Три сотки

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Три сотки

Дом на Шатковской, рубленый на скорую руку в двадцатых годах, – родной мой дом. Я бы припал щекой к темным бревнам, пропахшим солнцем и укропом. Но снесли колыбель в одночасье, чтобы на том же месте поднять казенное здание санэпидемстанции. Когда доводится бывать в Свободном, иду в город с железнодорожного вокзала пешком и стою молча, будто на погосте, возле станции, стараясь не видеть белых стен, а видеть четыре замшелых окна, и в кухонном окне мамин лик, в очечках, дробные морщины и кроткую ее улыбку.

До Шатковской мы ютились на К-й, в доме на две семьи. Двадцать пять квадратных метров, и там теснились мама с отцом и нас четверо. «Нас» для солидности говорю. Мне, последышу, было в ту пору год, да два, да три года, места занимал мало. Зато братьям исполнилось двенадцать и четырнадцать лет, а сестре Ге -ре тринадцать, самый подвижный возраст. Хорошо лето и теплынь на дворе, улица в ромашке. Автомобилей тогда может штук пять бегало по Сталинской. А К-я безопасная, тихохонькая, скамейки у палисадов. Белый разлив черемухи.

Зимой доставалось, в духоте. Папа еще поднимался, выходил подышать свежим воздухом, теперь-то я думаю, нам давал передышку. Мать открывала форточки, выскваживала тлетворный дух – отец болел туберкулезом. Однажды он попросил меня на колени, мама поднесла. А руки у отца были холодны, я помочился на него. То было последнее тепло, омывшее отца, он счастливо улыбнулся и – отошел. В день смерти папы одиннадцать месяцев исполнилось мне, голову я держал слабо, хворый уродился.

Маму из жалости взяли в горжилуправление домкомом. И тоже, верно, из жалости скоро дали квартиру на Шатковской. Две комнаты и большая кухня. Мама на кухне поставила ножную машину «Зингер», подарок бабеньки Груни, стол широкий раскройный. На зиму мостили мы кровать в углу, к печке тянулись. Когда я подрос, а братьев и сестру разнесло по свету, я изловчился и сварганил в третьем углу, у входной двери, курятник, с выдвижным дном, чтобы убирать помет. Но мама, чистюля, выдержала запахи куриного помета одну зиму, после лета и осени, к холодам, велела порубить куриц.

В доме на Шатковской мы зажили оседло, знали, вековать будем здесь. И крыльцо-то оказалось свое у нас, не как на К-й. Огород. То есть как бы все наше, собственное. Сарай-дровяник тоже свой, в непогоду мог я пилить и колоть дрова в сарае, под навесом, крышу топором не доставал. И дворик радовал глаз. Четырнадцатилетний, слепил я во дворике летнюю печурку, поднял навес, правда, не ошкурил стояки, но они простояли за смерть мамы…

К концу войны с германцем остались мы с мамой вдвоем. Старший брат Гена из Среднебельской колонии ушел на западный фронт, в штрафбат. Брата Вадика увели семнадцатилетним не восточную границу, в Ворошилов-Урийск. Сестра уехала в Малую Сазанку секретарем при штабе Амурской военной флотилии. Тяготы постепенно легли на меня, хотя мама запрягала осторожно, однако без всхлипываний и жалений. Теперь я стараюсь втягивать своего младшего, Митю, в хлопоты на загородной усадьбе, но все кажется, маленький, в десять годков, не притомился бы, не надломился. Но есть добрая примета. В нынешнем июне мы взяли с собой в Луговое Митиного приятеля Женю. Готовясь к больнице и догадываясь, что скоро мне не вернуться не усадьбу, я затеял ремонт двери на веранде. Призвал Митю, он пришел браво, держал фанерные листы, бил гвоздочки и вообще вкусно суетился. Но вдруг вспомнил и кликнул Женю. Женя скривил веснушчатое лицо – он, вишь, приехал отдыхать (от городского отдыха), на Бутунде купаться, в футбол гонять. Митя прошипел, чтоб я не слышал: «Ленивый ты, Жэка», – сердце у меня счастливо екнуло. На картошке, при посадке, мы даем Мите посадить его рядок, ерунда. Но с этого рядка возьмем два куля картошки, и первую свежую картошку надо отварить с Митиного рядка. «Вкусна твоя картошка», – хвалим не нахвалимся…Но все это сущая безделица по сравнению с теми, военными и послевоенными обязанностями, что пали тогда не меня. Почему на меня, а не на меня и не на маму? Потому что мама, не разгибая спины, сидела, обнявши «Зингер», кормилицу главную. Но и огород спасал. Велик ли он был? Соседям нарезали по пять соток, а нам почему-то три. У них почва черная, а у нас желтая, глинистая. Удобрить бы, но навоз на вес золота. Единственное могли позволить – песок. В ливни его намывало ручьями с верхних улиц Свободного. Смесь глины и песка не сильно липла к босым ногам, уже хорошо. А еще пошли приличные урожаи морковки и репчатого лука. Под лук и морковку можно бы занять побольше грядок, но тогда картошку стесним.

Три сотки. Не разбежишься. Но жилы они вытягивали. Прежде, чем посадить, потом вырастить и убрать урожай, надо к весне сохранить на посадку хотя бы ведер пять. Но подпол зимой промерзает. Приходилось засыпать толстые завалинки, сантиметров семьдесят шириной и под самые окна, почти метр, и метров тридцать продольно. В сухую, разумеется, погоду, иначе схватит землю в завалинке морозом. Осень, слава Богу, стоит в Приамурье ядреная, штыковой лопатой брал тридцать кубометров за неделю. Но свирепая зима к январю пробивала и эту толщу. Годам к пятнадцати я набрался силы и убедил маму утеплить подполье изнутри. «Да тут тебе на лето хватит возни», – вздохнула она, но согласилась.

Подняв половицы пола на кухне, я разобрал гнилые стенки в подполье, расширил площадь и углубил, заново поставил стенки из крепких досок так, чтобы в проем засыпать шлак или опилки. Побегал по округе – шлаку не нашел. Но на конном дворе визжала лесопилка, там дядя Артем разделывал бревна, а у дяди Артема жена, тетка Настя, платье сатиновое заказала маме. Они и сговорились – за опилки мама пошьет платье. Владик Кириенко, дружок, дал тачку, я перевез опилки, лопатил под солнцем, ведрами сносил в подполье. Но поздно подсказали мне утрамбовать за, зиму опилки сели, и холод протек в погреб…

Мать смотрела на мои труды удоволенно, но иногда выгоняла в городской сад (в моих рассказах Есаулов, там и правда рос большой дуб по прозвищу Есаул) к волейбольной площадке, на которой законодательствовал Митя Меньшиков, кумир свободненской ребятни. Митя рос могучим парнем и бил с первой линии смертельные мячи, колом. Возле Мити и я подучился.

Но огород, экая бесконечная эпопея в дождь и в вёдро. На случай пасмурного лета мы высоко поднимали гряды. Чаще случались жары. Картошка как-то претерпевала, но мелочь требовала ежедневного полива. А тогда летний водопровод не выстилали по огородам, видимо, труб не было, я носил воду с вокзала. На огороде стояли у нас две железные бочки, одна для подкормки, там закисали коровьи лепехи. Я собирал их на Шатковской, когда пригоняли с лугов стадо. Совком поднимали блины в ведро. Запахи свежего г… не смущали, смущало то, что я всегда был единственным мальчишкой, который не брезговал этим занятием. Побрезговал бы – мама упрекнет со вздохом: «Не уродят на глине помидоры, сына», – шел я за коровьими ошметками.

Помидорную рассаду мама вывела свою. Семена высеивали рано в ящики. На подоконниках, в солнцепек ярко-зеленые стебли быстро крепли, и в начале мая мы переводили помидоры в теплицы, закрывая рамами, отнятыми у окон. Потом высаживали в грунт. Зная, что будут заморозки, мама из газетных лоскутов тачала чехлы, к ночи я наряжал помидорные гряды в бумажные сарафаны. А днем от палящего солнца закрывали гряды березовыми ветками. К июлю у соседей на грядах чахлые кусточки, а у нас навалом идут крупные бурые помидоры. Чтобы облегчить стеблям нести по десятку плодов, часть мы срывали, доспевали они на окнах или в потемках, особливо в старых катанках. И тут, в середине июля, наступал передых. Время полива отходило, плечи коромыслом не надо обдирать. На очереди прополка и окучивание, морока тоже, но полегче…

Не знал я тогда, хотя читал неумеренно много, и глупейших книг, вроде «Кавалера Золотой Звезды» Бабаевского, проглотил сотни[20], но, опять же, «Кавалером» меня наградила за какой-то подвиг Анастасия Степановна Шиконина, директор (9-й школы, где я счастливо учился, нет, не на пятерки, но и не легкомысленно. Учителя любили меня, наверное, за смиренный нрав и за начитанность. Я мог достать из тайника отроческой памяти то, что сказал мужикам, например молодой Дубровский, прощаясь с родительским, сгоревшим, домом и уходя в разбойники…

Да, так вот не знал я того, что власть надо мной клочка земли и этого подворья окажется благотворной и самодовлеющей. Изнурял ли я себя? Еще бы. Однажды соседи, видя, как, пошатываясь, я несу в десятый раз полные ведра воды с вокзала (а это полкилометра туда и полкилометра обратно, т.е. десять км ежевечерне, с двадцатью кг на плечах), – соседи вызвали маму на крыльцо и стали усовещать: «Запалишь парнишку, Гутя», – мама заплакала. Но, когда ужинали, рассказала, как тятя, дед мой Василий, поднимал ее зимой затемно и они ехали рубить лес. И с Амура поднимали по сто ведер воды, лошадями, – но девочка двенадцати лет исполняла тяжелую работу, старшая среди сестер. Бог не дал Василию сыновей. И мама сказала мне: «Счастливое времечко было, Боря». Значит, счастливое оно и для меня. Отца нет? Есть отец. Вот, со стены он смотрит на меня. И т а м помнит обо мне, о моих братьях и о сестренке помнит…

Наконец вернулся из армии Геннадий (а Вадик погиб девятнадцати лет в Порт-Артуре). Но Гена страшно удивил, когда брезгливо сказал: «Бабья работа прополка», – и ушел, не стыдясь, в горсад, оставив меня одного на этих трех сотках. Хотел я сказать брату: «Мама девочкой делала мужичью работу, лес валила, косила, лошадей пасла, не стеснялась», – но не сказал, берег брата. Он был не просто фронтовик, Гена-то, а ротный разведчик, языков брал. К концу жизни он выдавал себя уже за дивизионного разведчика, но и тут я никогда не разоблачил брата, а любовался им. Притом гордился даже Среднебельской колонией – туда он угораздил за то, что… Да скажу картинкой: «Перед войной приехал я в Райчиху в горное училище, нас, свободненцев, человек десять поступило, братва. Подались в клуб, а там местные устроили битье. Их сто, а нас…Мы обиделись, пришли в общежитие и обнаружили, что можно спилить прутья железные с кроватей рашпилем. Спилили, за пазуху, и вернулись в клуб. Устроили Куликовскую битву, всех разогнали, но от наряда милиции не ушли. И получили срока, я, заводила, больше всех…» – не мог я не любить старшего брата.

«Иди, голубчик, на танцы в Есаулов сад, а я погожу у родимых грядок, – втихомолку бормотал я. – Не огородник ты, че ж поделать».

Теперь, на закате, скажу спасибо судьбе за то, что она щедро одарила нас, не только меня, тремя сотками. Вспоминаю друзей школьных лет. Толю Фатеева (позже он стал летчиком, но вернулся к земле), Владика Кириенко (он водил тяжелые поезда, но связи с землей не порывал), Саню Гулькина (Рождественского), он был… кем только не был Саня, но остался верным огороду и саду. Витю и Колю Поволяевых. Какие ребята, сильные и добрые. Надежные. Все они сполна познали круговорот времен года. Иных уж нет.

Не надо нам уходить далеко от земли. Все равно вернемся к ней, родимой.

Июль–август 2002

Данный текст является ознакомительным фрагментом.