Письмо второе Ботанический сад и его обитатели
Письмо второе
Ботанический сад и его обитатели
Дай мне окопаться на хуторе, отвечал я, прежде чем сяду за письменный стол. Кому отвечал? Да себе, разумеется, прежде всего себе. Но главное сомнение точило в предощущении главной моей работы: достаточно ли далеко я отошел от переживаний минувшего, чтобы сохранить беспристрастный тон в рассказе о былом? Воспоминания вообще хороши тогда, когда не примешиваются к ним побочные цели (скажем, выставить себя перед публикой крупнее того, что ты есть и кто ты есть), – но поэтическая истина устоит ли перед соблазном выступить еще и в одежке истины исторической? Вопросы все старые, ими задавались наши предтечи.
Но когда, припертый к стене, я удалился в Ботанический сад и поставил первый опыт на земле, не думал, что мой опыт ляжет на бумагу. Задача тогда была бесхитростной – выжить. Выжить не позволили.
Начну с цитаты. Читатель свободен в выборе: читать или не читать заявление узника Красного корпуса Иркутской тюрьмы. Есть толика безумия в пожелтевших листах[80] , но я не в силах переменить опознавательные знаки эпохи. Сохранилась дата написания: 2 февраля 1983 года. Мытарства восьми месяцев позади. Я возвращен, по этапу, из двух богаделен – Омской и Серпов. Черные розы тюремных ночей опять у моего изголовья. Гебисты теребят за рукав, они надеются, что я ненароком оброню признание вины. Но они мучают не только меня, но и вампиловцев. Противостояние нравственно безупречных молодых людей, рожденных Ботаническим садом, и опричников длится более полугода. Дубянский и Ковалев наглеют, страна под пятой Андропова, ужесточается режим содержания в камере.
Дубянский и Ковалев, с одной стороны, и я, с другой, – мы выпускники юридического факультета Иркутского университета. Нашими наставниками были Павел Викторович Лобанов, некогда узник того же Красного корпуса, цивилист Геня Исаевна Ческис и Вадим Петрович Пертцик, тайный агент комитета госбезопасности. Однокашники, теперь мы по разные стороны баррикад. Сговорившись с Александром Нефедовым, главным оперативником тюрьмы, гебисты ведут меня по камерам отпетых уголовников, затем выдергивают (так на их языке) на улицу Литвинова.
– Ну-с, Черных, вам все еще мерещатся аллеи Ботанического сада? Подпишите вот это, и вы снова окажетесь под сенью любимого вяза...
Под сенью Ботанического сада (под сводами духовного лицея) печаль струилась и сияла радость, – позднее стихотворение Тали Смирновой нейдет из памяти, и лица ребят наплывают сквозь ветви поникших ракит.
Под сенью Ботанического сада (под сводами духовного Лицея) печаль струилась и сияла радость. От юности неистовой пьянея, мы жили своевольно и строптиво: любили небо, звезды и деревья, любили книги – презирали чтиво, и понемногу пробовали перья. Дышалось вольным воздухом отрадно.
И в бедном романтическом жилище свой лик запретный нам являла правда (воистину – находит тот, кто ищет). А в кабинетах нелюди читали тетради наши, и статьи, и письма. И красною чертою отмечали достоинства исполненные мысли. И дело двигалось на загляденье споро...
Кабы дело двигалось споро...
Поднявшись в камере на верхние шконки, я вижу – сквозь жалюзи сочится слабый свет. День пасмурный, дрема окутывает. Отлежаться бы, закрыв глаза, забыть пустоглазые лица гебистов,
И дело двигалось на загляденье споро.
И делу дан был ход.
И очень скоро
вступили мы в круговращенья ада
под знаком Ботанического сада.
Взрастить сад посреди Сибири – тугоумная забота, но и в холодной Сибири культурная традиция сохранила приемы и способы насаждения садов посреди короткого, хотя и ослепительного, лета. Расчищались елани, корчевались леса, натаптывались тропы, строились заимки, торилась дорога. Подражая метрополии, русские принялись украшать быт палисадом – рядом с березой зацвела черная смородина, яблони-дички радовали глаз белым кипеньем по весне. Неохотно поначалу приживалась груша-уссурийка. Завозили колонисты саженцы из Поволжья, но после крещенских морозов саженцы зачастую гибли. Пращуры не сдавались, они скрещивали привозные сорта с местными. Не скоро, но зацвели сады по всей Сибири – на Алтае, под Омском, у Красноярска.
Томсоновским садом прославился Иркутск, у него было и второе имя – Иннокентьевский, по названию станции, теперь это Иркутск-2. Ныне Томсоновский потерял былую осанку, и неблагодарные потомки забыли даже его имя. С первого дня следствия я опрашиваю заключенных, охранников, потом, раскрепощаясь, веду опрос среди оперативных работников КГБ, не преминул выведать кое-что у следственных, – все поджимают губы. Зэки в молчании несут отвержение и боль, а опричники, отмалчиваясь, невольно выдают тайну: отныне в сфере их интересов Ботанический сад университета.
Ботанический сад заложен в 40-м году энтузиастами-биологами. Дикая дивизия, переброшенная из Забайкалья, взяла штурмом сад, но скоро солдаты и офицеры помогали голодным ботаникам чем могли. Именно в 41–45-е годы сад обрел силу и широко культивировал лекарственные травы и таким образом вносил ощутимый вклад в победу над врагом. Командир дивизии построил в сосновом бору и теплую избу для себя и своей пэпэжэ. Никак не думал он, что однажды его блиндаж возьмут штурмом боевики комитета госбезопасности. Но не буду забегать слишком вперед...
Шли годы и десятилетия. Дендрарий сада втягивал в себя древесные и кустарниковые виды обширных пространств, появились и залетные породы деревьев, что свидетельствует об известном вольнодумстве ботаников. Во времена краткой хрущевской оттепели в зимних теплицах появилась плеяда субтропических растений, и пока в качестве садовника рядом с кактусами не оказался инакомыслящий имярек, космополитические веяния биолого-почвенному факультету сходили с рук...
Так незаметно, Марина, мы въехали вместе в пространное заявление, адресованное зимой 1983 года на имя прокурора Иркутской области. Ждали палачи сердечного признания в том, как я дошел до жизни такой, – уж скоро суд, а строптивый садовник упорствует в странностях своих, и надо выбить из него слова признания. Возможно, более никогда мне не доведется сказать то, что я только что сказал и скажу еще. Нелюди едва ли услышат, но написанное пером и переданное – через администрацию тюрьмы, в этом секретность хода – в прокуратуру области сохранится в архивах. Россия очнется (очнется ли?) и поднимется (поднимется ли?) – и строки мои вернутся, чтобы свидетельствовать о власти земли, да, власть земли не покинула сирого в каземате. Все прошлые и все будущие реформаторы только потому и гибли, и погибнут, что не желали и не желают слышать земли[81]. Они пытаются поставить вместо обычая и обычного права закон, писанный умным и даже честным чиновником. Но для русских законы испокон писались землею; и смею думать: когда государство вытолкало меня за порог, оно надеялось, что, сын города, я приду в центральную котельную, там и зарплата сносная, а не эти нищенские девяносто рублей в месяц.
Неистребимо тянуло меня к земле. Примеривая, по Сеньке ли шапка, я уходил в заповедные Тулунские леса и сотворил там чудную книгу, ныне главами она вышла в «Новом мире» и целиком опубликована в «Сибирских огнях»[82].
Однако и в Тулунском далеке чувствовал я бульдожье дыханье на затылке.
На что надеялся я, покидая городские улицы надолго или навсегда и перебираясь в блиндаж командира Дикой дивизии? – Я надеялся на огород. Вот так простодушно и скажу, утаив другую часть правды: и там они не оставят меня в покое. Значит, никакой надежды и не было. Но родители мои под Туруханском взращивали огород тоже без тени надежды на дедушку Калинина, а позже и под Кемеровым, но взращивали, ибо установления жизни и земли сильнее установлений государственных.
Помолимся. Надежды нет. Но жить надо и тогда, когда нет надежды.
Выкосив бурьян с приусадебного участка, я заложил его в приготовленные ямы, натаскал хвороста, утоптал, затем развел костер и поднял над костром двухсотлитровую бочку с водой, довел до кипения, пролил кипятком, закрыл слоем черной земли и поднял теплицы, назавтра прямо в грунт посеяв всю мелочь, но также огурцы, капусту, помидоры. Способ в холодной Сибири почти повсеместный, хотя и неподъемный для ленивого. Результат можете не любопытствовать. И учтите – для запамятовавших говорю – здесь я передаю дух и букву того заявления, что пошло сначала по коридорам Иркутской тюрьмы, добралось до Чупина, начальника, под микроскопом изучалось и сочтено безумным, ну, а коли так, то и было передано беспрепятственно прокурору области...
В тот же сезон пересадил я к избушке моей сирень и сливу, чтобы окружить благоуханием усадьбу. Затем испросил разрешения у директора сада, тогда пришел сын мой Андрей с друзьями, и перенесли они ржавеющие листья жести. Я накрыл жестью двор, чтобы в непогоду заниматься плотницким ремеслом. Советов мастеровых я не чурался, но кое-что взял из забытого. Так, перебирая кирпичи дымохода и готовясь к зиме, я неожиданно открыл, что все дымоходы в печи я знал, и понимал назначение Верхнего Касьяна, на Амуре Касьяном зовется отвод, дающий ход дыму в сильные морозы, но начисто я потерял в дороге житейскую дружбу с Касьяном. Одна осечка случилась, когда накрывали двор. Саня Лопин, один из любимцев моих, приехавший на каникулы из МИФИ (дословно – Московский инженерно-физический институт), по доверенности руководил покровом, да нижний-то лист железа положил не сверху вниз, а снизу вверх и тянул полосу до конца, кончив крышу, обнаружил сбой. С тех пор в дождь в том месте прикапывало слегка, но оказалось, что это даже и приятно – всякий раз я вспоминал милое лицо Сани. Худа без добра нет. Не знаю, какой физик получится из моего ученика, но совершенно точно знаю – человек получится превосходный, с маленькими сбоями, с осечками, и жена его думает иногда, откуда дождит и сквозняком тянет. Да все оттуда, с делян Ботанического сада, где еще мальчиком Саня работал со сверстниками, вместо того чтобы мерить подворотни.
Скоро пришлось подумать о домашних настойках. Гости стали наведываться все чаще, хотелось приветить их, но крохотной зарплаты хватало на хлеб, соль, крупу да на постное масло (сливочное я в те годы исключил из рациона навсегда). Притом со мной была Андреева овчарка. Она сыграет свою роль в обороне блиндажа, когда штурмовики обступят усадьбу. Чтобы прокормить огромную собаку, надобно рыбу всегда во льду держать, а с рыбалкой сорвалось. Значит, и здесь минус в бюджете: ежесуточно отдай на два килограмма минтая или бычков байкальских, дешевая рыбешка и презренная, но шестьдесят копеек в день придется потратить только на рыбу, а еще мучное прикупи. О винах ли тут говорить?
Но во время инвентаризации складского имущества нашли мы с завхозом огромные бутыли из-под химикатов. Я взял бутыли в аренду, поставил под струю летнего водопровода, затем промыл щелочью, снова держал под ручьем; и ждал с нетерпением поспевания ягод и фруктов. Лучшие вина дали рябина и жимолость, в Европе жимолости нет, к сожалению. Пасечник Ботанического сада однажды сообщил рецепт времен великого князя Владимира, на меду. Мед покупал я у пасечника по малой цене и ставил еще одно, элитарное, вино, но первый заход едва не кончился смертью. Да, едва не окачурился я, когда покусился на ранетовое дерево, излюбленное место дислокации садовских пчел. Александр Иванович Ижболдин, так звали пасечника, нарядил меня в маску, в маске я пришел к ранету, поставил лестницу, взобрался и стал обирать ветви, тяжелые от крупных плодов, ярких, будто маленькие солнца. И вдруг на меня напала пчела, прокусила руку. Я имел неосторожность отмахнуться и был наказан, тотчас окружили тучей пчелы, я попытался бежать, но лестница упала, я прыгнул с дерева, кисейная накидка в полете сорвалась с лица, и началось сражение. Обезумев, я мчался по аллеям сада, но пчелы настигали и жалили, жалили. Дома я погрузил лицо в бочку с проточной водой, боли отпустили, но вскоре возобновились. Я сделал компресс и забылся сном, но яд, принятый в избытке (в малом количестве пчелиный яд полезен), сделал свое дело. К утру я стал похож на безобразного бея с неведомых тропических плантаций.
На второй год мои урожаи превзошли урожаи соседей в округе, в том числе и у садовских земледельцев. Но если садовские, развращенные экологической атмосферой в обществе, кормили огород нитратами, я грамма за все годы хозяйствования не пустил в почву, результат получил двойной: земля стала платить сторицей, и ушли боли, которые давно осаждали предреберье.
Я сбил множество деревянных ящиков, сортировал полученный урожай и только затем опускал его в подвал, в подвале мы держали всю зиму +1, +2, не выше, поддержание необходимой температуры в подвале тоже входило в обязанности садовника. В мае овощи были свежи, как в сентябре. Не буду поминать, что друзья не раз пользовались моими запасами, о родне не поминаю. Родня преисполнилась почтения – она догадывалась о крепких корнях, староказачьих, но теперь въяве поняла, что род наш знал толк в земле. Само собой, я не испытывал нужды в пропитании, хотя и перешел на вегетарианскую пищу. Резонно спросить, хватало ли сил, чтобы корчевать сливовый участок или выгребать из старых теплиц грунт, подносить торф. И домашнее хозяйство вести, не покладая рук. Что ж, на плантациях Ботанического сада я работал не больше, но и не меньше бедных наших алкоголиков, с тою великой выгодой для сада, что на меня круглые сутки можно положиться. Зимой, например, всегда была исправной отопительная система, снабжавшая теплом лаборатории и вечнозеленые растения.
И наконец, я оставил город, битком набитый конформистами. Я перестал раздражать бывших друзей опростившимся видом человека, который ничего не просит, ни на что не надеется, но, кажется, ничего и не боится.
Но боли за Отечество, за невиданный опыт, названный социалистическим, не оставили в Ботаническом, и мне предстояло медленное умирание в провинциальной глуши. Согревало одно – в смешанном лесу русской литературы я останусь слабой ветвью, но и то честь: унести в гортани горькое дыхание березовых рощ Михайловского и тополиных околков Кутулика...[83]
Таким патетическим, да, впрочем, и безумным заявлением на имя Н. С. Речкова, прокурора области, отправленным из камеры следственного изолятора, я прощался с отжитым и взрывал мосты туда, куда в злом отчаяньи они собирались сплавить меня: за рубеж. Еще недавно в запасе у гебистов была психушка, но Омск и Серпы перечеркнули надежды опричников. Доктора признали меня абсолютно здоровым.
Оставались – этап и лагерь. И тихие, с глазу на глаз, беседы с Христом. Мысль моя западает, я боюсь забыть рассказать Тебе об одной тонкости, постигнутой мной также в застенке. Глебушка Твой едва ли в Лефортове имел возможность поставить похожий опыт, хотя задача у него и у меня была единой: устоять, – но слишком разными были условия содержания под следствием. Когда я окажусь сам в Лефортово, покоем повеет на меня. А здесь я вынужден длить редчайшую и смертельную попытку распознать лицо врага. Жестко – врага, но точно. О, я еще не раз отступлю, оступившись, еще не раз, исполненный милосердия к врагу, буду жалеть их детей, чье будущее они приговорили сами, и говорить не устану об их чадах малых, в сиротстве по миру бредущих; и никому не признаться в том, что отец твой палач. О, горе нам, в эти дни забыли мы о страшном сиротстве детей, чьи отцы мечутся по стране, и никто не приветит их. А удалиться в сад они не смогут, сады исторгнут палачей. Так тонкость заключалась в страшной ранимости этой «железной гвардии Феликса», в умопомрачительной их сентиментальности. Они взяли власть в стране, оседлав Россию, и это мы должны чувствовать безнадежность и слышать прощальную музыку. Но что-то надломилось в лицах палачей весной 1983 года, или в обществе всеобщее презрение обняло их, – лица их мечутся, они начинают пить люминал прямо в кабинете. Или по своим каналам они уже получили весть о том, что Андропов смертельно болен, и завтра...
Но мной заявлена темa Ботанического сада. Удалимся, покули возможно, на его деляны. Невольно одергиваю себя: удалиться – не слишком ли громко сказано? В Европе, будучи недовольным общественной жизнью, есть возможность уйти от дел, стать частным лицом, панегирик в адрес которого я имел наивность высказать ранее. В Соединенных Штатах литератор уходит на Уолденские пруды, сидит бирюком, пестуя неприязнь к городу – никого не интересует Генри Дэвид Торо, пока не напишет он «Уолден, или жизнь в лесу», но сравните мое и его бытование на обширных пространствах, и вы поймете, что там его частная жизнь – норма, здесь моя – героизм, хотя в герои я не подавал заявки. Но всем ходом дней, течением самоотверженных лет я попадаю в изгои; и чтобы не скомпрометировать себя, приятели бывшие, теперь они на разных ступенях социальной лестницы, на всякий случай обходят меня на улице, они боятся быть замеченными рядом с обездоленным и бросить тень на свою репутацию. Так уход в Ботанический сад положил сразу черту между мной и Валентином Распутиным. Поэт Сергей Иоффе стал мистически бояться, что я однажды попрошу у него в долг, а отказать он не сможет, хотя бы потому, что богат, и знает, что я знаю о его богатстве, сделанном и за мой счет, ибо мои рукописи, более сильные и страстные, отвергаются издательством, а его, слабые и индифферентные, печатаются книга за книгой, и оттого в глазах Сергея Иоффе стоит всегда горестная поминальная свеча по мне.
Нас многого лишили. Но когда лишают права уйти в скит, в спокойное, почти благостное отвержение, в Ботанический сад с его несомненной духовной наполненностью, – что же делать, Марина?
Но представь, я принял решение остаться на городских улицах, в обществе прокаженных решил прикинуться прокаженным тоже. Режим стерпит меня? Не поперхнется одежкой моей, запахом редьки и незлым, но прямым словом?
Однажды осмелился я нарушить заповедь номер 1 и пришел в Иркутский союз писателей, в роскошный особняк на улице Степана Разина, мне захотелось одним глазком посмотреть на живых писателей, приехавших из фашистской страны. Одичавший в саду, я думал о том, как они прорвались сквозь таможни Португалии и что ждет их по возвращении – каменоломни, садовничество или даже и в садовники не возьмут. В общем, мне понадобилось увидеть людей более стойких, скажем, чем я, и преисполниться мужества стоять и далее. Португальские писатели, не оглядываясь по сторонам, что тоже выглядело удивительным (я сразу представил Иоффе или Марка Сергеева, они непременно осмотрят аудиторию, примериваясь на ту степень правды, которую не опасно отмерить для слушателей и для себя, и в обтекаемых словах, метафорами, сомнительными хотя бы потому, что заготовлены заранее, исправят должность трибуна), – не оглядываясь по сторонам, португальцы сообщили: «Мы находимся в оппозиции к режиму Салазара», – и далее последовала смешная перепикировка. – «В открытой или потаенной оппозиции?» – «В открытой». – «Вы говорите о неприятии режима в частных речах?» – «Мы издаем журнал и газету, разумеется, и говорим, не только в частных, но и публичных речах». – «Ваш журнал распространяется по негласной подписке, из-под полы?» – любопытство распирало нас («нас» – слишком обязывающе. Скажу точно – меня и Дмитрия Сергеева).
– Наш журнал и наша газета продаются на улицах Лиссабона с лотков, чтобы народ мог покупать открыто то, что мы считаем нужным сказать народу, – запомнил я ответ.
В фашистской стране они имеют возможность не только удалиться, но и остаться, и прежде всего остаться самими собой. Мне не дали остаться, и я удалился, чтобы в удалении быть самим собой, – экий невинный лепет провинциала.
Ботанический сад всегда был учреждением полузакрытым. Вторжение артиллерийской дивизии в войну не в счет. Когда Александр Вампилов в пьесе «Прощание в июне» привел сюда юного Колесова, драматург не успел понять полузакрытости сада, но в столь молодом возрасте Вампилов понял полузакрытый характер системы, не терпящей открытых, здесь уместно сказать славянски открытых натур. И ректор университета положил изгнать одаренного ботаника Колесова. Действие пьесы, в том числе на делянах нашего сада, происходит на рубеже 50–60-x годов. Именно в те годы изгнан из Иркутского университета юный Леонид Бородин. Неужели будущая 70-я статья УК РСФСР провиделась ему в той знаменитой 70-й аудитории, где сходились мы на общие лекции по истмату или политэкономии[84]? После Бородина университету на берегу Ангары уже не пребывать без жертвоприношений. Но я плохо знаю замолчанную старшим поколением череду арестов и гонений в дохрущевские времена.
Пройдет немного лет, из стен университета с волчьим билетом выпроводят филолога Геннадия Хороших (ректор Бочкарев произнес тогда историческую фразу: «Университет не нуждается в Хороших», – и аудитории заполнили, не скажу плохие, но поникшие и притравленные, с потухшей искоркой в глазах). Прошла эпоха, ныне один из признанных этических столпов Иркутска – Геннадий Константинович Хороших. Но, чтобы сохранить себя, ему довелось десять лет простоять у бурильного станка. Зато теперь он ходит по городу с поднятой головой. И, скрадываясь, скользят как тени предавшие некогда Хороших, иные подались в демократы и делают вид, что не помнят о том публичном изгнании одного из лучших студентов ИГУ.
Три ректора университета: Рогов, Бочкарев и Козлов по эстафете спешили донести в органы на Юрия Шервашидзе, светлейшего князя абхазского. Замолчу пока подробности гибели светлейшего (душу Искандера травить не хочу – он мальчиком был разлучен с Юрой Шервашидзе)...
Когда впервые я пришел в Ботанический вместе с учениками – а случилось это, дай Бог памяти, в 76-м, – мог ли я догадываться о катастрофе, которая настигнет нас? Мог. Но выбора не оставалось, и мы пришли по найму на лето, готовили под озими дальние участки, выпалывали гряды, а вечерами у палаток читали вслух Лескова и репетировали сцены из «Гамлета», Саня Лопин играл принца Датского (а принцы должны ли уметь работать кровельщиками)?
Удушье мучило. Отголоски борений, связанных с мощной позицией Твардовского и руководимого им журнала, с жертвенным поведением Солженицына, тлели под слоем золы. Драматический и театр юного зрителя ставили Вампилова, но «Утиная охота» лежала в сейфе. Выпавший из эпохи Зилов преподал бы со сцены урок дискомфортности: каждого, кто не примет условия общепринятой игры, ждет... утиная охота, где страждут озими от бешеной забавы, и будит лай собак... – но не дубравы будит лай собак, а политзаключенных на зоне.
Замысел «Озимей» вырос из лая сторожевых собак.
А теперь вернемся опять в Ботанический. Я помянул мимоходом директора сада. Фигура его загадочна. Михаил Васильевич Курочкин окончил некогда с отличием географический факультет Томского университета и в описываемую эпоху был уже изрядно уставшим человеком. Но был неизменно кротким с научными сотрудниками сада и со мной; тогда я начал разгадывать и разгадываю поныне: почему госбезопасность сделала ставку на всеми презираемую женщину Галину Беловежец и отступилась от Курочкина? Ах, сколь неучтиво вопрошание мое! Слышал бы о моем вопрошании сам Курочкин. Мы проводили с ним часы в беседах и чаепитиях, до основ мироздания никогда не поднимаясь, чувство меры у директора сада превосходное. Выживет ли японская вишня, зимой теряющая половину ветвей? Возможно ли к корневой системе сосны приживить саянский кедр (оказывается, столь странный опыт заложен в дендрарии)? Озимый чеснок, созданный неукротимой фантазией Толи Королева, устоит ли в нынешнем феврале? – сумерничая, мы бормочем у печи или в котельной. Но в кротком взоре Курочкина я прочитываю деликатный вопрос: «Выживешь ли ты, дружок, на корневой системе Ботанического сада? Озимый ли ты по характеру?»
Иногда я угощаю Михаила Васильевича рябиновым вином, он махонькими глотками пьет из тонкого фужера и спрашиваетутверждает: «Дар к домашнему укладу потомственный у вас, Борис Иванович? Или привнесенный бурями? Чудное вино»... Накануне ареста директор приходит затемно, ждет у калитки (смущаясь, он как-то сказал мне, что мой дом прослушивается), протягивает пачку чая с жасмином, медлительно смотрит в лицо и уходит. Грустный вестник беды, не могущий изменить хода событий. Но после ареста Курочкин делает заявление в саду о том, что придет день, «и все рухнет, как карточный домик». Галина Беловежец вспрыгнула тотчас: «Это настроение, чуждое для советского Ботанического сада!» – и читатель припомнит к месту, что где-то слово это слышал. Напомню. На плантациях первого Письма мной открыта советская лягушка. Пришел черед советским кедрам.
Михаила Васильевича уволили из директоров под смешным предлогом – в нетрезвом состоянии он бродил по грушевой аллее, полная луна сияла над садом, и Курочкин повторял: «Все рухнет, как карточный домик». За карточный домик уволили.
А Королев, а братья Королевы все окапываются в Нахаловке. В майские праздники той трагической весны Анатолий Королев царски одарит меня клубнями черных гладиолусов, я высажу клубни в открытый грунт, за неделю до вторжения непрошенных гостей гладиолусы выбросят вверх траурные стрелы, но во время тотального обыска гебисты вырвут гладиолусы из гнезд и оставят умирать на грядах.
Королевы пришли в город из Куйтунского района. Не ломая шапки ни перед кем, они задумали взять Иркутск осадой. У братьев оказался могучий дар оседлости. В Глазковском предместье, на отшибе, где паспортный контроль ослаблен, они высмотрели участок заболоченной земли, огородили бросовыми прутьями и принялись творить дивные дела: от угольных котельных стаскивали шлак, собирали битый кирпич, железные патрубки, проволоку. Затем братья привезли цемент – на цемент потратились – и в десять дней возвели шлакоблочные стены, накрыли горбылем, чтобы в дождь вести работы. Не успев оштукатурить комнаты, поставили к зиме русскую печь, вмазали в нее котел, вварили трубы. Морозы застали юных братьев в теплой большой конуре, по ночлежкам уже не придется скитаться. Когда же я пришел в званые гости, они принимали меня в дому, отделанном по всем правилам искусства: стены покрыты листвяком, листвяк они прижгли для красоты паяльной лампой, пахло магнолиями – они цвели в кадках у окон. Шторы на окнах. Плафоны струят мягкий свет. На столе в горнице кринка с парным молоком. Фантастика? Для обленившихся городских мужиков, что ныне стонут по России, оно и фантастика. Но разве не фантастика мое выживание с 90-рублевой зарплатой посреди ледяных пространств Сибири?
Рядом с домом братья построили в два этажа теплицу, стены и потолок закрыли ломаным, бросовым же, стеклом, от домашнего котла пробросили трубы и стали круглый год брать свежие овощи. Младший из Королевых, Михаил, договорился с рестораном «Арктика», к дому подкатывал уазик и забирал у Королевых в январе зеленый лук, редис, огурцы по ресторанным, разумеется, ценам.
Заболоченный огород Королевы забросали каменьями и сверху навезли суглинка, помешали с навозом. Устойчивые урожаи помидор стал брать на этом нелепом огороде селекционер от Бога Анатолий Королев. Да будет врать, скажут чалдоны, помидоры не вызревают в Сибири в открытом грунте. Так, соглашусь я. Но Толя проделал одну операцию – при посадке ронял стебли к земле, и вповалку помидоры стали вызревать на корню.
Осевшая в Нахаловке по соседству семья устроила натуральный обмен: Королевы снабжали соседей овощами, получая взамен парное молоко; корову и молодняк соседи держали втихомолку, когда приходил участковый, запаивали его сливками.
Тоскуя по открытой жизни, я убегал порой к Королевым. Всякий раз меня угощали молоком и никогда вином или водкой. А вы, господа, говорите, что Россия погибнет. Пока есть в России братья Королевы, – будет стоять Отечество наше, только бы не мешали народной жизни идти своим руслом, по своим обычаям.
Но не одними Королевыми славен Ботанический. Пятого марта 1982 года сотрудник Иркутского КГБ Кононов получил сообщение, написанное ботаником сада Галиной Беловежец: «В разговоре с А. Королевым Б. И. Черных высказал мнение, что земля должна находиться в частной собственности», – канун драмы. Создатель озимого чеснока Толя Королев пока не догадывается, что попал в поле зрения тайных служб. А под арестом я открыл, что оперативная служба комитета ведет расследование, как попал в коллекцию Ботанического сада североамериканский серебристый вяз, сомнительный одним происхождением своим, именем своим опасный...
Данный текст является ознакомительным фрагментом.