…звуки тишины
…звуки тишины
Ни разу не слышала не то что разговора на повышенных тонах — громкого голоса. Здесь говорят абсолютно отчетливо и ясно. Но — ничего, ничего не слышно! Шведский язык особой музыкальностью, на мой слух, не отличается — но он и не груб. Смягченный вариант германской речи. Есть в нем для меня, выброшенной на остров, прелесть непонятности: когда ехала из аэропорта на автобусе длинным, по здешним понятиям (час), путем, позади сидел малыш, который всю дорогу бубнил что-то свое. По-шведски, разумеется. Бубнил бы по-русски — голову бы оторвала. А тут — нечто неясное, плывущие звуки, ускользающие. Нешумный фон.
Впрочем, нет: одно исключение — и громкие, перебивающие друг друга голоса, и повышенный тон. Небольшая, но спаянная компания местных алкоголиков заседает на солнышке да с пивком в овражке за городской стеной.
Врачи говорят, что лечение тишиной (и, соответственно, молчанием) показано в случае многих нервных заболеваний.
Охотно верю.
Помню брезжущий в сознании сюжет шведского фильма. Типичная, как я теперь разумею, шведка (по экскурсионным заходам в магазины готового платья понимаю — их юбки и брюки на мне, отнюдь не малорослой по отечественным меркам, по земле пластаются) временно обитает в деревянном доме на берегу лесного озера — плавает, как рыба, прыгая в воду прямо с балкона. В тишине и молчании. Одна. После какой-то душевной драмы. Северной красоты женщина, озеро и дом — все в полной тишине.
И, конечно, «Молчание» Бергмана.
Бергман живет здесь, на острове. Только не на «большом» Готланде, а на острове острова, маленьком Форё, отделенном от Готланда (как от материка) узким проливом, через который ходит вовсе даже обыкновенный, сомасштабный человеку паром. И вот с этим паромом связана «островная» история, рассказанная мне Леной Пастернак — деятельной и домовитой душой Балтийского центра писателей и переводчиков (куда я и плыла и о котором дальше).
Паромщик водил этот паром лет эдак двадцать, а может, и больше: Готланд — Форё, Форё — Готланд… Всех окрестных жителей знал; знал и все их расписания и маршруты. Работал изо дня в день — привычное дело. Кто были его пассажиры? Обыкновенные островитяне: фермеры, крестьяне — на островах живут разведением овец да туризмом (но только два летних месяца). И вот тупо, как овцы, все движутся по известным дорогам, в известный час подъезжая к парому, который в свою очередь в известный час, со шведской точностью, минута в минуту отплывает и приплывает… плыть-то не более двадцати минут. И в один прекрасный день не выдержало свободолюбивое сердце паромщика, к тому же не дурака выпить: взял этот потомок викингов да и вывел свой паром с пассажирами не на знакомый путь, а в открытое море. Как корабль.
Нарушил безусловность/условность, расчисленность и постоянство.
Произошел в душе его — взрыв, а уж собирали последствия попавшие в историю пассажиры, внезапно оказавшиеся мореплавателями.
Впрочем, островная психология (и психика) — особое дело.
Вернемся к тишине. К молчанию. Бергман отправился жить на Форё — и обитает там уже не первый год. Если кто хочет себе представить местный береговой пейзаж, пусть вспомнит «Жертвоприношение» Андрея Тарковского: пустынно-ровный, плоский берег, безлиственное дерево, укрепленное в береговой гальке, молчащий мальчик в панамке и без умолку говорящий его отец.
В жилом домике балтийского литературного Центра дверь каждой из одиннадцати комнат, выходящих в общий коридор, по периметру обита мягким пластиком: закрывается бесшумно. Из коридора не доносятся никакие звуки. Впрочем, каким звукам здесь доноситься — молча. А если пишет — то уже не на трещащей машинке, а на компьютере. Или — рукой, то есть ручкой.
Балтика — в это время года, в апреле — тоже бесшумна, по крайней мере с этого, западного берега Готланда, который отдален от материка меньше, чем восточный. На восточном — волны шумят. А здесь — плеск-всплеск, не более того. Некое подобие волн возникает, если пройдет вдалеке корабль. Движется все: и корабли, и быстроходные паромы, и тихоходные — совсем без шума. Перемещаются в пространстве моря, ближе к небу, почти по линии горизонта, беззвучно. Громоздкий, как шкаф, паром — и вот он уже истаивает, уменьшаясь в размерах. И — нет его, исчез, как облачко.
Что шумит, так это балтийский ветер. Не просто шумит, а шумит со вкусом: воет, завывает в окнах, злится, выдувает, лезет в каждую щель, гремит всем, что ему под Руку попадется, мешает жить и работать, не только спать, путает мысли, бьет по сосудам, срывает капюшон и расстегивает куртку, со скрипом раскачивает безлиственные сучья старого дерева ростом в хороших три этажа, похожего на мировое древо — мифический ясень Иггдрасиль. Средневековая стена (светло-серого, пепельного камня) с башнями, которой окружен город, во вмятинах и щелях — туда проникал этот вездесущий и мощный ветер, выдувал песчинки и крошки, выскребал все. Звук ветра — самое настойчивое напоминание острову о том, где он находится, куда он брошен: в стихию, вернее, в стихии. Здесь быстро становится понятно, почему древние скандинавы, обожествляя окружающий мир, целокупно определяли природу: земля, где живут люди, — Мидгард, небо — Асгард, подземный мир — Хель (отождествляя «север» и «низ»)… По краям земли живут великаны — ётуны, а верх и низ связывает как посредник бесшумно снующая по деревьям белка — вот она скачет перед моими глазами…
После того как ветер прекращается (а кажется, что он, как живое существо, перелетает куда-то), становится особенно тихо.
И в этой тишине слышнее размеренный звон церковных колоколов — каждые полчаса, каждый час, а в восемь утра да в полдень — с перезвоном, с музыкой. Особо чуткие и нервные писатели и переводчики просыпаются ни свет ни заря — а кто и засыпает с трудом: колокольня-то высокая, но под горой, а дом наш стоит как раз наверху, над городом, почти вровень с колоколами. Однако колокольный звук тем хорош, что только подчеркивает тишину острова. После звона колоколов тишина сильнее, отчетливее, я бы сказала — звучнее. Особенно звучной была тишина пасхальной лютеранской ночи, холодной и ясной, полнозвездной, когда я вышла из храма, где в сдержанной и строгой пасхальной службе звучали орган и не согласное хоровое пение, а ясное и сухое перебирание четких звуков. Накануне, в субботу днем, я тоже зашла в собор — рыдал орган, на Богоматерь с младенцем была накинута черная траурная вуаль, а при входе, на пюпитре, записка крупными буквами наискосок: пока Христос в могиле, церковь мертва.
Тишина звучнее, если идешь по городу внутри стены, топаешь, цокаешь по вымощенной мостовой — при вечернем освещении, при косых лучах заходящего солнца, когда каждая плоскость, будь то розовая стена домика плотно прижатыми к ней, ищущими защиты от ветра стеблями шиповника, на котором только еще начинают лопаться почки, а под ним уже цветут анютины глазки, желтые нарциссы, а где и гиацинты, окно, затейливо украшенное деревянными птицами на тонких длинных ножках, обязательными лампами-фонариками, цветочными горшками, подсвечены — и оттого и цвет, и контуры предметов интенсивнее. Кажется, что интенсивнее становятся и звуки — и, в ответ, медленная тишина, повисающая между ними.
Какие звуки еще я слышала? Толстый и низкий гудок парома при отплытии. Самым настойчивым был звук… тракторообразного оранжевого уборщика-мойщика, который собирал мусор, мыл и выскребал булыжник вокруг дома чуть ли не половину рабочего дня.
Звуки природы только яснее и глубже делали тишину. Звук лебединых крыльев, полета стаи лебедей-сванов, — гудящий шелковый шум, растворяющийся в дымчато-сизом небе, мерцающем море, при закате. Это было так прекрасно, что даже слишком. Низко летела вдоль берега и стая серых диких гусей, и я близко видела их вытянутые длинные шеи, крупные клювы, даже — блестящие глаза. Шум крыльев был ровный, ясный, тоже шелковый, как будто птицы пели в полете. Чайки кричали, иногда — истошно. Самые элегантные птички среди чаек — черно-белые с оранжевыми длинными клювиками, быстро бегающие по прибрежной гальке, — молчали. Утки — перекрякивались, утки разные, пестрые, серые, коричневые, черно-белые, а утки-поганки — с хохолком на макушке. Крики, чуть ли не до драки, из-за пары — и территории, места для гнезда. Птичий шум и гам вдоль моря, птичий базар — а воспитанные готландские собаки на птиц не поворачивают головы, не косят глазом, не то что не гоняются — не лают, что само собой разумеется.
Городской стеной от моря защищен Ботанический сад. В нем — особая тишина, которую подчеркивает уже не плеск балтийской волны, а журчание искусственного, может быть, ручейка, истекающего из искусственной ракушки, похожей скорее на темно-серый таз, в котором стоит темно-серого цвета обнаженная дама, скорее неандертальского типа, вечно глядящая на море. В Ботаническом саду птицы другие, те, что не кричат, а поют столь замечательно, что следует приходить сюда ежедневно, Усаживаться на скамью с видом на расцветающую магнолию и слушать. Это и есть — тишина Висбю.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.