7. «Государство – это я!»
7. «Государство – это я!»
Эпоха опричнины охватывает время приблизительно от начала 1565 г. и практически до самой смерти Иоанна Грозного. Опричнина – это часть государства, со своим особым управлением, которая была выделена для содержания царского двора и всех вновь приближенных к нему. (Как писано в никоновской летописи, вобравшей в себя многие источники по истории России: «…учинити ему на своем государьстве себе опришнину, двор ему себе и на весь свой обиход учинити особной, а бояр и околничих и дворецкого и казначеев и дьяков и всяких приказных людей, да и дворян и детей боярских и столников и стряпчих и жилцов учинити себе особно; и на дворцех, на Сытном и на Кормовом и на Хлебенном, учинити клюшников и подклюшников и сытников и поваров и хлебников, да и всяких мастеров и конюхов и псарей и всяких дворовых людей на всякой обиход, да и стрелцов приговорил учинити себе особно».)[8]
Само по себе понятие опричнины не было новым: в Древней Руси ею называли ту часть княжества, которая после смерти князя выделялась его вдове. Но царская реформа придала ей совершенно особый смысл. Обобщая, здесь можно выделить три группы нововведений.
Первая из них предусматривала выделение в системе централизованного государства больших территорий, которым надлежало составить личный удел самого государя, то есть собственно опричнину. Сюда вошли Можайск, Вязьма, Козельск, Перемышль, Белев, Лихвин, Малоярославец, Суходровья, Медынь, Суздаль, Шуя, Галич, Юрьевец, Балахна, Вологда, Устюг, Старая Русса, Каргополь, Вага и ряд высокодоходных волостей. Может быть, для многих сегодня это просто историко-географические пункты, по тогдашнему же времени они контролировали стратегически важные торговые пути, основные центры соледобычи, ключевые форпосты на западных и юго-западных границах России. Словом, все они были далеко не второстепенными и отбор поэтому был совсем не случаен. В самой Москве царь взял в свой удел Чертольскую улицу, Арбат, Сивцев Вражек, левую часть Никитской улицы с их слободами. При этом из всех городов, уездов, волостей и улиц, отходивших в опричнину, надлежало насильственно выселить всех князей, бояр, дворян и приказных людей.
Вторая группа мероприятий вводила личную гвардию государя, создававшуюся из князей, дворян, детей боярских, отличившихся особой удалью и преданностью царю. Первоначально опричный корпус насчитывал 1000 человек, но вскоре его численность значительно возрастет. Отбор в торжественной обстановке производил сам Иоанн в Большой палате Кремлевского дворца. Все избранные в присутствии митрополита, всего кремлевского духовенства, бояр должны были отрекаться от семьи, отца, матери, и клясться, что они будут служить только государю и беспрекословно исполнять лишь его приказания. Они обязывались искоренять «крамолу» и немедленно, как только услышат, сообщать обо всем дурном, что замышляется против царя, молодых князей и царицы. Кроме того, они клялись не только не иметь никаких дел с земцами, но даже не есть и не пить с ними.
Наконец, третья касалась той части государства, которая оставалась за вычетом опричнины. Эта часть получила название «земщины». Царь поручил ее земским боярам, то есть собственно боярской думе, и во главе управления ею поставил князей И. Д. Бельского и И. Ф. Мстиславского. Правда, при решении ратных или наиболее важнейших земских дел все равно надлежало обращаться к государю.
Впрочем, поначалу, в обиходе основное значение ключевой категории царской реформы составили новые приближенные люди, опричники.
Может быть, все дело в том, что они очень скоро сделаются настоящим бичом для народа, предметом его страха и ненависти? Не удивительно: ведь все кровавые деяния второй половины царствования Иоанна Грозного совершались при их непременном и непосредственном участии. На долгое время само слово «опричник» станет бранным, больше того – равнозначным прямому оскорблению; в середине прошлого столетия инфернальная обертональность его смысла будет превзойдена только эмоциональной окраской слова «фашист». Опричниками демократическая молодежь предреволюционного времени будет называть царских жандармов, полицейских, да и вообще любых государственных чиновников, хранивших верность престолу; опричниками очень скоро назовут и чекистов Феликса Дзержинского. Но царь верил только их верности и преданности, и они действительно беспрекословно исполняли только его волю.
Новосформированный институт опричнины очень скоро перевернет жизнь всей огромной державы. Многовековой ход ее упорядоченной государственностью истории вдруг сделает какой-то абсолютно непонятный и страшный не только диким бандитским разгулом «кромешников» (синонимичное название опричников), но и одной этой своей непостижностью зигзаг.
Остановимся на одном обстоятельстве. Всякий, кому знаком механизм принятия ответственных управленческих решений, знает, что они не рождаются спонтанно, вдруг, без всякой связи с прошлыми событиями. Тем более они не рождаются сами по себе, каким-то случайным наитием управленца. Их готовят хорошо знающие свое дело люди, и прежде чем вынести разработанный документ на окончательное утверждение, бумага проходит массу согласований со всеми теми службами и должностными лицами, кому надлежит проводить формализуемые ею решения в жизнь. Все это обусловлено тем, что все вводимые ею правила должны однозначно пониматься и теми, кто должен будет им подчиняться, и теми, на чьей обязанности лежит контроль исполнения. Во всех органах управления от того момента, когда какая-то руководящая идея возникает в голове шефа или ближайшего окружения его советников, до подписания проходит долгое время, часто измеряемое месяцами, в течение которого просчитывается не один вариант возможного развития событий. Окончательный текст любого серьезного документа далеко не всегда позволяет разглядеть следы напряженной работы разветвленного бюрократического аппарата, но она всегда есть. В подготовке ответственных государственных решений (даже тех из них, на которые потом выливаются потоки самой жестокой критики, самых язвительных обвинений в некомпетентности) всегда принимают участие десятки, а то и сотни прекрасно зарекомендовавших себя профессионалов. Так было во все времена, не исключение, разумеется, и время Иоанна.
Целая серия царских указов, других организационно-распорядительных документов, расписывавших состав, структуру всех тех формирований, которые включались в опричнину, ее права, ее обязанности, ее ответственность перед государем, права, обязанности и ответственность перед ней всего того, что оставалось в составе «земщины», процедуру разрешения конфликтных ситуаций между ними и так далее, и так далее, и так далее, не могла появиться в законченной форме из собственной головы Иоанна вдруг, как из головы Зевса во всем облачении и в броне вдруг появляется Афина Паллада. Вне всякого сомнения и они – результат долгой многотрудной подготовительной работы, вне всякого сомнения и здесь была задействована целая команда весьма трезво мыслящих специалистов, прекрасно разбирающихся в законах функционирования огромной государственной машины. Но вот парадокс. Об опричнине написано многое, однако еще никому не удалось найти хотя бы смутную тень оправдания этого страшного института, положившего начало новому после татарского нашествия жертвенному кругу потрясений, которые выпали на долю России.
Впрочем, может ли вообще быть внешнее оправдание какой-то объективной (то есть обусловленной не одним только капризом монархической воли) необходимостью всего того безумия, которое вдруг разверзлось тогда? Материалистическое воззрение на ход развития человеческого общества предполагает, что все испытания, выпадающие на судьбы народов, коренятся в каких-то непреложных законах истории. Иными словами, в действии каких-то безличных и бесстрастных механизмов, абсолютно не зависящих ни от воли, ни от сознания маленького смертного существа, каким является человек. Но если мы будем искать начало опричнины в сопряжениях шестеренок и сплетениях тех приводных ремней, которые формируют их общую кинематическую схему, мы не обнаружим решительно ничего. Только что-то иррациональное, глубоко личное могло стать движителем всех тех внезапных нововведений, которые вдруг обрушились на наше отечество.
Но мы сказали, что именно Россия – родина многих самых жирных слонов; в самом деле, не все же они появлялись на свет в каких-то далеких иноязычных джунглях. Как кажется, не исключение в этом показательном ряду и тот, который задолго до откровений европейской государственно-политической мысли торил дорогу идеологическому утверждению абсолютизма.
Нет, совсем не французский королевский двор впервые предстанет моделью самого неба на этой многогрешной земле. Вовсе не правоведы французской короны впервые сформулируют мысль о том, что именно верховная власть государя – суть истинный перводвигатель и первоисточник всего упорядоченного во вверенном его попечительству государстве. Больше того, и демарш Людовика ХIV, и все последующие упражнения его идеологов – это всего лишь бледная тень того, что, может быть, впервые в истории попытается доказать всему миру первый русский самодержец.
Кстати, в том, что именно верховной власти обязаны едва ли не все отправления жизни наверное любого развитого социума, нет слишком большого преувеличения. Заметим: говоря о государстве, мы обычно разумеем по ним и некий специфический институт централизованного политического управления, и нечто гораздо более широкое и фундаментальное – форму самоорганизации любого цивилизованного сообщества. Форму, вне которой оно просто не способно к самостоятельному существованию. Ведь в речевом обиходе понятие государства и понятие некоторой большой спаянной общности людей, проживающих на одной территории, и подчиняющихся каким-то единым законам, с трудом отделимы друг от друга. В действительности же оба значения одного этого слова отображают собой совершенно разные вещи, несопоставимые друг с другом в первую очередь по своему смысловому объему, ибо синонимичное понятию «страна», второе из упомянутых значений несопоставимо с тем, который ассоциируется с аппаратом централизованного руководства. Однако сердцевину того и другого смысла на поверку анализом составляют одни и то же начала, а именно – какие-то метафизические не поддающиеся ни прямому наблюдению, ни инструментальному замеру связи между людьми. Специфика этих связей состоит в том, чтобы объединять всех нас в сравнительно сплоченную общность, способную отделить себя от любого другого народа, от любой другой «страны». В девятнадцатом столетии великим немецким философом Карлом Марксом будет убедительно доказано, что человеческое общество – это в первую очередь незримая система связующих людей отношений. Именно они, как магнитные силовые линии, пронизывая собой все сферы нашей совместной жизни (сам К. Маркс назовет их «общественными отношениями»), составляют собой не только жесткий каркас, но и подлинное существо всякого упорядоченного социума. Жизнеспособность любой формы социального бытия оказывается обусловленной и обеспеченной исключительно этой системой. Ничто из того, что возвышается над простой физиологией человеческих организмов, не может существовать вне ее. Только они делают всех нас вместе и каждого в отдельности тем, что позволяет нам выделять самих себя из царства животных. Меж тем именно государственная власть – подлинное средоточие всей этой невидимой системы, доступной лишь взору аналитика. Именно она на протяжении долгой истории человеческого рода придает окончательный вид всей иерархии связей и скреп, цементирующих общество, именно она наделяет их конкретным прикладным содержанием. Поэтому во многом именно государственной власти оказываются обязанными (причем не только своей правоспособностью) но и самим существованием едва ли не все социальные институты. Может быть, именно благодаря этому обстоятельству название специфического аппарата управления и становится созвучным всему организованному сообществу людей.
Сердцевина же центральной власти – это, несомненно, сам государь.
А вот уже отсюда, согласимся, совсем недалеко и до торжественного постулата: «Государство – это я».
Но все же одно дело абстрактные фигуры какой-то высокой и далеко не всегда понятной даже образованному обывателю философии, совсем другое – осязаемые реалии нашей повседневной рутины. «Я», значение которого утверждал французский король, – это всего лишь некая специфическая функция, выполняемая высшим должностным лицом государства. Правда, содержание этой функции в известном смысле может быть даже шире отдельно взятой личности, – ведь институт монархии не сводится к конечной персоне живого венценосца. Равно, впрочем, как и личность властителя вовсе не исчерпывается той социальной ролью, выполнять которую он поставлен. Но как бы то ни было отличать созидательный процесс, движущей силой которого выступает творческий талант и организационная энергия администратора, от прямого физического порождения каких-то осязаемых реалий обязан каждый, даже не слишком развитый управленец. Это ведь одному только Богу дано порождать все сущее животворящей силой Своего Слова. Смертному же, даже при вознесении на самую вершину государственной власти всегда остается опираться на силу подкрепляемых вполне материальными институтами (такими, как армия, полиция, чиновничество) начал, которые тысячелетиями складывались в породившем и его самого социуме, – законов, вероучений, традиций воспитания, обычаев, вековых привычек народа, наконец, материй, вообще не поддающихся никакой классификации и никакому определению, но вместе с тем могущественных и властных… Поэтому полностью, до конца растворить неодолимую мощь государственного Левиафана в самом себе может только очень больное сознание.
Заметим: за все истекшие века никому не приходило в голову диагностировать в брошенных Людовиком XIV словах симптом какого-то душевного расстройства. Между тем, для самого Иоанна его собственное «Я» становилось средоточием уже не только того солипсического иллюзорного мира, который существует где-то в контурах черепной коробки каждого из нас, но неким абсолютным физическим центром, способным генерировать из глубины собственного духа все то, чем дышит подвластная ему держава.
В мире, созданном его воспаленной гордыней, едва ли не все существовавшее вокруг него уже самим своим бытием оказывалось обязанным исключительно ему. Уже ничто в этом мире из полного ряда своих собственных первопричин не могло изъять эманацию того сакрального таинственного начала, которое (не личной ли унией с самим Создателем?) сосредотачивалось в нем и только в нем. И пусть не ему принадлежали те знаменитые слова, что приписываются историей великому французскому королю, именно он, первый русский самодержец, – наиболее полный и точный выразитель того глубинного смысла, который они могли бы в себе содержать. Ведь все, что было артикулировано в Парижском парламенте Людовиком XIV, на деле доносило лишь слабое дыхание того грозного Глагола, который более столетия назад жег сердце Иоанна. Впрочем, оно и понятно: слова, сказанные первым, в своем истоке могли иметь лишь наущение ближних, в пламенной же вере второго было что-то от апокалиптического вкушения великих библейских пророков. «И увидел я, и вот рука простерта ко мне, и вот в ней – книжный свиток. И Он развернул его передо мною, и вот свиток исписан был внутри и снаружи, и написано на нем: «плач, и стон, и горе». И сказал мне: «сын человеческий! съешь этот свиток, и иди, говори дому Израилеву». Тогда я открыл уста мои, и Он дал мне съесть этот свиток; и сказал мне: «сын человеческий! напитай чрево твое и наполни внутренность твою этим свитком, который Я даю тебе»; и я съел, и было в устах моих сладко, как мед». (Иезекииль 2, 9-10; 3, 1-3). «И взял я книжку из руки Ангела и съел ее; и она в устах моих была сладка, как мед; когда же съел ее, то горько стало во чреве моем» (Иоанн 10, 10).
Здесь важно понять одну, может быть, с трудом уловимую тонкость. Единым словом обращать в земной прах, в абсолютное ничто тех, кто когда-то обладал достоинством и властью, мог не один только Иоанн. И до и после него такое практиковалось многими во всем подлунном мире. Воскрешать усопших, конечно, было не по силам и первому русскому самодержцу, но возносить на любую иерархическую ступень единой общественной пирамиды, создавать из обыкновенного земного ничтожества некие значительные государственные фигуры мог любой властитель его времени. Вот только в европах даже того времени подобные деяния обязаны были вершиться с постоянной оглядкой на вековые обычаи и права подданных. Их нарушение могло повлечь за собой не только противодействие, но и поражение прав самого монарха. Легитимность пленения Карлом Смелым, Бургундским герцогом, самого короля Франции не подвергалась большому сомнению даже штатными юристами короны; задачей дня для них стояло лишь оспорить основания вступления этого права в силу, другими словами, доказать, что Людовиком XI не были умышленно нарушены условия тех договоров, которые существовали между ним и его формальным вассалом. Для одержимого же собственной избранностью и собственным величием русского царя не существовало никаких априори правоспособных субъектов, были только абстрактные физические тела, некие абсолютно обезличенные биологические особи – и не более того. Кому быть боярином, кому окольничим, кому дворянином, кому казначеем, кому дьяком, кому приказным, мог решать только он и никто, кроме него. Все те регалии и отличия, присвоение которых одним давало право повелевать, в то время как других заставляло пресмыкаться, были чем-то вроде его личной собственности. Пользоваться ею можно было лишь с его благословения. Словом, вся та система общественных отношений, в которой каждому индивиду отводится какое-то свое определенное место, и в соответствии именно с этим местом ему предоставляются права, даруются привилегии, возлагаются обязанности, не существует сама по себе, но оказывается не чем иным, как прямым воплощением верховной воли государя. Растворись вдруг в каком-то небытии эта воля и все в его государстве немедленно обратятся в абстрактные физические массы, низведутся до уровня простых биологических организмов, земных червей. В лучшем случае – смердов. Ничто, ни собственные деяния подданного, ни древность его рода, ни заслуги его отцов, ни мнение государственного совета в глазах первого русского самодержца, в воспаленном его сознании не могло играть никакой роли. «Государство – это я!», а значит, все порождаемое государством фактически было обязано лично ему, Иоанну. В этом-то и состоит отличие вероисповедальных формул. Людовик XIV, произнося свою, мог помыслить себя лишь центральным, ключевым звеном той единой системы общественных отношений, о которой потом будет говорить К.Маркс. Для Людовика она существовала если и не во всем, то по меньшей мере во многом независимо от него самого. Иоанн же видел себя только ее Демиургом.
Словом, все в этом мире могло существовать одним лишь его благоволением, но, увы, ничто в вечно враждебном ему окружении не испытывало к нему за это решительно никакой благодарности. Измена, всю жизнь одна только измена окружала его.
Прозреваемая матереющим сознанием действительность оказывалась и гораздо сложнее той, что когда-то отравила все его детство, и стократ ужасней всех тех наивных страшилок, что потрясали нежную душу ребенка. Измена таилась куда как глубже, чем простая корысть завистливого и жадного до всего того, что может быть подобрано у государева стола, боярства. Ведь если ничто не имеет права на существование там, где само это существование не освящено им, сама независимость окружающего от его собственной харизмы становилась неискупимым преступлением перед государем. Получалось так, что самодостаточность жизни, снующей где-то в грязи под его ногами, могла быть только мнимой. Но именно упорное нежелание – да, впрочем, и неспособность – этой мнимой величины осознать свой вечный неоплатный долг перед ним делали из нее источник постоянной угрозы. Измена, вечная измена должна была пронизывать все, ничего кроме измены не могло составлять подлинное содержание всей окружающей его суеты. Изменой ему становилась уже сама претензия на самодостаточность.
Но вот наконец – настало время показать всем, что они на самом деле есть без него!