Глава третья Загадывание с удьбы. Продолжение

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава третья

Загадывание с удьбы. Продолжение

Мы остановились, прежде чем обратиться к хронике, вот на каком месте. Два евгеньевских старожила планировали будущую жизнь и примеряли, как ее обустроить. Помните: «Нет праздника – работать на поле будем. Кто захворает – вызволим из нищеты, а не дай бог, помрет – детей голодными не оставим. Просто? Просто-то просто, но и сложно...»

Воистину сложным оказалось строительство нового мира на селе.

В Никитаеве двадцать семей, воодушевленные революцией, решили сойтись в коммуну – и сошлись. Согнали вместе коров и лошадей, птицу и ту обобществили. Придумали и стол общий. И вот сидят в конце дня, сумерничают и вдруг немо замрут:

– Галим голос подал!

—Та нет, мой Ветерок шалит! – сидят и слушают своих коней, да разбредутся, и каждый в одиночку к пряслу крадется – корочку, посыпанную солью, своему дать.

В Никитаеве коммуна просуществовала несколько месяцев, а в Заусаеве «Смычкой» совсем насмешили народ. Три недели сроку отпущено было «Смычке», и скончалась она при всеобщем и гласном одобрении, никто даже не пожалел о кончине «Смычки»[35]. А начинали в «Смычке» отважно.

Аграфена Осиповна Архипова, в замужестве Гаврилова, рассказала, как отказывали в обеде тем из мужиков, кто – по мнению председателя – плохо работал; тотчас начались недовольства, вспышки. И разбежались люди.

Не то было в Афанасьеве. В Афанасьеве задолго до революции явился пророк, свой же, местный. Пророк носил обыкновенную косоворотку, подпоясанную веревочкой, и любил подзудить соседей, выйдя с книжкой в руке на скамейку.

– Живете вы скушно, – говорил пророк и ласкал книжку, будто в ней таилось откровение.

Звали пророка Семен Петрович Зарубин.

– Я в плену японском понял, как надо жить, – говорил пророк, – Сойтись всем и сообща пахать землю, урожай тоже сообща убирать. Пекарню, как в армии, сделать, чтоб бабы возле печи не толклись с утра до вечера. Калачи, булки, шаньги – кто что желает. И баню общую сделать...

Афанасьевцы, слушая речи Зарубина, в этом месте дружно смеялись:

– Сумасшедший ты, Семен! Как можно голыми ходить сообща? Как можно угодить на всех чужим хлебом? Как можно без своей земли жить нескушно?

Семен Зарубин сердился и повторял:

– Я в плену понял – в одном бараке спасенье, поврозь – гибель.

По справедливости отметим тогда, в канун Октября, немногие внимали речам Зарубина; но судьба этого человека, плененного японцами в Порт-Артуре и томившегося на чужбине, тянула к нему бедовых мужиков.

Судя по дальним теперь отголоскам, Семен Зарубин читывал социал-демократическую литературу, знаком был с «Манифестом Коммунистической партии». Война с Японией, нелепая и кровавая, подстегнула самосознание мужика.

Вернувшись из плена домой, Зарубин скоро утратил вкус к земле, ушел в Тулун, попросился на железную дорогу.

«Чему на флоте выучился?» – спросили его. «Слесарить», – отвечал он. «Грамотен ли?» Зарубин бойко прочитал страницу из псалтыря и написал заявление: «Грамотен, потому прошусь в рабочие».

Тогда, видя его смекалку, дали матросу задание изготовить пассатижи к обговоренному сроку, по чертежику, и не отступать на долю миллиметра от чертежа. Семен ушел сконфуженный; но знающие люди отыскали мастера-старика. Старик за 12 рублей (немалые по тем временам деньги) согласился изготовить пассатижи и взял слово с Зарубина молчать пять лет. Зарубин поехал в Афанасьево, продал нетель и на вырученные деньги купил пассатижи.

Так он вскоре объявился мастером при железной дороге, ему положили приличную зарплату, дали казенную избу. Стал Зарубин наезжать в родное село по выходным дням, не уставал пророчествовать о народоправстве, но бесило матроса скептическое отношение односельчан к провидению его. Разгоралась иной раз полемика, проще сказать – перепалка, кто-то донес властям, и попал матрос под гласный надзор[36].

Жаль, погиб Семен Петрович Зарубин, не успев испытать задуманного на излом. Я так думаю – первую коммуну в Тулунском округе организовал бы Зарубин, и еще вопрос, погибла бы она до срока или устояла. Люди, одержимые идеей, голову несут на плаху, себя отдают по капле делу, и дело побеждает. Надолго ли побеждает, по естеству ли, – вопрос особый и трепетный. Но вот пример сибирской же прописки, и точнехонько по теме нашего рассказа...

Адриан Митрофанович Топоров в 1915 году круто изменил свою судьбу – попросился добровольно учительствовать в село Верх-Жилинское Косихинского района Алтайского края, ходил на Колчака и снова работал в неказистой избе, источавшей по утрам – когда протоплена печь – лиственничный запах.

Как Пахом Казакевич и Филипп Жигачев из Евгеньевки или как Семен Зарубин из Афанасьева, он обуян страстью зажить по-новому, но, в отличие от тулунских мужиков, Адриан был зело начитан. Речь не о Марксе, собственно, не о Ленине (их книги Адриан читал в пору ученичества, из-под полы, правда, но с карандашом в руках) – знал Топоров основы естествознания и философии, бухгалтерский учет и агрономию, он обладал гибким умом, видел перспективу. Он был в начавшейся эпохе не героем «на час», а кропотливым работником, готовым шаг за шагом отдаваться затее и доводить ее до ума.

Уже в 1920 году фантазеры-энтузиасты из Верх-Жилинского под явным влиянием учителя создали коммуну «Майское утро». О коммуне-то я и хочу рассказать, особенная она была. Если в наших селах выписывали по одной газете на крестком или сельсовет, то в «Майском утре» на полках не залеживались журналы по сельскому хозяйству, ходили по рукам книги Докучаева, Костычева, Вильямса.

При керосиновых лампах коммунары «Майского утра» создали подлинный университет культуры на селе, равный которому по глубине влияния на человека не удалось повторить ни тогда, ни пятьдесят лет спустя. Ни в Сибири, ни в Европейской России.

Да, так оказалось. Единовременно рождались и умирали коммуны по всей Сибири, а «Майское утро» листало привычно календарь и крепло год от году.

Читая книгу «Крестьяне о писателях», можно восхититься исполненными мудрости речами крестьян, судивших непредвзято отечественную и мировую классику, можно подивиться и ахнуть: да как же эти мужики брали в свои руки хрупкие скрипки и в лад играли, как они репетировали Мольера и Гоголя. Воистину, прав Толстой: благо достигается жизнью для духа. А опыт «Майского утра» ценен прежде всего высокодуховным началом.

Но думал я и о другом, постигая топоровский опыт[37]: как они, верхжилинцы, управляли делами, как умудрялись не ссориться с районными властями, как ладили с настырными уполномоченными. Увы, скоро я многое понял – частью из той же книги, а больше узнал от самого Адриана Митрофановича, с которым судьба свела меня в 1972 году. Оказывается, коммуна «Майское утро» в течение многих лет была под обстрелом.

После 1930 года наступило для Топорова полное забвение: он был репрессирован, книга его сожжена, коммуна «Майское утро» уничтожена. Судьба Адриана Топорова заслуживает особого исследования. Скажу лишь: из нищеты и бесправия старого учителя вернул прилетевший из космоса Герман Титов. Оказалось, дед и отец Германа Степановича Титова были коммунарами в «Майском»; и когда учитель пошел по кругам ада (трижды уволен с работы, попал под негласный надзор, семнадцать лет лагерей и ссылки; после смерти Сталина учителю не разрешили вернуться к педагогике и не реабилитировали, и он до самого фантастического ухода в космос неведомого юноши зарабатывал на жизнь игрой в ресторанах на скрипке), Степан Титов дал себе слово когда-нибудь рассказать о Топорове. Случай выпал небывалый...

О судьбе Адриана Митрофановича поговорить бы особо, теперь это, кажется, не возбраняется (имя его вошло при жизни в академические тома «Историй»). Были в его педагогическом поиске и серьезные издержки. Но о коммуне необходимо говорить незамедлительно.

«Майское утро» наследовало лучшие традиции славянских общин, в опыте которых находили много первородно социалистического Герцен и Кропоткин.

Во-первых, коммуна поставила всех членов в экономически непосторонние отношения к производству. Конечный продукт в «Майском утре» распределялся пропорционально:

1. Натуральный, затем денежный налог в пользу государства.

2. Зарплата коммунарам в виде натуральных выплат (шла в общий котел).

3. На воспроизводство основного капитала. Руководство коммуны было выборным и полностью подотчетным коллективу и прежде всего коллективу.

Коммуна совокупным своим продуктом участвовала в здоровых товарных отношениях.

Шли годы, хозяйство крепло. «По коммунарским полям пошел первый в районе трактор, – пишет новосибирец В. Яновский, – коммунары решительно механизировали все, что возможно было в то время механизировать... Именно коммунары из „Майского утра“ после 1929 года, когда уже давало себя знать руководство сверху по шаблону, активно ему сопротивлялись, отстаивали свое право жить по законам самоуправления, по экономически выгодному хозяйственному расчету...»[38]

Опыт коммуны «Майское утро» и ее духовного вдохновителя ценен не только собственно экономическим поиском.

«Горе бедному духом и тощему художественным смыслом перевороту, который из всего былого и нажитого сделает скучную мастерскую, которой вся выгода будет состоять в одном пропитании, и только в пропитании»[39]. Опыт Адриана Топорова бесконечно ценен своим духовно-гуманистическим содержанием, оно исподволь высвобождалось и становилось главным в жизни коммунаров.

В коммуне пристойно относились к верующим. Терпимо и снисходительно прощали коммунары недостатки товарищей.

Благотворная атмосфера сказалась – крестьяне добровольно спешили на огонек керосиновой лампы в школу, добровольно читали и «судили» книги, добровольно собрали денег и купили пятьдесят скрипок, добровольно играли в скрипичном (!) оркестре и на сцене...

Социальная фантастика, не так ли? Что ж, если дела коммунаров «Майского утра» кажутся фантастическими, значит, сегодняшний наш опыт много потерял из былого и нажитого.

Подлинное народоправство, высвобождая творческую инициативу, рождает на свет праздники, и наоборот, отсутствие условий для народоправства создает предпосылки для скучных мастерских.

В сибирской коммуне «Майское утро» зажглось и воссияло художественное начало, и дух восторжествовал над материальным. Не случайно опасным показался – с идеальной точки зрения – опыт коммуны ревнителям вульгарного материализма, «Майское утро» было уничтожено, а Учитель отправлен за колючую проволоку...

Теперь вернемся на тулунскую землю. Обратимся к документам. В канун коллективизации два села – Заусаево и Евгеньевка – загадывали свою судьбу. Вот позиция Заусаевского сельского Совета от 5 октября 1929 года:

«Пленум Заусаевского сельского Совета одобрил постановление Высших органов, власти о коллективизации нашего с/совета. Повести разъяснительную кампанию... иметь результат не менее 100% всего населения».

Как легко и просто решали свою долю заусаевцы. Неужто и горький опыт «Смычки» не пошел впрок?..

А евгеньевцы после «доклада т. Сизых о решениях пленума Тулунского райисполкома о плане организации крупного колхоза в Заусаевском кусте под названием „Великий почин“, почесав затылки, одобрили решения, но... „по 2 (два) трактора нам так и не дали, а только при машинизации сельского хозяйства мы сумеем достичь намеченных целей“ (цитирую дословно протокол расширенного заседания Евгеньевского сельсовета); и – отказались коллективизироваться.

В райкоме и райисполкоме позицию заусаевских депутатов признали революционной, а евгеньевских – контрреволюционной. А между тем евгеньевские мужики шли в ногу... с Лениным. Они не читали его трудов, но умом дошли до понимания эпохи. Лучше сказать – это тогдашний Ленин понимал чаяния простых мужиков. Чтобы не быть голословным, приведу отрывок из речи Ленина все на том же 10-м съезде РКП (б): «...дело переработки мелкого земледельца, переработки всей его психологии и навыков есть дело, требующее поколений. Решить этот вопрос по отношению к мелкому земледельцу, оздоровить, так сказать, всю его психологию может только материальная база, техника, применение тракторов и машин, электрификация в массовом масштабе». И еще: «...такое дело может, во всяком случае, исчисляться не менее, чем десятилетиями»[40].

Евгеньевские мудрецы (а в сельсовете заседали умнейшие Пахом Казакевич, Максим Краснощеков, сидел здесь – заседание-то демократическое, расширенное – и молодой Филя Жигачев) именно так и решили – не торопиться, не забегать вперед.

Все это так, скажет читатель, но где их взять, трактора и машины. Надобно заводы строить, чтобы делать трактора. А чтобы работали и гудели заводы, надобно возвести электростанции. Кто их возведет нам? Лорд Керзон?

Тогда, может быть, лучше коллективизироваться и артельной лямкой потянуть тяжесть небывалую?.. Замкнутый круг. История разорвала этот круг, и теперь не принято оглядываться назад. Мы будто бы победители, а победителей, как известно, не судят...

Да, очень поучительно сопоставление документов минувших времен.

Кто бы знал, что сохранится в неведомой папке обтрепанный листок – и на этом листке чуть выцветшие доподлинные слова Михаила Жоголева, отца Ефросиньи Михайловны Шолоховой, последней евгеньевской жительницы.

«Жоголев М. говорит, что тов. уполномоченный зовет в машинное товарищество и приобретать машины коллективным путем, но почему же государство облагает налогом так, что частным владельцам машин приходится – хоть руби, хоть жги. Посмотрим сначала, что выйдет из машинного товарищества, которое у нас на участке Натка имеется...» Растерянный «тов. уполномоченный» соглашается с весомым доводом Михаила Жоголева (подождать, что получится на Натке), возвращается ни с чем в Тулун, получает выговор – «не провел линии».

Такие они были, евгеньевские мужики. «Посмотрим на Натку». Натка – неподалеку, в трех километрах. По крепкой дороге, через Дроздов угол, ходил я с комбайнером Шолоховым в Натку, беседовал и там со стариками, да сбилась нынче Натка совсем с пути истинного. Изворовалась, истратилась нравственно. Оказывается, не только человек отдельный, но и целая деревня может сойти с колеи, потерять ориентиры. Смотрел я на никчемный быт нынешней Натки и думал – не тогда ли, не в ту ли пору, когда бездумное согласие бросило Натку в пучину нововведений, жизнью не подготовленных, начался перекос в ее судьбе? Но как все же умны оказались евгеньевцы, выталкивая из своей среды таких заступников мирского дела, как Пахом Казакевич иль Михаил Жоголев.

Впрочем, эта осторожность – «погодим да подождем!» —вообще характерна для крестьянина-сибиряка. Из веку на горьком опыте обучился он быть недоверчивым и даже сверхосмотрительным, подчас явно консервативным. Если иллюстрировать мои слова примером, то вот он, лучше не сыщешь. В конце 19-го столетия иркутский генерал-губернатор граф Игнатьев, оставив официальный пост, вознамерился способствовать привитию лучших навыков в местном земледелии. На собственные деньги он организовал нечто вроде пропаганды передового опыта. На нескольких подводах отправлен был по уездам молодой агроном с помощниками – показывать «практические опыты». Агроном в светлой фуражке с лаковым козырьком, в парусиновых брюках, заправленных в мягкие сапоги, приезжает в Нижне-Удинский уезд, на наши земли. Околица села. Помощники агронома снимают брезент с подвод.

Публика у кабаков или на лавочках у своих ворот. Смех:

– Господа нас учить пахать хотят...

– Детей прокляну, если соху кормилицу бросят.

– Кони без оглобель не пойдут.

– Я с сохой-то между кореньев пройду... А гаек-то сколь! Потеряешь одну, на чем пахать?

Агроном молча отмеряет участок, помощники ставят в борозду коней. Мужики придвигаются ближе.

Двухколесный венгерский плуг Рансона легко врезается в землю. Потом вгрызается в полосу шведский пароконный плуг Говарда. Крестьяне молчат.

Агроном просит снять с подводы двухколесный плуг Эбергарда и Эккерта, берется за поручни, плуг с небывалой глубины 4 1/2 вершка выворачивает корни деревьев и красиво ведет двойную борозду шириной в 11 вершков, только тут крестьяне всплескивают руками, цокают языком и смотрят на приезжих как на небожителей[41].

Годы спустя сибирский крестьянин таким и остался: он должен был на деле убедиться в практической пользе новшества, не верил он на слово, да еще впопыхах сказанное случайным уполномоченным. И мытарства прадедов в России научили крестьянина отмерять по семь раз, прежде чем отрезать.

Под стать евгеньевцам были и неторопливые афанасьевцы. Семен Петрович Зарубин внезапно умер вскоре после ухода Колчака (очевидцы говорят по-разному – кто «от тифа скончался», кто – «убит классовым врагом»), а нового вожака жизнь не родила. Но когда в середине 20-х годов докатилась до Афанасьева мода на коммуны, то жители села постановили горячку не пороть, а прицениться к опыту, нажитому соседями. Конечно, если бы они ведали о делах «Майского утра», их не смутило бы расстояние, но не знали они о топоровской коммуне. В Заусаеве же – загодя было понятно – нечего делать, «Смычка» протрезвила округу. А в никитаевской коммуне все недостатки щупали не раз – до Никитаева ходу один час пешком.

Доходили слухи: в Ергее общинные дела грамотно вершили мужики – и коммуна-де там живет и здравствует.

Решили – ехать в Ергей. Выбрали делегацию. От мужчин выдвинули Ивана Степановича Долгих, от женщин Анастасию Никитичну Белову. Рано поутру (до Ергея тридцать пять километров) отправились ходоки смотреть ергейское самоуправление.

Добрались афанасьевцы к вечеру, сильно проголодались, хотя в дорогу брали шмат соленого сала и хлеб. Хозяева провели гостей в общественную столовую, усадили за долгий стол, сбитый из досок.

Ужин был обильный. После ужина афанасьевцы ждали чего-то из ряда вон выходящего. Они и сами не умели определить, что именно хотели бы увидеть, но ехали и сидели сейчас в предощущении праздника. Ергейцы же, пошептавшись о своем, разбрелись спать. Долгих и Белова пытались расспрашивать председателя коммуны, но тот сослался на усталость и советовал отдыхать. На следующий день делегатов снова обильно накормили, и не обыденным завтраком, а пирогами, видно, старались угодить. Потом провели по деревне. Скукота выглядывала из каждого окошка. У сельсовета висел от руки составленный список штрафников – выходило, каждый третий не сильно торопился на работу, им грозили штрафом. Вся птица, все овцы и даже козы были согнаны на один двор, загаженный и неудобный. Ребятишки ходили по деревне тоже необихоженные, грязные.

В обед зато выставили ергейцы три блюда на каждого, ели до устали; не вынеся пытки, афанасьевцы запрягли лошадку и бежали из коммуны.

Снова собралось взрослое население Афанасьева, делегаты доложили все как на духу:

– Кумпанию в Ергее поисть собрали. Ну и че? – вопрошал Долгих. – Поисть и дома каждый может, в полное тебе удовольствие.

Собрание выслушало речи посланцев и постановило: чем такая коммуна, лучше никакой.

Миром подступались афанасьевцы к новой жизни, сообща вдоль и поперек судили и рядили начало, боясь промахнуться. Государство подстегивало и торопило их, а они не хотели спешить.

Пленяет в евгеньевцах и афанасьевцах одно: не решаясь на авантюру (или на заведомо пустой поиск – что, в общем-то, едино), они свято веровали в новую Гармонию немыслимой красоты. Им казалось, что люди в лиственничных ее дворцах ходят не по-земному, а будто бы все в батистовых рубахах и ублаготворены, ни в ком нет зависти, а есть любовь – к отцу и матери, к брату и сестре, к ближним и дальним. И все взрослые – как один – с песней спешат на общественное поле и с песней идут обратно.

Им мечталось зажить в царстве не царстве, но без взаимных обид чтобы жилось.

Помните, Жигачев и Гниденко планировали: «Ушел Колчак с энтой земли, так мы кумекали – сами царствовать будем. Жить думали и царствовать».

Но царствование без царя – невиданное дело. Без батюшки, который крестит детей и отпевает, – тем более. Без богатеев – тоже тем более. И сейчас мы узнаем, как в 20-х годах мужики разрывались между старым и новым, как они, не умея обрести покой, маялись не телом – душой.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.