. Либерализму Степаненки хребет сломан вот этими руками.

С. С. Лапин провозгласил – на словах – гуманность в обращении с инакомыслящими. Сергея Боровского не повели по 70-й статье, вот и гуманность. Выкрутив руки и измордовав, взяв десять подписок, выпустили на волю Сашу Панова, он вместе со мной создавал Вампиловское товарищество, и держали на привязи до 1987 года. Приняли решение исключить из университета моего сына Андрея, но по настоянию, причем публичному, позволили защищать диплом. Гуманность! Но Юрий Гуртовой прыти не сдержал, инсценировал на улице города столкновение Андрея с дружинниками (повязочки одели агенты комитетские), Андрея схватили и сутки продержали в КПЗ. Андрей выдержал испытание, но оскал гуманистов запомнил на всю жизнь.

В перечень двусмысленных деяний генерала С. С. Лапина войдет и встреча с Валентином Распутиным. Именно после этой встречи произошел надлом в мировоззренческой ориентации Распутина, и горожане будут долго гадать, что сотворено с писателем и кем, будут ходить слухи о том, что некие уголовники избили его в подворотне собственного дома. Но драма оказалась непредсказуемой: именно он, будучи не в себе, нападет на веселую компанию и падет к ногам шпаны, врачи спасут Валентина, но время отжинок отойдет навеки. По возвращении я приду к нему, бездомный, с просьбой позвонить в областной Совет (не дадут ли комнату в общежитии, буде дом мой в саду сожгли). Он, передернув плечом, как раненая птица, скажет: «Не сердись, но я должен спросить об этом в КГБ». – «Да о чем ты должен спрашивать в КГБ?» – «Они лучше посоветуют, как тут быть». – «Да они, напротив, – помешают». – «Ну, я не могу иначе»... – я ушел растерзанный и больше не приходил к нему).

Генерал Лапин олицетворял триумф комитета госбезопасности на сибирской земле, и в эти дни торжествующий Овод, усугубляя тяжкое мое настроение, сообщил, что беда вошла в Твой дом, Марина (гэбисты арестовали Глеба), а в Ленинграде взяли Ростислава Евдокимова, внука каперанга, талантливого филолога, и идут аресты в Киеве.

До тюремных камер докатилось безумное известие – новый шеф КГБ Федорчук в бронированном автомобиле выезжает к Манежу и хватает за руку парней: «Студент? Поч-чему не на лекциях?!» И неопровержимо узналось: идут облавы в Иркутске. Внезапно во время сеанса зажигается свет, люди в штатском перекрывают выходы из зрительного зала, и начинается опрос: кто, как, почему во время рабочего дня столь вольготно чувствует себя? И далее: почему пьет кофе и ест мороженое? Завивает волосы и бреется в парикмахерской? В три пополудни позволяет себе заказать рюмку коньяку в «Арктике», в «Сибири» и даже в «Интуристе» поч-чему? По какому праву до обеденного перерыва женщины шастают по Соломона Урицкого (Торговый центр Иркутска)? – Все это идет на мертвенном фоне гражданского авиалайнера, сбитого вместе со стариками и детьми над водами Татарского пролива... О чем мы будем говорить с господином Лапиным?

– Борис Иванович, а как вы относитесь к Юрию Бондареву? – и выслушав мой ответ, окунается в велеречивость.

– Бондарев концептуально прав, у нас есть право гордиться достижениями, – генерал делает провокационную выступку. И чтобы там, вдали, иметь возможность, иметь право сказать то, что я сейчас скажу, я говорю ему там, в тот час:

– У нас нет достижений, Степан Сергеевич. Гибель русского народа и Православной церкви...

– А я принципиально не согласен. Новая общность советских людей. Интернациональное братство. Любовь передового человечества к стране победившего социализма.

– Вы называете то, что есть, победившим социализмом?

– Бесповоротно, дорогой Борис Иванович. Потому-то, кстати, мы сочувствуем вам. Предубежденность былая ушла, мы поняли – вы советский человек, но со своеобразным взглядом на мир. Да, а Ежи Ставинского вы читали, конечно?

– Читал, и вы знаете об этом. Но к польской «Солидарности» Ставинский не имеет отношения.

– Мы хлеб не зря едим. Нам о Ставинском известно другое. Ну, держитесь, Борис Иванович. Вы симпатичны мне. В вас есть корневое, характер у вас русачий, морозоустойчивый.

– Я не русак, я гуран, Степан Сергеевич.

– Гураны – забайкальские казаки? Дак то ж чистейшие русаки!

– Мы помешали кровь с местными народами, потому и стали морозоустойчивыми.

Встав из-за стола, мы пошли к выходу из кабинета. И уже на флажке Лапин добро усмехнулся, мужицкое начало высветилось и проступило наружу:

– Борис Иванович, а почему вы считаете, что евреи из одной с вами камеры – осведомители КГБ, так сказать? Неужели вы антисемит?

– Зная, что я не антисемит, вы пытаетесь через ваших евреев кое-что разведать у меня. Но работать они не умеют, милостивый государь.

– Да вы заблуждаетесь, уважаемый Б. И. Оперативная служба тюрьмы ведет свою работу, в том числе среди евреев. Мы не касаемся их епархии. Своих забот полон рот. Ну, не гневите душу, Б. И., я рад был беседовать с вами, – Лапин протягивает толстую руку простолюдина.

В приемной чистолицый моложавый человек цепко всматривается в меня. Глаза его совершенно безжизненны. Я притормаживаю и всматриваюсь в маску. Запомнить бы. Не знаю, зачем, но запомнить бы.

Много лет спустя на собрании ученых в Академгородке я внезапно признаю в выдвиженце (ученые рьяно выдвигали чистолицего кандидатом в депутаты России) того человека, что сторожил мой выход в приемной генерала Лапина, но воспрепятствовать ему не смогу. Он станет депутатом России.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.