IV
В начале этого века в самом пустынном квартале Парижа, в большом доме, окруженном садом, который изолировал его от окружающего мира, жил ребенок. До революции этот дом носил название монастыря фельянтинок. Ребенок жил там с матерью, двумя братьями и старым священником, бывшим ораторианцем5, все еще дрожащим при воспоминании о девяносто третьем годе. Достойный старец, гонимый прежде и снисходительный сегодня, был их милосердным воспитателем и обучал их основательно латыни, немного греческому и совсем никак истории. В глубине сада за огромными деревьями скрывалась наполовину разрушенная часовня. Детям запрещали ходить туда. Сегодня эти деревья, эта часовня и этот дом исчезли. Благоустройство, свирепствовавшее в Люксембургском саду, распространилось на Валь-де-Грас6 и разрушило этот скромный оазис. Теперь здесь проходит большая и довольно бесполезная улица. От фельятинок осталось только немного травы, и еще можно увидеть между двумя новыми строениями остаток старой стены; но это уже не стоит того, чтобы на него смотреть, если это не взгляд, устремленный в воспоминания. В январе 1871 года прусская бомба избрала этот уголок земли, чтобы, упав там, продолжить благоустройство, и г-н Бисмарк закончил то, что начал г-н Осман. Именно в этом доме во время первой империи выросли три брата. Они играли и работали вместе, строя планы, не зная, что их ждет. Это было детство, смешанное с весной, внимательное к книгам, деревьям, облакам, неясным и беспорядочным советам птиц, охраняемое мягкой улыбкой. Да будет благословенна моя мать!
На стенах, среди источенных червями, разбитых шпалер, можно увидеть остатки алтарей и крестов, ниши Мадонн и там и сям надписи: «Государственная собственность».
Достойного воспитателя звали аббат де ля Ривьер. Пусть его имя будет произнесено здесь с уважением.
О том, что в раннем детстве вас обучал священник, следует говорить с мягкостью и спокойствием. Это ошибка не ваша и не священника. Эта опасная встреча двух разумов, один из которых невелик, второй уменьшается, один растет, другой стареет, произошла при обстоятельствах, которые не выбирали ни ребенок, ни священник. Старость передается, как болезнь. Душа ребенка может покрыться морщинами от заблуждений старика.
Кроме религии, которая неделима, все религии неточны; у каждой религии свой священник, который обучает ребенка своим неточностям. Все религии, на вид различные, имеют почтенное сходство; они земные по своей видимости, каковой является догма, и небесные по существу, которая есть Бог. Философ под их химерами видит реальность. Эту химеру, которую они называют догматами веры и таинствами, религии смешивают с Богом и обучают ей. Могут ли они поступать иначе? Обучение в мечети и синагоге странное, но оно гибельно не по злому умыслу. Священник, мы имеем в виду священника, убежденного в своих идеях, не виноват в этом; на нем едва ли лежит ответственность. Он сам прежде был жертвой этого образования, орудием которого он служит сегодня; став господином, он остался рабом. Отсюда его опасные уроки. Что может быть ужаснее, чем искренняя ложь? Священник обучает лжи, не ведая правды; он полагает, что поступает правильно.
В этом образовании плохо то, что все, что оно делает для ребенка, оборачивается против него. Оно медленно искажает ум; оно противоположно ортопедии; оно искривляет то, что было прямым от природы; ему случается произвести свои шедевры уродливых душ – таких, как Торквемада; оно порождает неразумных умников – таких, как Жозеф де Местр7; как много других людей были жертвами этого образования, прежде чем стать его палачами.
Ограниченное и заумное сословное образование духовенства, тяготеющее над нашими отцами, еще угрожает нашим детям!
Это образование прививает молодым умам старость предрассудков, оно отнимает у ребенка зарю и погружает его в ночь, и оно дает такое изобилие прошлого, что душа захлебывается в нем, впитывает невежество и не может больше принять будущее.
Извлечь себя из пучины полученного образования нелегко. Однако клерикальное обучение не непоправимо. Доказательство тому – Вольтер.
Трех учеников-фельятинок8 подвергли этому опасному образованию, смягченному, правда, мягким и высоким умом одной женщины; их матери.
Младший из трех братьев был еще совсем ребенком, хотя его уже заставляли читать Вергилия.
Этот дом фельятинок остается сегодня его дорогим и благоговейным воспоминанием. Он представляется ему укрытым некоей тенью. Именно там, среди солнечных лучей и роз, происходило в нем таинственное открытие разума. Нет ничего более спокойного, чем этот высокий дом в цветах, прежде монастырь, сейчас безлюдный, это убежище. Имперские беспорядки, однако, проникали туда. Время от времени, в промежутках между войнами, отголоски которых он слышал, ребенок видел в просторных комнатах аббатства, монастырских развалинах, под сводами разрушенных галерей молодого генерала, своего отца и молодого полковника, своего дядю; это очаровательное отцовское вторжение восхищало его на мгновение; затем, со звуком сигнального рожка, эти видения плюмажа и сабель исчезали, и все становилось мирным и тихим на этой улице на заре его жизни.
Вот так жил шестьдесят лет назад этот ребенок, которым был я.
Это были времена Эйлау9, Ульма, Ауэрштедта и Фридланда, форсирования Эльбы, завоевания Шпандау, Эрфурта и Зальцбурга, пятидесяти одного дня траншей Данцига, девяти сотен солдат, прославляющих великую победу при Ваграме; это было время императоров на Немане и царя, приветствующего кесаря, время, когда существовал департамент Тибр, Париж был главным городом Рима, время поверженного в Ватикане Папы и уничтоженной в Испании инквизиции, упразднения средневековья в германских языках, сержанты становились принцами, форейторы – королями, эрцгерцогини выходили замуж за авантюристов; это было необычайное время; Россия просила пощады при Аустерлице, Пруссия была раздавлена в Йене, Австрия поставлена на колени в Эсслинге, Рейнская конфедерация присоединила Германию к Франции, Берлинский декрет чуть не вызвал вслед за поражением Пруссии крах Англии, в Потсдаме удача передала шпагу Фридриха Наполеону, который пренебрег ею, сказав: «У меня есть своя». Я не знал ничего этого, я был мал.
Я жил в цветах.
Я жил в саду фельятинок, я бродил там ребенком, скитался там мужчиной, наблюдал за полетом бабочек и пчел, собирал лютики и вьюнки, и никогда никого не видел, кроме моей матери, двух братьев и доброго старого священника с книгой в руке.
Иногда, несмотря на запрет, я рисковал забраться в дикие заросли в глубине сада; ничто там не двигалось, кроме ветра, ничто не говорило, кроме гнезд, ничто не жило, кроме деревьев; и я смотрел сквозь ветви на старую часовню, выбитые окна которой позволяли увидеть внутренние стены, причудливо инкрустированные морскими ракушками. Птицы влетали и вылетали через окна. Тут они были у себя дома. Птицы и Бог всегда вместе.
Однажды вечером, году в 1809-м, когда мой отец был в Испании, несколько посетителей нанесли визит моей матери, случай редкий у фельятинок. Мы прогуливались в саду; мои братья были поодаль. Это были три товарища моего отца, которые пришли сообщить и узнать новости; это были мужчины высокого роста: я шел за ними, так как всегда любил общество высоких людей; впоследствии это облегчило мне долгие разговоры с глазу на глаз с океаном.
Моя мать слушала гостей, я шел за ней.
В этот день был один из многочисленных праздников Первой империи. Какой? Я понятия не имел. И не имею до сих пор. Был летний веер; наступала великолепная ночь. Пушка Дома инвалидов, фейерверк, цветные фонарики; звуки триумфа проникали в наше уединение; великий город чествовал великую армию и великого полководца; Париж был окружен ореолом, как будто бы победа была зарей; голубое небо медленно становилось красным; императорский праздник отражался до зенита; два купола возвышались над садом фельятинок, совсем рядом, на темной громаде Валь-де-Грас зажгли огонь, и он походил на тиару, увенчанную рубином; вдалеке гигантский призрачный Пантеон, окруженный звездами, как если бы, чтобы чествовать гения, он сделал себе корону из душ всех великих людей, которым он посвящен.
Великолепный свет праздника, алый, слегка кровавый осветил сад почти как днем.
Моя мать, казалось, не хотела идти так далеко, делая робкие попытки остановится, но, несмотря на это, идущая впереди меня группа продолжала прогулку и дошла до деревьев, окружавших часовню.
Они беседовали, деревья хранили тишину, вдалеке праздничная пушка стреляла каждые четверть часа. Я никогда не забуду то, о чем сейчас расскажу.
Когда они вошли под деревья, один из собеседников остановился и воскликнул, глядя на ночное небо, полное света:
– Все равно! Это великий человек!
Из темноты раздался голос:
– Здравствуй, Люкотт,[67] здравствуй, Друэ,[68] здравствуй, Тийи.[69]
И высокий человек появился в тени деревьев.
Трое собеседников подняли головы.
– Смотри-ка! – воскликнул один из них.
Казалось, он был готов произнести имя.
Моя мать побледнела и приложила палец к губам.
Они замолчали.
Я с удивлением смотрел на них.
Привидение, для меня это было оно, вновь заговорило:
– Люкотт, это ведь ты говорил.
– Да, – ответил Люкотт.
– Ты говорил: это великий человек.
– Да.
– Ну так кое-кто более велик, чем Наполеон.
– Кто?
– Бонапарт.
Наступило молчание. Его нарушил Люкотт.
– После Маренго10?
Незнакомец ответил:
– До Брюмера.
Генерал Люкотт, который был молод, богат, красив, счастлив, протянул незнакомцу руку и сказал:
– Ты здесь! Я думал, ты в Англии.
Незнакомец, суровое лицо, глубокий взгляд и седеющие волосы которого я отметил, вновь заговорил:
– Брюмер – это поражение.
– Да, республики.
– Нет, Бонапарта.
Это слово, Бонапарт, очень удивило меня. Я всегда слышал «император». С тех пор я понял эту возвышенную фамильярность истины. В тот день я впервые услышал великое обращение на ты к истории.
Все трое, а это были три генерала, слушали в изумлении.
Люкотт воскликнул:
– Ты прав. Я бы принес в жертву все, чтобы вычеркнуть Брюмер. Великая Франция – это хорошо; свободная Франция – лучше.
– Франция не великая, если она не свободная.
– Это тоже правда. Я отдал бы свое состояние за то, чтобы вновь увидеть Францию свободной.
– Я отдал бы жизнь, – сказал незнакомец.
Вновь наступило молчание. Слышался шум веселящегося Парижа, деревья были розовыми, отблески света освещали лица этих мужчин, созвездия исчезали над нашими головами в сверкании озаренного иллюминацией Парижа, свет Наполеона, казалось, наполнил небо.
Вдруг столь внезапно появившийся человек обернулся ко мне. Я испугался и постарался спрятаться, но он пристально посмотрел на меня и сказал:
– Дитя, запомни: свобода прежде всего.
И он положил руку на мое плечо, дрожь которого я помню до сих пор.
Затем он повторил:
– Свобода прежде всего.
И он вернулся под сень деревьев, из-под которых только что вышел.
Кто был этот человек?
Изгнанник.
Виктор Фано де Лагори был бретонским дворянином, примкнувшим к республике, и другом Моро, также бретонца. В Вандее Лагори познакомился с моим отцом, который был моложе него на двадцать пять лет. Позднее он был его командиром в рейнской армии; они стали братьями по оружию и готовы были отдать жизнь друг за друга. В 1801 году Лагори был вовлечен в заговор Моро против Бонапарта. Его объявили вне закона и назначили награду за его голову, он остался без убежища. Мой отец пустил его в свой дом. Старая разрушенная часовня фельятинок послужила пристанищем для побежденного. Лагори принял это предложение так же, как оно было сделано: с легкостью. И он жил, укрывшись в этой тени.
Только мои отец и мать знали, что он там.
Быть может, он поступил опрометчиво в тот день, когда заговорил с тремя генералами.
Его появление сильно удивило нас, детей. Что до старого священника, то за свою жизнь он встречал достаточно изгнанников, чтобы они могли поразить его. Тот, кто скрывается, должен был, по мнению этого доброго человека, знать, с каким временем он имеет дело; прятаться – значит понимать.
Наша мать посоветовала нам молчать, и мы благоговейно исполнили этот завет. Начиная с этого дня незнакомец перестал быть таинственным в доме. Для чего продолжать хранить тайну, раз он показался? Он ел за семейным столом, гулял в саду, помогал садовнику, давал нам советы и добавил свои уроки к урокам священника. Он имел привычку подкинуть меня в воздух и почти дать упасть на землю. Ему стала свойственна некая живучесть, обычная для всех, кто подвергся длительному изгнанию. Однако он никогда не выходил из дома. Он был весел. Хотя мы были окружены совершенно надежными людьми, моя мать слегка волновалась.
Лагори был человеком простым, спокойным, строгим, постаревшим раньше времени, ученым, обладавшим большим героизмом, свойственным просвещенным людям. Некое сдержанное мужество отличает людей, которые исполняют свой долг, от тех, кто играет какую-то роль. Первый из них Фокион, второй – Мюрат. В Лагори было что-то от Фокиона11.
Мы, дети, не знали о нем ничего, кроме того, что он был моим крестным. Он видел, как я родился, и сказал моему отцу: «Гюго – северное слово, нужно смягчить его южным и дополнить германское романским». Так он дал мне имя Виктор, которое, впрочем, было его собственным. Моя мать говорила ему генерал, я называл его крестным. Жил он всегда в лачуге в глубине сада, мало заботясь о снеге и дожде, которые зимой проникали внутрь сквозь оконные переплеты без стекол. Генерал разбил в этой часовне за алтарем свой бивуак. Там были походная кровать, пистолеты в углу и Тацит, которого он заставлял меня толковать.
Я навсегда сохраню в памяти день, когда он посадил меня к себе на колени, открыл этот переплетенный в пергамент томик Тацита в восьмую долю листа, издательства Эран, и прочел эту строчку: «Urbem Romam a principio reges habuere».[70]
Он прервался и пробормотал в полголоса:
– Если бы Рим сохранил этих царей, он не был бы Римом.
И, нежно глядя на меня, он повторил эти великие слова:
– Дитя, свобода прежде всего.
Однажды он исчез из дома. Тогда я не знал почему. Внезапно начало что-то происходить, была Москва, Березина, начались мрачные времена. Мы отправились к отцу в Испанию. Затем мы вновь вернулись к фельятинкам. Однажды октябрьским вечером 1812 года мы с матерью проходили мимо церкви Сен-Жак-дю-От-Па. На одной из колонн портала, той, что справа (впоследствии мне порой приходилось видеть эту колонну), висело большое белое объявление. Прохожие с некоторым опасением косились на него и поспешно уходили. Моя мать остановилась и сказала:
– Читай.
Я прочел следующее:
«Французская империя. По приговору первого военного совета на равнине Гренель за участие в заговоре против империи и императора были расстреляны три бывших генерала: Мале, Гидаль и Лагори»12.
– Лагори, – сказала мне мать, – запомни это имя.
И она добавила:
– Это твой крестный.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК