Сериал по-русски
Сериал по-русски
Модель жизни насаждается телевидением отнюдь не только через рекламу и заставки, но и через сериалы, подключающие зрителя к протяженному повествованию, как бы дублирующему или, лучше сказать, замещающему реальное существование.
Сериалы вошли практически в каждый дом во второй половине 80-х, и сейчас многие выстраивают свой день по расписанию — от одного сериала к другому. Или, вернее, сами сериалы выстраивают жизнь. По симпатиям зрителей сериалы латиноамериканские опережают американские, английские или австралийские — видимо, спуск России в страны третьего мира, стремительная латиноамериканизация страны в подсознании общества способствуют такому выбору. Американцы или англичане все-таки остаются не очень понятными, их цивилизационные привычки — слегка отталкивающими для нашего зрителя. Нельзя не учитывать и такую вещь, как повышенная эмоциональность, — она тоже роднит нас с персонажами какой-нибудь «Просто Марии». А еще — бедность, которая не порок; жертвенность, которая лучше, чем разумный эгоизм… Совпадений в поведенческих стереотипах довольно много, и объясняются они, увы, не только во многом сходными традиционными клише, сходством национальных кодов, но и сходством исторических судеб, отсталостью и той и другой стороны (и производящей, и потребляющей).
Но предмет нашего анализа — не демонстрации зарубежных сериалов, с персонажами которых наши сограждане себя отождествляют (например, дают их имена родившемуся и ни в чем не повинному ребенку), а сериалы отечественного производства. В них тоже, как и в рекламе, заложена модель, апеллирующая не только к сознанию, но и к подсознанию публики. А также в них закладывается — сознательно или подсознательно — модель (схема, сюжет, назовите как хотите), которую выбирают из множества возможных, предлагаемых реальностью, сами создатели сериала. Сериал — как массовая культура — провоцируется творческим импульсом масс, отвечает их жажде, их желаниям, удовлетворяет их потребности и в свою очередь моделирует это массовое сознание.
Сериал «Зал ожидания» интересен тем, что помещает традиционную для русской культуры модель в новорусский контекст. Здесь представлены два оппозиционных начала: статическое (провинциальный городок, затерявшийся в Центральной России) и динамическое (поезд с «новыми русскими», который должен промчаться сквозь него).
Городок старинный, может быть и постарше столицы, — заколдованный «кружок» на карте, символизирующий застывшее российское прошлое. Жизнь здесь никуда не движется, все идет по привычному кругу: дома- развалюхи, местный базарчик, попивающее население, милиция, магазин, железнодорожная станция. В центре городка — бывший монастырь, в котором располагается детский дом. Дети — единственная живая часть городка; у дома замечательный директор (Вячеслав Тихонов), который дружит с руководителем местной администрации (Михаил Ульянов), тоже хорошим человеком. Они вместе потихоньку выпивают, а мэр (в кепке, конечно) поет с сиротами в хоре. У городка нет никакой промышленности и никакой перспективы.
Мимо должен пронестись поезд, в одном из вагонов которого едет со съемок очередного фильма киногруппа вместе с богатым спонсором (крупная женщина, лучше сказать — баба, красивая традиционной зрелой русской красотой). Подросток из детского дома, влюбленный в девочку, мечтающую о кинокарьере, останавливает поезд — ложным сообщением, что на рельсах заложена мина: а вдруг девочку ждет судьба — вдруг ее заметят и возьмут в артистки?
Поезд — это новый мир, динамично врезающийся в мир старый.
Спонсора сопровождают два человека с семитской внешностью (вспомним: умный еврей при губернаторе), молодых, с компьютером, решающие срочную задачу: найти место для осуществления проекта, на который дает деньги крупный западный инвестор. Место должно быть а) экологически чистым, б) исторически привлекательным. Проект может быть претворен в жизнь, если население и администрация примут новую концепцию (и получат акции участия — нечто вроде ваучеров).
Интеллектуальные поиски молодых советников-аналитиков продолжаются, и вдруг их осеняет: а почему же не осуществить проект в городе Зареченске, где их и остановила судьба (т. е. мальчик-сирота)?
Не буду пересказывать сюжет дальше: скажу лишь, что население акции берет, а мальчик умирает (куда ж без слезинки ребенка). Необходимо только освободить бывший монастырь — для будущего туристического центра; приходится жертвовать сложившимся укладом сказочно хорошего детского дома и распределить детей по другим детским домам, разорвав их почти семейную связь (много слезинок).
И на это тоже, после всех переживаний, соглашаются. И директор, и дети (радостно поедающие спонсорские апельсины).
Но главным персонажем, душой и защитником детей, отказывающим кинозвезде в своей любви, является загадочный бомж (Робин Гуд, не меньше), красавец и интеллектуал.
Итог: новое рождение (возвращение) России пройдет через провинцию, лишенную промышленности. Россия ценна своей древней культурой (монастырь) и природой. Народонаселение (детей) можно куда-то разбросать, на месте России открыть Международный турцентр. А «новые русские» снимут про это новое кино.
Собственно, никаких усилий людей, никакого труда местного народонаселения для реализации проекта не предполагается — они лишь берут бумажки, «акции». Приходит тот, кто вкладывает деньги в новое жизнеустройство, открывая город туристам. Капитал народонаселения, который можно эксплуатировать, — это культура, историческое прошлое (монастырь). Ничем другим они не обладают — работать не умеют и не хотят (человек работающий отсутствует в системе, предложенной сериалом).
Конечно же, сериал — это сказка. Но сказка, предложенная в определенный момент самим себе не только в утешение (как знак возможного спасения — кто-то богатенький вдруг приедет и вдруг вытащит нас из болота за волосы), сказка очень даже реалистичная — показывает нам наше представление о самих себе, о наших возможностях и перспективах. Она, эта сказка, не только намек, но и урок, демонстрирует — скорее всего, подсознательно — интеллектуальный продукт, результат поиска новой идентичности: безвольное население, дети-сироты, «новые русские», ищущие место для вложения западных денег…
Но, с другой стороны, сериал как произведение все- таки художественное, лубок, изготовленный профессиональным режиссером Дмитрием Астраханом, взывает и к еще одной интерпретации, дает еще один намек — или сообщение: у России есть шанс, и даже если кажется, что остались у нее только бомжи, неудачники и сироты, Россия может встретиться с Россией, обрести Россию буквально у себя под ногами — там, где лежат настоящие сокровища культуры, природы и, главное, добрых, порядочных людей (а «хорошими» в фильме Астрахана являются буквально все, и «старые», и «новые», все, кроме наглого молодого милиционера, да и у того, скорее всего, «крыша поехала»).
Сериал «Самозванцы» тоже сталкивает Россию прежнюю с Россией новой, используя, правда, несколько другие стереотипы и отчасти изменяя, переворачивая их. Сразу оговорюсь: уровень сериала, как интеллектуальный, так и эстетический, намного ниже, чем у фильма Астрахана; но так как речь идет преимущественно о стереотипах и клише, отпечатанных в сюжете и персонажах, то оставим оценку в стороне. Главный герой сериала — писатель (уже смеюсь, как говорят в Одессе; писатель — нисходящий, исчезающий знак России и «русскости», о чем создатели фильма, видимо, еще не догадываются). Мало что писатель — лауреат Нобелевской премии (привет роману Юрия Буйды «Ермо»). Нобелевскую премию он получил еще в советское время и был лицом диссидентствующим. (На самом деле создатель романа сознательно передал ему рукопись для публикации под чужим именем, боясь преследований; затем скончался; лауреата мучит совесть — он до сих пор не открыл страшную тайну своего самозванства.) Некий филолог, доктор наук, а нынче сторож при автостоянке (кому они, эти доктора филологии, нынче нужны), докапывается до истины.
У лауреата есть внучка, сирота, которая живет в маленьком провинциальном городке (см. предыдущий сериал, «Зал ожидания»). Внучка работает в местной городской библиотеке, в которую никто не ходит за книгами (читатель исчез). У внучки в свою очередь есть подруга, которая хочет пробиться в Москву любыми путями — и обманывает как подругу, так и ее дедушку, выдавая себя ему за его внучку.
Не будем углубляться дальше в развитие сюжета — тем более, что демонстрация сериала не завершена, ибо не завершен и сам фильм.
Отметим лишь специфически яркие — в перспективе поставленной проблемы — моменты. Прежде всего, литература и писатели. Здесь они находятся в центре, занимают главную сюжетообразующую позицию (еще есть и линия «старший» писатель и «младший», его ученик, продающий перо за деньги). Именно в тот период, когда литературоцентризм в России сменился аудиовидеоцентризмом. Писатель, бывший знаковой культурной фигурой и концентрировавший в себе русскую проблематику, остается таковым только в прозе, причем «высокой» (см. романы Владимира Маканина и Марка Харитонова). Роман о писателе — это действительно один из центральных стержней русской культуры XX века: через «Дар», «Мастера и Маргариту» и «Доктора Живаго». Но, повторяю, «высокой» прозы. В качестве героя «мыльной оперы» или сериала русский писатель конца века неинтересен, на такой фигуре не держится ничего, кроме устаревших амбиций. Однако неожиданная устойчивость такого героя подтверждает, что новое самопонимание постсоветской России (если говорить о культуре) остается пока проблематичным. Отождествляет ли себя современная Россия с литературой? «Они так собой любуются, они до сих пор восхищаются своим балетом и своей классической литературой XIX века, что они уже не в состоянии ничего нового сделать» — эти слова из зарубежного интервью Альфреда Коха, перепечатанного «Новой газетой» (№ 43, 2–8 ноября 1998 г.), относятся не столько к русским, сколько к тому, как бывший вице-премьер представляет себе — находясь на Западе — теперешнюю Россию: гордятся тем, к чему сами рук и головы не приложили, работать не умеют, перспектив нет… остается либо закрыть Россию совсем, либо открыть музей (или турцентр — см. сериал «Зал ожидания»). А поезд/самолет поедет/полетит куда подальше.
На фигуре писателя, на литературе, говоря условно, новая Россия себя обрести не может — повторять, клонировать старую Россию, Россию XIX века или Россию советскую, исторически бессмысленно. Это тупик, это заколдованный круг, из которого Россия никак не может выскочить… Что ж, если это и есть концентрат усредненного сознания, то он и выразился в неоконченном сериале «Самозванцы».
Может быть, мы вообще самозванно присваиваем данному месту имя России?
Может быть, мы сами и есть самозванцы?
В те времена, когда еще отцветала позднебрежневская эпоха, впоследствии неточно названная «застоем», на благословенный колхидский берег ежегодно съезжались — по приглашению Главной редакции по переводу и взаимосвязям между литературами при Совмине Грузии и редакции журнала «Литературная Грузия» — прозаики, поэты и критики Грузии и Абхазии в компании русских, украинских, эстонских, казахских… (список можно продолжить) коллег, всего человек тридцать, не более. «В глухой провинции у моря» разговаривали несравненно свободнее, чем в имперском центре: тон и дух были более чем неофициальные. Темы семинаров варьировались вокруг грузинской словесности. Из Киева приезжали Павло Мовчан, Вадим Скуратовский, из Таллина — Аксель Тамм, из Казахстана — Мурад Ауэзов, из Еревана — Левон Мкртчян, из Баку — Илья Дадашидзе, из Москвы — Олег Чухонцев, Андрей Битов, Алла Латынина и Алла Марченко, Булат Окуджава, Евгений Рейн, Татьяна Бек, Галина Корнилова, Владимир Лакшин, из Литвы — Альгимантас Бучис, автор нескольких книг о литовской и «многонациональной советской» литературе…
Последний семинар состоялся году в 1986-м.
А потом? Альгис Бучис в собственном вильнюсском доме собрал свои книги и предал четверть века своей работы и жизни огню. Сжег все, кроме двух тоненьких сборничков — стихов и прозы, которые он посчитал все- таки достойными выжить.
Каждый по-разному расстается — если расстается — со своим прошлым, болезненные порой напоминания о котором неизбежны. На следующий день после похорон Булата Окуджавы «Неделя» опубликовала очередной выпуск «Портретной галереи» Бориса Жутовского, вспоминающего встречу 1962 года с главой идеологической комиссии ЦК КПСС Леонидом Ильичевым. Процитирую «конспективные записки». Э. Белютин: «Ослабло чувство гражданской ответственности». Б. Ахмадулина: «Мы уловили беспокойство партии». Е. Евтушенко: «Мы все за революцию» («Неделя», № 22,1997). Так было. Так думали. Так — лавировали. Или — так отстаивали свое собственное понимание действительности. «Я понял, что нет никаких наших и не наших, что все, в общем, наши, и чем больше сталкивался с людьми, окружающими меня, все больше и больше убеждался в том, что все наши, с большим или меньшим количеством грехов, достоинств и недостатков» (запись Б. Жутовским выступления Б. Окуджавы — там же).
Евгений Евтушенко начал новую жизнь и новую профессиональную карьеру преподавателем в Америке.
Иные из его поколения и круга эластично переместились в свое постсоветское настоящее — без внутренних потрясений и переездов.
Кто-то, как лауреат Ленинской премии Егор Исаев, занялся птицеводством на даче в Переделкине. Кто-то гордо педалирует свои заслуги перед демократией при помощи частицы «не»: не состоял, не участвовал, не подписывал. Кто-то занялся яростным ниспровержением, а кто-то, наоборот, пришел к необходимости тщательной рефлексии и исследования «себя прошлого». Юрий Трифонов в романе «Время и место» называл это «операцией на себе самом».
Что же касается тех, кто был рожден в «года глухие», а ныне активно действует на российской культурной сцене, то они выбирают не столько — и не только — отказ от ближнего и дальнего советского прошлого, а наоборот, сплошь и рядом парадоксально ищут своего с ним контакта. В разных целях. В разных формах. Вот об этих целях, формах и контактах и пойдет речь.
Ретро становится одной из форм ведущих. «Эпидемия ностальгии», по определению Андрея Разбаша в «Часе пик» 16 июня 1997 года.
Газета «Известия» (1997, № 81) поместила два жизнерадостных фото москвичей-1959, выполненных американцем Уильямом Кляйном, — выставка Кляйна с успехом прошла в Москве-1997 в Музее личных коллекций. Геннадий Хазанов признается, что «в странах бывшего Союза очень большое количество людей ходит на мои концерты за своей молодостью» (Г. Хазанов. «Никакого романа с властью у меня не было и нет». НГ, 18.06.97). Сергей Женовач ставит на Малой Бронной «Пять вечеров» А. Володина, — автор рецензии на спектакль пишет о «ностальгии по светлому в социалистическом прошлом, объединяющей нынешних коммунистов с более демократически настроенными слоями российского общества» (Г. Заславский. Чувства и разум. — НГ, 30.04.1997). Напомню, что пьеса Володина достаточно драматична: она о трудности возвращения в реальность отсутствовавшего несколько лет (эзопов намек — по причине известной) человека, об одиночестве. Однако театральный замысел совсем о другом: «Пьеса, как выяснилось, таила в себе немалый психотерапевтический эффект <…> Из зала выходишь в странном, почти забытом умиротворении», — замечает «НГ». Впрочем, это и есть эффект ретро, эффект удовлетворения «ностальгии по светлому». В той же «НГ» помещается обширное интервью — «Народный артист СССР» — с Евгением Матвеевым, с удовлетворением вспоминающим с той же «ностальгией по светлому» всесоюзную, 1981 года, премьеру фильма «Особо важное задание»: «Без дураков! Я горжусь этой картиной! Она добрая, она о мужестве, о духовной силе народа»; с удовольствием — свое исполнение роли Брежнева: «…Леонид Ильич в фильме «Солдаты свободы» — мужик еще о-го-го: крепкий молодой генерал, и женщин любивший, и выпить»; радостно — пропагандистские поездки по стране: «Я от Бюро пропаганды с чтецкой программой столько ездил! Монологи, рассказы — Твардовский был у меня в репертуаре, Шолохов, Горький…» (НГ, 06.03.97). Мне могут возразить: мол, ностальгия у народного артиста СССР Евгения Матвеева — понятного, компенсаторного происхождения. Тогда я добавлю к солидным свидетельствам голос поэта:
Всего прекрасней ранние вставанья
И праздничные городов салюты,
Которые не меркнут от сознанья,
Что пошатнулась вера в абсолюты.
А за окном промчавшаяся надпись,
Хоть славила она творцов бесправья,
Она так хорошо вписалась в насыпь,
Как в корки книг их славные названья.
(А. Шарапова. «Новый мир», 1995, № 1)
«Ностальгия по светлому» отнюдь не исчерпывает настроение и тональность современного искусства, в частности поэзии:
дворничиха из подъезда вышла
фабрика работала неслышно
там под лестницей — внизу
мурло растворяло дебила в тазу
всегда в платке и в зимней шапке
ломом шуровало в дымной топке
кричали дети наверху
запах морга и вагона
крепкий запах самогона
(Г. Сапгир. «Новый мир», 1997, № 2)
До худшего дня, до могильной поры
в убогой и тусклой отчизне
вы крест свой несли, а иные миры
вам даже не снились при жизни.
За то, что грядущую участь свою
вы видели в образах тленья, —
посмертною родиной в черном раю
дарован вам сон искупленья.
(Игорь Меламед. «Новый мир», 1997, № 2)
И все-таки, несмотря на выразительные, резкие определения и даже проклятья прошлому (недаром циклу своих стихотворений Сапгир предпошлет строку «Пусть Вавилон вскипит огнем», а Меламед назовет рай — «черным»), ностальгия движется наступательно. И используется государственными начальниками, на словах оставляющими искусство на попечении самого себя, а на деле навязывающими свои заурядно-ностальгические эстетические вкусы всему населению: президент Ельцин благословил не только выставку, но и целую академию Ильи Глазунова.
Важнейшим из искусств у нас стало телевидение, вытеснившее на обочину изящную словесность, отбившее не только миллионы зрителей у кино, но и сотни тысяч читателей у «толстых» журналов. О степени влияния — и влиятельности — ТВ свидетельствует борьба (война?) вокруг собственности (список жертв открыт Листьевым), выборная президентская кампания-1996, злосчастная коробка с долларами… Много что свидетельствует. И именно на ТВ «ностальгия по светлому» прошлому стала одним из жанрообразующих принципов.
Светлое будущее, так и не осуществленное в жизни, приходит на телеэкраны как светлое прошлое. И с каждым годом идеология из этих фильмов и передач исчезает, а псевдохристианская коммунистическая ересь, столь притягательная для масс, как показала история России, остается востребованной.
Чрезвычайно чутко реагирующее на общественные умонастроения и, надо признать, умеющее их использовать и направлять телевидение при содействии мексиканских, латиноамериканских и просто американских «мыльных опер» подключило огромную часть аудитории бывших читателей к совершенно невероятной, отчасти сказочной для постсоветского зрителя виртуальной реальности. Блеск визита в Россию исполнительницы главной роли в сериале «Мария» и «Просто Мария» Вероники Кастро, актрисы, скажем прямо, в мире мало известной, затмил степень освещенности важных государственных визитов. Доярки в колхозах не выходили к рыдающим коровам из-за неудобной телесетки, которую в конце концов по их требованию пришлось исправить; в Крыму были отмечены массовые волнения из-за прекращения вещания российского телевидения с американской «Санта-Барбарой»; зрители на Украине опротестовали новый ее дубляж — герои заговорили не по-русски, а на украинской мове.
Рейтинг телесериалов, безусловно, обгоняет рейтинги всех иных передач, и не случайно РенТВ, объявившее себя попервоначалу «телевидением с интеллигентным лицом», для завоевания аудитории в течение дня демонстрирует семь телесериалов.
Кроме «мыла», аудиторию получают телеигры и ток- шоу, выведенные способом клонирования из популярных западных образцов: «Поле чудес», «Продолжение следует», «Что? Где? Когда?», «Принцип домино», «Сто к одному», «Я сама», «Мы», «Профессия», «Дог-шоу».
На ТВ возникли два принципиально новых и, насколько мне известно, не имеющих четких аналогов в западной продукции проекта собственно российского происхождения: «Старая квартира» (РТР) и «Наша эра: 1961–1991» (НТВ).
«Старую квартиру» предъявляли зрителю ежемесячно, «Нашу эру» — еженедельно.
Обе программы имели сходную задачу — художественно-публицистического исследования и воссоздания культурно-политико-исторического сюжета года («Старая квартира» начала с 1946-го, «Наша эра» — с 1961-го).
Самим своим рождением в эфире передачи отчасти обязаны тому, что может быть названо кризисом культурно-исторической идентичности бывшего советского общества. Оба проекта начинают свой исторический отсчет со времени, с которым непосредственно — памятью и судьбой — связаны многие из ныне живущих зрителей. Задуманы и осуществляются передачи людьми, чуткими к смене культурно-исторических стилей, — драматургом Виктором Славкиным и режиссером Григорием Гурвичем («Старая квартира») и журналистом Леонидом Парфеновым («Наша эра»).
Обе программы возникли тогда, когда русское постсоветское искусство и литература прошли два периода.
Первый — период концептуализма, круто замешанного на деконструкции Большого Стиля советской эпохи, на пародийно-травестийном использовании и снижении составляющих его элементов: в поэзии Дмитрия Пригова, раннего (до 1991 г.) Тимура Кибирова и Бахыта Кенжеева, в прозе Евгения Попова, Владимира Сорокина, Виктора Пелевина.
Травестийному увенчанию-развенчанию подверглись не только «герои» советской эпохи — Милицанер у Пригова, космонавты и Алексей Маресьев у Пелевина («Омон Ра»), партийные руководители у Евгения Попова («Душа патриота»), энтузиасты комсомольцы у Сорокина («Сердца четырех»), военные у Кибирова («Сортиры»), государственные начальники у Кенжеева («Черненко»), — но и сам образ и стиль советской эпохи, гниющей, разлагающейся и смердящей. Отсюда — избыточность «фекально-анальной» образности и последующее окрещение прозаиком Валерием Поповым в повести «Будни гарема» ее адептов «фекалистами».
Направление художественных исканий всего концептуалистского ряда обнаруживает близость к архаике, апелляцию к глубинным слоям коллективного подсознания. Так, в поэмах Кенжеева пародийно возрождается архаический обрядовый плач («conclamare») — например, буженье, основной элемент причитаний. «Песня плача, — отмечает Ольга Фрейденберг, — сперва соответствующая исчезновению тотема, впоследствии становится заплачкой об умершем и поется под аккомпанемент протяжной музыки; это пение у этрусков и римлян, элегии у греков. Такие плачи, содержащие в себе названья имени и поступков покойного, переходят в «славы», в «хвалы», где дается краткое изложение его деяний и заслуг». В «Милицанере» Пригова герой становится именем и божеством официального советского общества, и его смеховое выкликанье, торжественное описание его деяний, величанье, превращается в развенчанье тотема власти. Архаику буффонии (греческой обрядности, праздника обрядового убийства священного быка) можно легко найти у Пелевина, замещающего принципиальную идеологическую жертвенность советской космонавтики принудительной ампутацией конечностей, а сам советский космос — московским метро.
Возвращаясь от греко-римской к современной российской обрядности, можно с уверенностью заключить, что в прозе и поэзии концептуализма разыгрывалась Кострома — праздник изготовления, воспевания, а затем сожжения и утопления советского чучела.
(Кстати, то, как любая революция, культурная в том числе, обязательно апеллирует к архаическим пластам сознания, видно и с изнанки концептуализма, с противоположно-советской стороны: напомню о сожжении чучела Евтушенко во дворике Союза писателей на Поварской.)
Новый этап развития литературы — после концептуализма (в том числе у тех же авторов, тех же действующих лиц современной российской словесности) — уже получил наименование «новой искренности» и «нового сентиментализма». Основанный на ностальгическом возвращении литературе утраченной эмоциональности, новый сентиментализм оппонирует (зачастую в пределах одной и той же авторской личности) концептуализму, во многом исчерпавшему пафос осмеяния советских клише и стереотипов, концептуализму отвердевающему, умирающему, издыхающему, потерявшему ярость, злободневную витальность, растратившему пыл. Пришло время «Портрета художника в юности» Бахыта Кенжеева, «Парафразиса» Тимура Кибирова, «Чапаева и Пустоты» Виктора Пелевина — античный театр наоборот: сначала — сатирова драма, потом — трагедия. Вернее, не трагедия, а элегия: песнь об ушедшем, свободная от насмешки. Вот какой симпатичный у Б. Кенжеева изображен «дядя Ксенофонт», «в творчестве у которого преобладали мотивы эстетства и буржуазного гуманизма», дядя героя-рассказчика, вспоминающего свою юность: «Был он в грубоватом хитоне, напяленном поверх гимнастерки, с лирой, которую почему-то держал под мышкой, в простеньком сосновом венке с единственной веточкой лавра. <…> через весь подиум за спиной у Ксенофонта тянулся лозунг: «С лирой в руках — на строительство мира», а внизу, как бывает на курортных фотографиях, каллиграфическая надпись сообщала: «Второй съезд советских экзотериков, Москва, 1936»» («Октябрь», 1995, № 1).
Ностальгически-элегическая интонация (от поэзии Кибирова до сегодняшних непременных обращений к пассажирам метро по внутреннему радио с напоминанием об особой культурной ценности станций московского метрополитена) противоположна агрессивной ностальгии политического толка, выражающейся в сталинистских плакатах и лозунгах, нежелании расстаться с трупом Ленина. В. Анпилов всем разъяснил, что так как тело Ленина находится ниже уровня земной поверхности, а бабушка захоронила Лермонтова в склепе со смотровым окошком, то вопрос с христианским аспектом захоронения исчерпан.
Чрезвычайно трогательная забота — со стороны анпилово-зюгановых — о христианском упокоении воинствующего безбожника, мумию которого пустить бы пеплом по ветру. И более не обсуждать.
Культурная ностальгия, припоминая клише и стереотипы, остраняет их, выстраивая свой — из этих клише и стереотипов — сюжет.
Именно так была задумана и осуществлялась «Старая квартира». В зале находятся участники ток-шоу, люди по преимуществу пожившие, если не пожилые, и из их рядов, по вызову ведущего, на сцену, оформленную предметами того времени (принцип оживающего, работающего музея), поднимаются герои той или иной отдельной истории, рассказывающие ее при помощи подсказывающего зала. Коллективная машина времени начинает свою работу. Зал припоминает, подпевает песням, спорит (иногда сам с собой), уточняя события; читает стихи; путаясь, называет цифры и перевирает факты. Зал — одновременно хор, коллективный участник и коллективный интерпретатор, создатель мифа, часть мифа и разоблачитель мифа, сам — живое прошлое и одновременно суд над этим прошлым. В рисунке отдельной человеческой судьбы должна угадываться судьба страны — и наоборот. Живые, вслух, непосредственные воспоминания о времени абсолютно разных людей, которых объединяет только одно — они «соседи по времени», по слову Юрия Трифонова: домохозяйка и преподаватель ВУЗа, укротительница тигров Ирина Бугримова, композитор Людмила Лядова, киноартист Владлен Давыдов и автор гимна Сергей Михалков, писатели Даниил Данин и Александр Борщаговский. Их воспоминания, относящиеся к самым разнообразным сюжетам года — от убийства Михоэлса или расправы с «космополитами» до системы работы керосинки или примуса на коммунальной кухне, — перемежаются документальной хроникой, а персонажи этой «хроники дня» неожиданно обнаруживаются в зале (например, целый класс бывших учениц арбатской школы, встречавшихся с Сергеем Михалковым в 1951 году, сидит с ним в зале и потом на сцене в году 1997-м). История преосуществляется в современность — и наоборот — на глазах участника-зрителя (поскольку зрители в зале отчасти уравнены в правах с телезрителями, также активно включающими свою собственную семейную, общественную, политическую память).
Изменение характера, духа и направления интерпретации советской истории («ближней» истории) заметно и по высказываниям литераторов, особенно связанных с юбилеями деятелей советской литературы. Всего несколько лет прошло с момента появления наделавшей шуму статьи Виктора Ерофеева «Поминки по советской литературе», и теперь уже соратник Ерофеева по «Метрополю» Евгений Попов, представляющий ту же самую, что и Ерофеев, возрастную и идеологическую группу, пишет: «Задним числом полагаю, что это были их дела — Михалкова, Катаева, Чаковского, писательских начальников, о каждом из которых можно вспоминать <…> амбивалентно», «С волками жить — по-волчьи выть». И заключает: «Не судите, да и не судимы будете» («Ребус о гении и злодействе, разгаданный Валентином Катаевым». «Общая газета», 1997, 30 января).
Итак, отрицание (и даже яростное), негодование, расторжение связи, отказ от наследства меняются на совсем иной стиль отношений с историческим, в том числе и художественным, актуализированным и возрождаемым прошлым. Чрезвычайно показательны здесь и акции, задуманные и осуществленные с использованием классических интерьеров Большого Советского стиля. Например, художники Валерий и Наталья Черкашины демонстрируют в действе по «окультуриванию» тоталитарно-ампирного московского метрополитена, состоящем из нескольких актов: акт первый (пролог) — приватизация вестибюля станции метро «Площадь Революции» случайными и неслучайными пассажирами-зрителями («уделы» — по ваучерам — соответственно маленькие, по квадратикам пола), акт второй — коммунистический субботник (уборка и уход за фигурами революционеров), акт третий — «Любовь народа к искусству для народа» (итальянская фотомодель в объятиях бронзового пролетария), акт четвертый — свадьба (подвенечное платье исполнено в материале 30-х, т. е. из газеты, выкрашенной бронзовой краской). В намерения этих художников входила художественная акция к 850-летию Москвы — созерцание соцреалистической Атлантиды сквозь воду городского бассейна (для тех зрителей, которые умеют плавать, держа глаза открытыми в воде).
В высокорейтинговой некогда программе «L-клуб» три участника (как правило, разных возрастов) должны были угадать цену на водку или шампанское в определенном году. Угадавший получал особый приз: это тоже момент удовлетворения ностальгии; думаю, что отчасти способствовавший возникновению замысла «Старой квартиры», в которой непременно присутствует и этот же вопрос, и коллективные — в конце передачи — проводы («похороны») Старого года. Сам жанр «Старой квартиры» можно приравнять к поминкам, на которых о покойнике вспоминают «амбивалентно»: люди, несмотря на катаклизмы и испытания, рождались, влюблялись, учились, работали. Год так или иначе, но результативен. Эти поминки оптимистичны — и полемичны по отношению к негативной, «чернушно»-разоблачительной волне литературы «перестройки» и «гласности». Несомненно, «Старая квартира» имеет и коллективный психотерапевтический эффект — как сеанс коллективного психоанализа. Проговаривая свои травмы (дело врачей, борьба с «космополитизмом», постановление о Зощенко и Ахматовой и т. д.), общество, представляемое зрителями-участниками передачи, по идее должно эти травмы преодолевать.
Однако на самом деле место коллективного прозрения занимает усреднение, развлечение снимает, уничтожает трагизм: происходит скорее банализация истории, чем ее истинное понимание. История изрубается в лапшу и варится, как супчик из множества ингредиентов, где лагерный опыт перемешан с комедийными пенками.
Ностальгическая идеология и эстетика была опробована режиссером-документалистом Алексеем Габриловичем в лентах «Цирк нашего детства» (1982), «Футбол нашего детства» (1984), «Кино нашего детства» (1985) — серии, плавно перешедшей в постсоветские «Дворы нашего детства» (1991) и двенадцатисерийный телесериал «Бродвей нашей юности» (1996), в котором об образе жизни, о стилягах ностальгически вспоминают шестидесятники. Навсегда потерянный «возрастной» рай детства и юности в советское время воскрешался как относительный неофициоз, в постсоветское время — как противостояние советскому стилю; а сейчас смотрится как ностальгия по утраченной стилистике существования. Советской! Почему? Во-первых, потому что — молодость, когда узкие штаны были главной оппозицией режиму. Во-вторых, потому что люди, осуществившие, снявшие эти фильмы, остались за пределами новейшего и все убыстряющегося времени, где хозяева жизни — новые молодые, для которых что Главлит, что редакция — все одно былой советский официоз.
Циклы передач о популярных артистах прошлого — «В поисках утраченного» Глеба Скороходова, «Чтобы помнили» Леонида Филатова, «Серебряный шар» Виталия Вульфа, выстроенные на сюжетах конкретных творческих и человеческих судеб, — тоже выполнены в жанре поминок, несмотря на то что Скороходов и Филатов рассказывают о покойниках, а Вульф о живых, но завершающих творческие биографии. Персонажами Скороходова были Тамара Макарова, Любовь Орлова, Петр Алейников, Сергей Мартинсон; Вульфа — Олег Ефремов, Татьяна Лаврова, Галина Волчек; Филатова — Инна Гулая, Геннадий Шпаликов, Юрий Белов, Валентин Зубков, Владимир Ивашов, Изольда Извицкая, Николай Рыбников, Юрий Богатырев, Сергей Столяров. Итог парадоксален. С одной стороны, как непременный компонент в такую передачу входит мысль о неполной реализованности таланта из-за специфически советских условий, в частности провоцирующих убийственный в прямом смысле слова алкоголизм. С другой — поскольку все удачи персонажей передачи были только в советском кино, то советский кинематограф (особенно в сравнении с нынешним, где былые звезды вообще оказались невостребованными, как, например, Алексей Баталов, которого не снимают вот уже около 20 лет) предстает вполне мощной и плодотворной системой, демонстрирующей свои сильные стороны. Ностальгические потребности аудитории, стимулированные подобным образом, поддерживаются активным включением в сетку программ ТВ советских киношлягеров. На протяжении, скажем, типичной теленедели демонстрировались: «Иван Васильевич меняет профессию», «Три товарища» (с Михаилом Жаровым и Вероникой Полонской), «Жестокий романс», «Жажда», «Россия молодая», «Неподсуден», «Один и без оружия», «Любовь и голуби», «У самого синего моря» (фильм Бориса Барнета с Николаем Крючковым в главной роли), «Волга-Волга», «Василий Буслаев», «Александр Невский», «Три тополя на Плющихе», «Родня», «Я шагаю по Москве», «Калина красная», «Отчий дом» (аннотация: «У барышни коренным образом меняются взгляды на жизнь после пребывания в колхозе», фильм 1959 г.), «Осенний марафон», «Свадьба в Малиновке», «Алитет уходит в горы», «Рябиновые ночи» (аннотация: «Мелодрама 1984 года о жителях деревни, покидающих ее ради более приличного места под солнцем, и о механизаторе Татьяне, ни за что не желающей этого делать»). Зритель практически не расстается с советским временем своей жизни, благодаря кнопке телемашины времени погружаясь — на выбор — в любое десятилетие советской власти, соответственно этой власти проинтерпретированное. Таким образом, в один и тот же день — например, в День независимости России 12 июня — он может убедиться в том, что во времена Хрущева («Я шагаю по Москве») и времена Брежнева («Три тополя на Плющихе») студенту, таксисту и колхознице жилось намного романтичнее, веселее и нравственно опрятней, чем сегодня. В современность телезритель в тот же день может попасть только в фильме «Русские братья» (см. аннотацию: «…в наше время брат идет на брата, одурманенный лозунгами о свободе и равенстве»). Все аннотации взяты из еженедельного приложения к газете «Комсомольская правда».
Во времена «поздней» перестройки на ТВ возникла «Киноправда?» — советские фильмы 30-40-х годов («Великий гражданин», например) снабжались непременной сопроводиловкой журналиста, толкующего идеологическую, пропагандистскую задачу фильма в контексте исторического периода, а затем, после демонстрации фильма, в течение получаса шла открытая дискуссия с участием историков, социологов, философов и самих зрителей — по телефону. Теперь же «Кубанские казаки» Пырьева, «Щедрое лето» Барнета, «Большая жизнь» Лукова идут безо всяких комментариев — и с непременно возрастающим рейтингом. Потому что массовый телезритель жаждет не только боевиков и «ужастиков», сколько сказку, утешающую сказку, погружающую его в спокойный и радостный мир, при этом — вроде бы мир собственной, хотя и утраченной, страны. Разочарование в «демократах» и «демократии», обманутые ожидания немедленно, на следующий день после августа 91-го установления светлого настоящего? Да, и это, конечно, тоже.
Ответом на изменившуюся психологию телеаудитории стала новогодняя программа (шедшая с вариантами аж несколько лет, пока сами изготовители не устали) «Старые песни о главном», подготовленная новым поколением эстетов телепостмодернизма (К. Эрнст и Л. Парфенов). Поп-звезды в примитивно подогнанных китчевых сюжетах исполняют знаменитые песни из советских киношлягеров. Но исполнители, несмотря на заявления самих создателей о несомненном успехе, безусловно, проигрывают рядом с оригиналом. Новая вульгарность (отчасти издевательская, «стебная») не побеждает искренность и воодушевление старых и неувядающих в глазах зрителя лент — только лишний раз подтверждает, что «время демократических перемен» не может предложить ничего сопоставимого с тем, что было создано по канонам соцреализма.
Все телеканалы — без исключения — выступили в новогодних передачах с 30 декабря по ночь с 4 на 5 января заедино: «Передавались одни и те же лица, звучали одни и те же песни, в сотенный, а то и в тысячный раз шли одни и те же фильмы. <…> Тоска по родине (СССР) и тоска по прошлому… парадоксально слились в утерянном единстве советского народа. Эмоциональная память не случайно оказывается сильнее рациональных доводов. И погоня за зрителем в данном случае потребовала полной и безоговорочной капитуляции реформаторов» (К. Разлогов. Вперед в Прошлое. «Искусство кино», 1997, № 3, с. 34). Эффект оказался обратным тому, что вкладывалось авторами-идеологами в ерническую по замыслу передачу «Старые песни о главном».
Историческое сознание — в ситуации распространяющейся культурной ностальгии — попытался ввести в рамки «сюжетов года» один из самых стильных журналистов (а ныне — продюсер) постсоветского ТВ Леонид Парфенов в проекте «Наша эра: 1961–1991» (обращаю внимание на чрезвычайно показательный эпитет «наша»: условие sine qua поп, что история не может быть в силу тех или иных идеологических причин отвергнута, отрицаема, обрублена или искажена). Итак, что же это за «наша» эра? Играющий в беспристрастность Парфенов отказался от ностальгического дизайна «Старой квартиры», предложив постмодернистский полиэкран в отсутствие «вещных» подтверждений и «зрительских» воспоминаний. Участники-зрители заменены четырьмя экспертами, отчужденно комментирующими перечисляемый с нарочитой монотонностью Парфеновым как бы равновесный ряд событий: в равном весе выступают что дело Бродского, что строительство Асуанской плотины, что открытие нового магазина или популярность ткани джерси. Если «Старую квартиру» можно уподобить — по жанру — коллективным поминкам, то «Наша эра» — это безусловная анатомичка (геометрия, цвет, атмосфера передачи, ее заставка, музыка — все выполнено в холодных тонах даже не операционной, а прозекторской), где луч экрана — это скальпель, режущий уже омертвевшие ткани, а ее ведущий и эксперты, демонстрируя «стеклышки» взятого на анализ вещества, докладывают результаты гистологического анализа. Время уже застыло после смерти, оно абсолютно отторгнуто от зрителя, контакт не только фланирующего по музееобразному времени праздного посетителя (и такая маска у Парфенова есть, особенно когда он осуществляет чрезвычайно дорогостоящие прогулки босиком по кубинскому пляжу ради минутного рассказа — в подлинных декорациях — о кубинском кризисе 1962 года), но и ведущего со временем — это контакт лишенного эмоций эксгуматора с трупом. Правда, довольствуясь своей ролью, эксгуматор иногда прямо вторгается в документальные кадры хроники (при помощи компьютера), возникая фоновой фигурой при государственных встречах, услужливо подавая винтовку для охоты или полотенце после умывания Хрущеву. Это игровое вторжение на самом деле обладает неожиданным для ведущего смыслом, демонстрируя компенсаторную ревность, непосредственную лакейскую зависимость, желание приблизиться («встать рядом») к главным действующим лицам эпохи.
Нельзя не признать, что советское кино- и телеискусство оказалось — во всяком случае, пока — эстетически стойким, если не непобедимым. Несмотря на обретенную свободу и полную отмену цензуры, в том числе и эстетической, постсоветская культура продолжает демонстрировать затянувшуюся зависимость от языка и стиля, от действующих лиц и исполнителей ушедшей эпохи. «Новый» жанровый репертуар постсоветского ТВ находится в безусловной зависимости от старого, советского. Попытка вырваться на свежий эстетический простор, «порвав провода», не удалась. И я думаю, что именно поэтому истинный восторг охватил телеаудиторию профессионалов, собравшихся на ежегодное вручение призов «ТЭФИ» за лучшие телепередачи, когда было объявлено о награждении передачи «Спокойной ночи, малыши». Филя, Хрюша и Степашка с честью пережили все идеологические потрясения и испытания и победили выполненную по американским канонам «Улицу Сезам».
Обратной перспективе можно уподобить состояние дел на современном телеэкране: предметы в пространстве (а здесь — во времени) не уменьшаются оптически, а, напротив, увеличиваются по мере удаления. Истинные пропорции нарушаются, а историческое прошлое теряет четкость, размывается, покрывается заманчивым флером, нежным туманом, обволакивается притягательным ароматом. (Дурно пахнущее, если не воняющее гнилью, соединяется в единый запах, «букет», вместе с упоительными ароматами ушедшей молодости, любви и здоровья.) Чем дальше, тем больше… Уже Сергей Соловьев со светлой печалью вспоминает прекрасное советское кино — и его, посреди киноразрухи сегодняшней, можно понять. Что так резво отменял Виктор Ерофеев? Поминки-то были, оказывается, преждевременные.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.