ИВАН

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ИВАН

Эту историю рассказала Ева Лившиц, жена моего друга Гриши, альтиста из Цюрихской оперы.

Когда-то, в начале семидесятых, Ева, Гриша и его брат скрипач Боря уехали из Вильнюса и переселились в Израиль. Через несколько лет братья Лившиц, талантливые музыканты, выиграв трудный конкурс, были приняты в оркестр Цюрихской оперы. А еще через пару лет организовали струнное трио. Трио стало знаменитым, они объездили с ним весь мир. Теперь Гриша и Ева с детьми живут в Шверценбахе, пригороде Цюриха, в собственном двухэтажном доме. В доме — большой холл и красивая деревянная лестница, ведущая в спальни на втором этаже. Из окон холла видны изумрудный стриженый газон, за ним вспаханное поле и одинокая старая ферма, а на горизонте в ясную погоду — похожие на облака снежные Альпы.

В Вильнюсе они жили в тесной коммуналке старого дома. Дом стоял в лабиринте средневековых улочек возле костела святой Анны. Казалось бы, от этой старой жизни ничего и не осталось. Но здесь, в большом доме у подножия Альп, они продолжают говорить друг с другом по-русски. Прежняя российская жизнь еще выглядывает со стен и из стеклянных створок старого резного буфета. На стенах висят фотографии их молодых, а в буфете стоят медный самовар, синяя гжель и пузатые расписанные алыми розами чайники.

Но вернемся к истории, которую рассказала Ева. Однажды в ее доме объявился молодой человек. Его звали Шейл Шмуклер. Шейл был профессором университета Пьера и Марии Кюри в Париже и приходился Грише и Боре двоюродным братом. Он был вызывающе элегантен — длинное пальто и бордовый приталенный пиджак с артистическим кашне, повязанным вместо галстука. Вокруг себя он распространял таинственный запах какого-то дорогого одеколона. Весь вечер до ужина Шейл расхаживал по холлу и говорил по карманному телефону. Говорил большей частью по-французски. Но также по-английски и по-немецки. В тот вечер он вылетал из Цюриха в Лондон на конференцию, и ему нужно было уладить кое-какие дела. По-русски он совсем не говорил, и за ужином общался с братьями на иврите.

Поздно вечером после отъезда Шейла Ева рассказала мне историю его отца.

До Второй мировой войны раввин Натанель Шмуклер жил в Польше, в Кракове. Когда в тридцать девятом году Сталин и Гитлер поделили Польшу, Натанель подался в Союз. Ехать в Союз раввину было страшно, но с немцами было еще страшнее. У нас он попал в трудовой лагерь под Иркутском. Ева уже не помнила, что там было. То ли лесопильный завод, то ли бумажная фабрика. Как-то в столовой Натанель, хлебая щи из алюминиевой миски, имел неосторожность пожаловаться соседям по столу. Дескать, кормят здесь хуже, чем в польской тюрьме. Кто-то донес на него. И Натанель отправился из Иркутска дальше на восток, в лагерь под Магаданом. Это был нормальный гулаговский лагерь, рудники в зоне вечной мерзлоты. Больше года в нем никто не протягивал. Глубоко копать могилы в мерзлом грунте было трудно, и каждое лето из-под лишайника вместо травы всходили кости.

Польскому раввину повезло. Он устроился на кухне: резал хлеб, чистил картошку, разливал баланду. Когда уже шла война и немцы подходили к Москве, Натанель познакомился в бараке с Иваном Тимофеевичем. Тот был его соседом, лежал над ним, на верхних нарах. Иван Тимофеевич был низкого роста, кряжист, с круглым крестьянским лицом и здоровым румянцем во всю щеку. Соседи подружились. Может быть, потому что были одногодки, обоим было по двадцать пять. На воле Иван работал экспедитором в одном из московских партийных издательств. Был он поповский сын, родился в деревне на Тамбовщине. Отца и мать расстреляли в коллективизацию. Приютила его дальняя московская родня, когда ему и четырнадцати еще не было. О родителях Иван в анкетах не писал и на работе о них не рассказывал. Как проведали о них бдительные кадровики — не известно.

После ночной поверки, когда барак в полутьме дружно храпел, Иван и Натанель тихо переговаривались. Рассказывал больше Иван, а Натанель слушал о чужой незнакомой жизни. Иван рассказывал про детство в деревне, про то, как пел у отца в церковном хоре, как чуть не утонул в омуте, если бы не вытащила крестная. Когда забрали отца и мать, крестная взяла его к себе. В то время чужие городские люди подводами вывозили из домов добро и хлеб. Крестная с Иваном и двухлетней дочкой жила на хуторе, на отшибе. Как и все, прятала хлеб в подвале. До нее добрались не сразу. Но когда добрались, забрали все подчистую, ни зернышка не оставили. Крестная голосила, бежала за подводой, потом упала и долго молча лежала в сухой дорожной пыли. В ту зиму ребенок умер от голода. А Иван, оставшийся кормильцем, побирался по соседним деревням. Однажды в его отлучку крестная ушла и подожгла дом. Нашли ее на деревенском кладбище. Она висела на березе, росшей над мужниной могилой. Там ее и похоронили. А Иван подался в город.

Натанель слушал, но о себе рассказывал мало. Он был уверен, что парень из далекой русской деревни не поймет его жизни, правды его сурового древнего Бога. А Иван, свесившись с нар, горячо шептал ему на ухо:

— Ненавижу их. И веру свою предали, и народ извели. А Бог-то, он ведь один на всех…

Потом Иван заболел. Людей косила дизентерия. Девать больных было некуда, и каждое утро из бараков выносили по десятку мертвецов. Трупы складывали в полуторку, чтобы отвезти и захоронить в мерзлой тундре. На работы больных не водили. Иван так ослаб, что не мог спуститься с нар. Он бы и умер, если бы не Натанель. Натанель ходил за ним и подкармливал его, притаскивая из кухни что мог. А когда Иван встал на ноги, как-то сумел определить его на работу в санчасть.

Теперь по вечерам он занимался с Иваном ивритом, читал ему отрывки из торы и поучения из «Танах», книги пророков. Иван научился писать на иврите крупными печатными буквами. Шутил, говорил, что готов принять обряд обрезания. Только не в лагере.

Не известно, сколько бы Натанель просидел в лагере и вообще выжил бы. Но после смерти Сталина поляков стали постепенно выпускать. Натанеля выпустили, и друзья расстались. Иван остался в лагере, а Натанель уехал в Вильнюс, встретил там Беллу, тетку Лившицев, женился на ней и переехал в Варшаву. А через год, когда у него родился сын Шауль (тот самый Шейл), семья уехала в Париж. Шауль Шмуклер вырос в Париже, окончил еврейскую школу ешиву, а потом поступил в университет. В начинающем ученом нельзя было узнать его отца, краковского раввина. А старому Натанелю Шмуклеру жизнь сына казалась чужой и непонятной. В конце концов Натанель и Белла переехали в Израиль и поселились неподалеку от Хайфы.

В середине семидесятых к Натанелю пришло письмо из России. Из конверта с маркой, изображавшей советский спутник, выпал лист школьной тетради. Письмо было на иврите и написано крупными печатными буквами. Иван писал, что жив-здоров и просит прислать ему вызов. Хочет приехать в Израиль с женой Раисой Ивановной на постоянное жительство. В Москве у них оставалась замужняя дочь. Изумленный Натанель послал вызов и с полгода ходил по соседям, читал письмо, рассказывал о своем друге и говорил:

— Чтоб я так жил, как они ему не разрешат… Адам музар![30]

А когда Иван все-таки приехал, Натанель еще с полгода ходил с ним по соседям, рассказывал об их жизни в лагере, об уроках иврита и торы на нарах и говорил уже другое:

— Я знал, что он своего добьется. Это же шимшон гибор[31]. Сейчас у евреев одним богатырем стало больше.

Иван Тимофеевич и Раиса Ивановна поселились в Пардесхане, маленьком тихом городке между Тель-Авивом и Хайфой. Там они прожили десять лет. Когда Иван Тимофеевич умер, Раиса Ивановна похоронила его на еврейском кладбище недалеко от моря. Кладбище стояло на холме среди старых согнутых временем оливковых деревьев. Ева видела эту могилу. Белый остроконечный камень с надписью на иврите и «моген довидом». А под шестиконечной звездой выбито по-русски «Ивану от Раисы».

Раиса Ивановна очень тосковала по мужу. Одиночество стало невмоготу, и она решила вернуться в Россию к дочери. Она подала заявление, но ей поначалу не разрешили. Советовали продолжать хлопоты, но она побоялась или раздумала. Теперь дочь и зять приезжают к ней. В русскую родительскую субботу они приходят на могилу помянуть отца. Молодые приносят кое-какую закуску, бутылку местной водки «Кеглевич» и цветы. А Раиса по местному обычаю кладет на могилу камешек. Выпив, Раиса сидит и смотрит на море. На седую прибрежную полосу, на золотисто-синий морской простор с белесыми пятнами отмелей. Тогда она вспоминает про Крым, куда однажды ездила с Иваном по профсоюзной путевке. Географии она не знает, и ей кажется, что там, за горизонтом, где сходится синее море и золотисто-розовое небо, там и находится этот самый крымский берег.