3. Тайна зачатия. Пятна на солнце

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3. Тайна зачатия. Пятна на солнце

Сопоставление опорных для ориентации в европейской истории дат и событий приводится здесь вовсе не для утверждения каких-то национальных приоритетов. Россия и в самом деле родина многих – и зачастую очень жирных – слонов, в том числе и абсолютизма; вот только многое, что рождалось здесь, оставалось неведомым высокомерным европам. Даты лишь позволяют фиксировать сроки, в течение которых свершается круг развития ключевых исторических явлений, и здесь говорится именно об эволюции, которую претерпел европейский абсолютизм. Ведь еще совсем недавно монарх был неким подобием Моисея, единственным назначением которого было вести своих подданных за назначенный им «Иордан», и вот в начале XVIII века он снова предстает простым водителем народа. Мы знаем, что уже в приказе к Полтавской битве во весь голос звучало: российское воинство сражается вовсе не за Петра, но за Отечество, ему врученное, иначе говоря, движется отнюдь не суверенной волей никому не подвластного самодержца, но волей самой России, служить которой обязан даже (а может быть и в первую очередь) венценосец.

Но между этими верстовыми столбами истории проляжет короткий зигзаг, в крутых извивах которого власть внезапно осознает себя не обязанной вообще никому на земле. Назначением самого народа вдруг станет послушно следовать за нею, средоточие же высших державных прерогатив встанет опричь его.

Как кажется, и этот зигзаг, и ту смуту, которую он всякий раз порождает, в той или иной форме пережили без исключения все европейские государства. Но если события, сотрясшие Англию, уложились всего в несколько десятилетий, то во Франции слова молодого Людовика, произнесенные в 1661 году, отозвались свирепым якобинским террором более чем через столетие, в начале 90-х годов XVIII века. Впрочем, Франция – это страна ярких контрастов, и многое в истории ее великого народа еще будет удивлять мир; многое в ней станет и образцом для общего подражания, и всеевропейским жупелом.

Конечно, ни Россия, ни Франция, ни какая другая держава никогда не копировали друг друга. Просто, как в жизни любого отдельного человека, говорят, повторяются закономерности развития всего человеческого рода, каждая из них по-своему и в свои сроки воспроизводила что-то такое, что было свойственно любому государственному образованию вообще.

Но Россия – страна еще более резких перепадов. Поэтому едва ли не все в ней, не будучи чем-то неслыханным для Европы, станет уникальным именно потому, что амплитуда ее метаний превзойдет любые доступные рациональному и взвешенному европейскому рассудку пределы. Вот так и в истории правления первого русского самодержного царя решительно новым и удивительным не будет почти ничего.

Кроме масштабов.

Подчиненность всего того, что выпадало на судьбы народов, каким-то всеобщим законам прослеживается и на судьбах самих властителей. Сходство – вот первое, что наводит на размышления.

Оба, и Людовик, и Иоанн, рано осиротели. Оба были вынуждены спасать свою жизнь во время бунтов. Обоим пришлось утверждать свою власть, радикально реформируя весь ее аппарат. Оба в гордынной спеси встали над своими нациями. Наконец, оба были подвержены одному и тому же греху блудодейства. Но и во всем этом внешнем сходстве первое, что бросается в глаза, – несопоставимость масштабов. Все пережитое русским венценосцем повторяется в судьбе французского монарха в сильно смягченном виде, перекрашенным в какие-то мягкие пастельные тона. Или, если угодно, наоборот: все то, что в чем может быть прослежено сходство, у Иоанна принимает зловещий инфернальный оттенок.

Мы называем его Иоанном, именем, какое, собственно, и было дано ему при рождении. Между тем имя человека – это материя весьма специфическая, и говорят, что тайный его смысл накладывает какой-то свой, неуловимый оттенок на наш будущий характер, на всю нашу судьбу. Так это или нет – не нам и не здесь судить. Но приглядимся к одной замечательной особенности. В обычае наверное любого народа заменять полное имя, которое дается человеку, какой-то уменьшительной уютной домашней кличкой. Только ли оттого, что житейский обиход всегда опрощает вещи? Не сквозит ли во всем этом также и неосознанное желание как-то укрыться, найти заслон от тайной магии полного имени человека. Ведь то, что дозволено по отношению к Ванюше, Ване, Ваньке, всегда будет резать слух (да ведь и язык тоже) по отношению к Ивану и уж тем более – к Иоанну.

Русское имя Иван – это уже опрощение древней библейской именной формулы. Но есть и другое. «Иван-царевич», «братец-Иванушка», Ваня, Ванечка, Ванюша… Сопрягается ли этот образный строй, этот ласкающий наш национальный слух звуковой ряд, вернее сказать, та эмоциональная аура, которая их окружает, с памятью о свирепом русском самодержце, с памятью о всей пролитой им крови? В русском имени Иван совсем нет железа – в Иоанне оно звучит достаточно отчетливо. А между тем без железа ни его характер, ни сама его судьба никакому осмыслению вообще не поддаются…

Уже само его рождение действовало на воображение современников, вызывая у них парализующее волю предчувствие ужаса.

Его отец, великий князь Василий III, весьма крутой нравом и не терпящий возражений властитель, не без силового воздействия на церковные круги, получил разрешение на развод со своей женой, Соломонией Сабуровой, с которой прожил в браке более двадцати лет. Официальным поводом для него послужило отсутствие наследника. Несмотря на милостыни убогим, поездки к святым на поклонение, богатые пожертвования монастырям, сына Бог не давал. Не давали надежд и все древние силы, хотя и здесь в ход было пущено все, что можно – и чары, и ворожба. По-видимому, какое-то таинственное заклятье лежало русском князе, и, может быть, именно потому знаменитая по тем порам ворожея Степанида Рязанка, будучи вызвана во дворец, вынесла род вердикта: «Детям не быть».

Рассказывают, что принятие Соломонией пострига после расторжения брака отнюдь не было добровольным. Поговаривали, что она даже растоптала монашеское одеяние, за что была бита кнутом.

Людская молва твердила и о других, куда более опасных и для личности государя, и для самого русского престола вещах: в иночестве она родила сына Георгия, который скончался в младенческом возрасте. Гробница этого таинственного младенца, которого народное предание делало единственным законным преемником великого князя, сохранялась в общей усыпальнице Покровского суздальского монастыря до 1934 года, времени, когда уничтожалось многое из нашего национального наследия. Раскопки, проведенные тогда, не смогли подтвердить четырехвековую легенду. Но ведь в конечном счете умонастроения народа формируются вовсе не теми решающими доказательствами, которые могут быть получены лишь по истечении долгих столетий; и потом, на умы куда чаще более сильное воздействие оказывают именно недоказуемые ничем вещи.

Уже через два месяца после пострижения Соломонии он был повенчан с Еленой Глинской. Но для многих современников было очевидно, что не только естественное для каждого мужчины желание иметь сына, не только политические соображения и забота о безопасности престолонаследия – похоть и сладострастие лежали в основе этого нового брака. Ради «лепоты лица» молодой жены Василий III сбрил бороду, а это означало многое, ибо в умах того времени брить бороду означало посягать на образ Божий. При этом брадобритие тогда выглядело куда более вызывающим эпатажем, чем сегодняшнее раскрашивание всеми цветами радуги гребня молодежной стрижки «под ирокеза».

О молодой жене великого князя, в свою очередь, ходили не менее темные слухи. Существовали сильные сомнения в ее целомудрии. Ясно, что все эти сомнения не могли не подогреваться теми, кто был недоволен приближением к русскому трону новых людей. Кроме того, самый брак с Еленой Глинской в глазах многих был решительно незаконен. И вот эта незаконность прямым насилием над церковью устроенного брака, помножаемая на незаконнороженность наследника приводила к появлению мрачных, если не сказать грозных апокалиптических, предчувствий. Уже тогда ходили жуткие предсказания о том, что зачатый в двойном грехе наследник станет государем-мучителем. Тем более нет ничего удивительного в том, что значительно позднее, в годы опричнины, писалось: «И родилась в законопреступлении и сладострастии – лютость» (в другом переводе[1]: «через попрание закона и похоть родилась жестокость»). Правда, слова эти принадлежали князю Андрею Курбскому («История о великом князе Московском», в оригинале – «История князя великого Московского о делех, яже слышахом у достоверных мужей и яже видехом очима нашима»), который к тому времени (1573 г.) уже стал злейшим врагом Иоанна, чем-то вроде Льва Троцкого для Иосифа Сталина, но выражали они именно то, что хотелось услышать многим.

Знамением неба было и то, что второй сын княгини Елены, рожденный в 1532 году, появился на свет неполноценным. В летописях так и записано: «не смыслен и прост и на все добро не строен».

Мог ли не знать обо всех этих слухах честолюбивый Иоанн, которому вскорости предстояло стать русским государем?

История покажет, что идефиксом, наложившим свою неизгладимую печать чуть ли не на все составляющие его мировоззрения, больше того, на всю его (так никогда и не сумеющую окрепнуть) психику станет осознание будущим царем своей исключительности, собственной избранности. И вот здесь вполне уместно спросить: только ли далеко идущие политические расчеты лежали в замысле венчания его на царство? Не сопрягалась ли высшая алгебра земной геополитики с вечной мечтой немногих о прямой прикосновенности к чему-то надмирному?

Все это уже было в истории. И не однажды! Не один великий философ Греции намекал на божественность своего происхождения, но только ли желание утвердить свои идеи в умах двигало ими. С обожествлением своей персоны легко согласился и Александр; поговаривали, что причиной тому была чисто политическая конъюнктура – ментальность Востока требовала божественного происхождения завоевателя, чтобы подчиниться ему, но только ли это заставило его сделать такой шаг. Не звучала ли и здесь тайно лелеемая песнь о собственном – неземном – величии?

«Всему свое время, и время всякой вещи под небом, – говорит мудрый Экклезиаст, – Время раждаться, и время умирать; время насаждать, и время вырывать посаженное. Время убивать, и время врачевать; время разрушать и время строить; время плакать, и время смеяться; время сетовать, и время плясать; время разбрасывать камни, и время собирать камни; время обнимать, и время уклоняться от объятий; время искать, и время терять, время сберегать, и время бросать; время раздирать, и время сшивать; время молчать, и время говорить; время любить, и время ненавидеть; время войне, и время миру».[2] Так что юные годы – это далеко не самое лучшая пора для того, чтобы задумываться над практическим обустройством всех тех вещей, которые обставляют нашу жизнь. Это, скорее, дело мудрых богатых опытом наставников; собственно, именно для того они и существуют в нашем мире. И даже для того, кто уже самим своим рождением призван властвовать, молодость – это еще не время задумываться о долгосрочных целях практической государственной политики. Поэтому вряд ли идея венчания на царство в той полноте, в какой она была осознана политологами и дипломатами того времени, принадлежала самому Иоанну, хотя именно он, как гласит историческое предание, поразил бояр своим неожиданным и зрелым для шестнадцатилетнего юноши рассуждением о необходимости обращения к старинным отеческим обрядам. Скорее всего, она просто счастливо совпала с чем-то заветным и тайным, что давно уже вынашивалось в его собственной душе, а то и просто была более поздним измышлением придворных идеологов.

Впрочем, такая ли уж глубокая тайна то, чем занято формирующееся сознание вступающих в жизнь юношей? В раннем возрасте человек еще не располагает ни развитыми знаниями об окружающем, ни даже просто жизненным опытом, чтобы задумываться над долговременными практическими следствиями всех предпринимаемых им практических действий. Но вместе с тем именно эта счастливая пора располагает к каким-то отвлеченным схоластическим философствованиям. И, разумеется, самой благодатной материей всех этих мечтательных размышлений является собственная исключительность. Хранить и лелеять ее – едва ли не самое любимое занятие всех одаренных природой честолюбивых юношей. А Иоанн без всякого сомнения был весьма щедро одарен природой.

Но вдумаемся. Есть исключительность, в которой тайно убежден лишь тот, кому она ниспослана небом, и ему еще предстоит доказывать свою особость всему миру. А есть избранность, вообще не требующая никаких подтверждений, величие, которому долженствует уже изначально быть очевидным для всех.

Нам трудно понять это сегодня, по истечении многих столетий просвещения и республиканизма, но в те поры уже самый обряд миропомазания делал человека прикосновенным к миру совершенно иных материй, автоматически ставил его вне обычного людского круга – даже если это был круг немногих. Но вот вопрос, который, как кажется, не раз задавал себе и будущий русский самодержец: только ли исключительность происхождения подводит человека под этот магический древний обряд, только ли прямое генетическое родство с великими дает неоспоримое никем право на венец?

Шестнадцатый век, напомним, – это век великих дерзновений. Дерзновение же практических дел решительно неотделимо от дерзновения мысли – одно никак невозможно без другого. Меж тем мысли этого века уже коснулось великое откровение разума о том, что Бог дарует человеку две вещи – талант и свободу. Но талант требует от него непрестанного труда («душа обязана трудиться и день и ночь, и день и ночь»), свобода же в принципе неотделима от ответственности, и чем выше мера свободы, тем тяжелее этот вечный сопряженный с нею груз. И вот человек, убоясь и того и другого, как нерадивый раб, зарывший в землю серебро своего господина, зарывает свой талант и добровольно отчуждает в пользу кого-то другого дарованную ему самому свободу.

Есть в этом что-то от слабости человеческой природы, которая и самого Петра заставила трижды за одну ночь отречься от Спасителя. Впрочем, может быть, это еще и косвенная форма признания собственной недостойности тех великих даров, которые ниспосылаются каждому из нас самим Небом.

Но все же отрекается не каждый, ведь есть же и те, кто, в отличие от слабых и недостойных, способен не только сохранить, но и (подобно другому рабу из той же притчи) приумножить дарованное. Не лучших ли из них – лучших – избирает Господь? Саул был сыном хоть и знатного человека, но все же известного лишь среди вениамитян, одного из двенадцати колен израилевых, Давид играл на гуслях перед Саулом, – но именно они были помазаны на царство.

Так только ли одно происхождение даровало ему, Иоанну, право на царский венец?

Впрочем, и происхождение во все времена тоже играло немаловажную роль. Родословие Давида безупречно настолько, чтобы составить элемент родословия самого Иисуса. Даже греки, истинные поклонники, как кажется, только одного – разума, отнюдь не гнушались искать своих родоначальников среди бессмертных обитателей Олимпа. На Руси в парадоксально искаженной форме это предстанет еще и в виде самозванства: ни Григорию Отрепьеву, ни Емельяну Пугачеву, ни кому другому никогда не пришло бы и в голову притязать на трон под своим собственным именем. Так что одних личных качеств было еще далеко недостаточно, чтобы доказать обоснованность каких-то своих притязаний.

Тут же – зачатие в «законопреступлении и сладострастии». А ведь это не только червь ничем не устранимого сомнения в легитимности престолонаследования в сознании окружающих, но и в собственной душе унизительная мысль о том, что нежно лелеемая сказка, золотой сон о собственной избранности в действительности – лишь сладкий самообман и не более того.

В глазах людей решающее значение зачастую имеет неопороченная ничем знатность происхождения. Но ведь тайна происхождения – это не только тайна крови, и даже не магия простого переятия всего того, что накоплено родительскими подвигами и трудами, есть в ней и что-то гораздо более глубокое, – то, что дает право на наследование каких-то высших, нетленных ценностей мира, даруемых одним лишь Небом. В собственной же душе, мечтая об исключительности, грезят только об абсолютах. Абсолютом же может быть единственно то, что не запятнано ничем не столько в глазах людей, сколько в глазах самого Господа.

Перед лицом же Господа знатность рода – это просто пустой звук, а вот «законопреступление» – вещь категорически недопустимая. «Не прелюбодействуй» – было начертано еще на второй скрижали, данной Им Моисею. Между тем полное, абсолютное значение этой заповеди может быть раскрыто только другой максимой, – высказанной через века в Нагорной проповеди Христа: «Вы слышали, что сказано древним: «не прелюбодействуй». А Я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем.»[3]

Прелюбодеяние – это уже преступление перед Ним, ответственность же за преступление перед Ним способна падать и на многие поколения детей. Словом, зачатый во грехе не вправе быть приобщенным к каким-то высшим сакральным тайнам.

Но если он и в самом деле зачат в законопреступлении, лежит ли на нем печать избранности, ниспослано ли ему то, что может быть даровано лишь немногим? Здесь уже не может спасти и право престолонаследия. Ведь всем известно, что и Давид был помазан втайне, еще при жизни Саула, когда тот грехами своими стал неугоден Господу. Поэтому как знать, нет ли уже сейчас рядом с ним, Иоанном, того, кто в действительности достоин избрания?

Так стоит ли удивляться тому, что уже в год воцарения юного князя боярина Овчину-Телепнева-Оболенского, былого соправителя его матери-регентши, которого подозревали в долголетней интимной связи с ней, уморили в тюрьме. В том же году ставший самодержным правителем Иоанн люто расправился и с его родными: сын боярина был посажен на кол, его двоюродный брат – обезглавлен.

Одна ли месть двигала им? Не диктовалось ли это тайным стремление вытеснить из своего же сознания все сомнения и в собственной легитимности, и – что еще более важно – в собственной избранности?