Посещение Консьержери Сентябрь 1846 г

Как сейчас помню, в четверг, 10 сентября 1846 года, в день Святого Патьена, я решил отправиться в академию. Там проходило открытое заседание, посвященное премии Монтийона1, и свою речь должен был произнести г-н Вьенне. Когда я прибыл в академию и поднимался по лестнице, кое-что привело меня в смятение. Передо мной весело и непринужденно, с резвостью школьника взбегал по ступеням один из членов академии – с виду человек молодой, одетый в обтягивающий, застегнутый на все пуговицы, приталенный костюм, худой и подвижный. Он обернулся. Им оказался Орас Верне; у него были пышные усы и три командорских креста на шее2. В 1846 году Орасу Верне было уже определенно больше шестидесяти лет.

Поднявшись по лестнице, он вошел. Я не чувствовал себя ни столь молодым, ни столь смелым, как он, и не последовал за ним.

На площади перед зданием я встретил маркиза де Б.

– Вы с заседания академии? – спросил он.

– Нет, – ответил я, – нельзя выйти оттуда, куда не входил. А вы какими судьбами в Париже?

– Я прибыл из Буржа.

Маркиз, ярый легитимист, давеча встречался с доном Карлосом, сыном испанского претендента Карла V. Дон Карлос, которого приверженцы называли принцем Астурийским и будущим королем Испании, а европейская дипломатия именовала графом де Монтемолином, с изрядной долей разочарования наблюдал за тем, как его кузина донна Изабелла выходит замуж за инфанта Франсиско де Асиса, герцога Кадисского. При встрече он выразил маркизу свое удивление и даже показал письмо инфанта, адресованное ему, графу де Монтемолину, в котором было сказано дословно следующее: «Я даже не помыслю о моей кузине, пока ты будешь стоять между нею и мной»3.

Мы обменялись рукопожатием, и месье де Б. ушел.

Когда я возвращался по набережной Морфон-дю и проходил мимо массивных старых башен Сен-Луи4, у меня внезапно возникло желание посетить Консьержери. Не могу сказать, с чего мне вдруг пришла в голову такая мысль. Разве что, это было стремление увидеть воочию, как удается человеку обезобразить внутренность того, что столь прекрасно снаружи. Или же я решил заменить заседание в академии на визит в Консьержери по примеру Фредерика Леметра, который однажды, играя Робера Макера, вдруг заставил написать на афише, что в этот вечер вместо пятого акта будет идти балет5.

Итак, я свернул направо в маленький дворик, позвонил у зарешеченного окошка и, когда мне открыли, назвал свое имя. У меня при себе был отличительный знак пэра. Мне дали сопровождающего, чтобы он проводил меня всюду, куда мне захочется пойти.

Первое, что испытываешь, переступая порог тюрьмы, – это мрачное гнетущее чувство подавленности и духоты. Здесь не хватает воздуха и света. Тюрьма обладает каким-то специфическим освещением и запахом. Воздух тут больше не воздух, свет – не свет. Железные решетки имеют власть даже над столь свободными по своей природе вещами, как воздух и свет!

Мы вошли в огромный зал, служивший прежде караульным помещением Сен-Луи, а ныне разделенный перегородками на множество отсеков и приспособленный для нужд тюрьмы. Повсюду можно было увидеть стрельчатые арки, низкие своды и колонны с капителями; однако все элементы были обточены и сглажены лишенными вкуса архитекторами империи и реставрации. Эти наблюдения справедливы для всех помещений тюрьмы, ибо все здание было переустроено таким образом. Справа от входа, в пяте стрельчатой арки, образованной двумя стенами, еще сохранилось место, где караульные оставляли свои пики.

Помещение, в котором я непосредственно находился, было местом, где прежде осужденные готовились к казни. Слева располагалась канцелярия. Там сидел весьма любезный господин, заваленный папками и окруженный шкафами. Когда я вошел, он поднялся, снял свой колпак, зажег свечу и сказал:

– Месье, вероятно, хочет увидеть Элоизу и Абеляра6?

– Отличная мысль, черт побери, – ответил я.

Служитель взял свечу, вытащил зеленую папку, на которой было написано: «Месячные расходы», и указал на темный угол за большим шкафом. Там я увидел колонну с капителью, представляющую собой монаха и монахиню, стоящих спиной друг к другу. Монахиня держала в руке огромный фаллос. Сие произведение было выкрашено в желтый цвет и называлось «Элоиза и Абеляр».

Мой служитель вновь заговорил:

– Теперь, когда месье увидел Элоизу и Абеляра, он, вероятно, хочет осмотреть камеры приговоренных к смерти?

– Пожалуй, – ответил я.

– Проводите месье, – сказал служитель сопровождающему.

Затем он вновь погрузился в свои папки. Этому миролюбивому человеку было поручено ведение тюремных книг.

Я вернулся в приемную, по пути насладившись видом великолепного стола с изогнутой мраморной столешницей в стиле рококо, который так любил Людовик XV. Остальную часть безобразного помещения, выкрашенного некогда белой краской, скрывала темнота.

Затем я прошел через еще одну темную комнату, загроможденную деревянными кроватями, приставными лестницами, какими-то осколками и потертыми рамами. Сопровождающий, ужасно гремя ключами и засовами, раскрыл передо мной дверь и сказал:

– Вот, месье.

Я зашел в камеру приговоренных к смерти. Это была довольно просторная комната с низкими сводами и старинным каменным полом. Плиты известняка чередовались с плитами из сланца и кое-где вовсе отсутствовали. Достаточно широкое полукруглое окно с навесом, забранное решетками, пропускало тусклый свет. В комнате не было никакой мебели, кроме чугунной печки с рельефными украшениями времен Людовика XV, которые мешала рассмотреть ржавчина, и стоявшего у окна продавленного кресла с дубовыми ручками эпохи Людовика XIV. Кожаная обивка была порвана, и из нее торчали конские волосы. Печка стояла справа от двери. Мой проводник объяснил, что, когда в камере находится узник, сюда ставят складную брезентовую кровать. Один солдат и один тюремщик, которые сменяются каждые три часа, неотлучно находятся при осужденном. У них нет ни кресла, ни кровати, чтобы не было возможности уснуть, так что они вынуждены все время стоять.

Мы вернулись в приемную, куда выходили еще две комнаты: гостиная привилегированных узников, которым было позволено видеть своих посетителей не через двойной ряд решеток, и, как гласила надпись над дверью, «салон господ адвокатов», имевших право свободно общаться со своими клиентами наедине. Этот «салон» представлял из себя длинную комнату с одним окном и длинной деревянной скамьей. Он был похож на первую гостиную. Похоже, что некоторые адвокаты злоупотребляли этими законными встречами наедине (воровки и отравительницы бывают порой весьма хорошенькими). Эти злоупотребления не остались незамеченными, и «салон» снабдили стеклянной дверью. Таким образом, нельзя было слышать, но можно видеть, что там происходило.

В этот момент появился директор Консьержери, которого звали месье Лебель. Это был немолодой уже человек, державшийся с достоинством, но не без хитринки во взгляде. На нем был длинный редингот с лентой ордена Почетного легиона в петлице. Он извинился передо мной, сославшись на то, что его не сразу предупредили о моем приходе, и попросил позволения лично сопроводить меня.

Решетка отделяла приемную от просторной сводчатой галереи.

– Что это? – спросил я у месье Лебеля.

– Прежде это были подсобные помещения кухни Сен-Луи. Они сослужили нам хорошую службу во время беспорядков. Я не знал, что делать с заключенными. Г-н префект полиции послал спросить, много ли у меня мест и сколько заключенных я могу принять. Я ответил: – Двести. – Мне прислали триста пятьдесят и сказали: – Скольких еще вы можете разместить? Я решил, что надо мной смеются. Однако велел приспособить под камеры женский лазарет. – Вы можете, – сказал я, – прислать мне еще сотню. – Мне прислали триста. На этот раз я выразил недовольство, а меня спросили: – Сколько еще вы можете пристроить? – Теперь, – ответил я, – сколько хотите. Месье, мне прислали шестьсот. Я поместил их сюда. Они спали на земле, на связках соломы. Они были очень перевозбуждены. Один из них, Лагранж, республиканец из Лиона, сказал мне: – Месье Лебель, если вы позволите мне увидеться с сестрой, я обещаю вам сделать так, что заключенные будут вести себя тихо. – Я позволил, он сдержал слово, и моя камера на шестьсот человек превратилась в маленький рай. Лионцы были благоразумны и милы вплоть до дня, когда Палата пэров, вспомнив об этом деле, свела их в ходе следствия с парижскими бунтовщиками, которые были заключены в Сент-Пелажи. Те им сказали: – Это безумие – сохранять такое спокойствие. Нужно жаловаться, кричать, приходить в бешенство. – И вот благодаря парижанам мои лионцы взбесились. Тысяча чертей! Они доставили мне много хлопот! Они говорили: – Месье Лебель, это не из-за вас, это из-за правительства. Мы хотим показать ему зубы. – И Ревершон раздевался и оставался полностью обнаженным.

– И это он называл «показать зубы»?

Тем временем тюремщик открыл большую решетку в глубине свода, затем еще одну, а потом тяжелую дверь. И я оказался в самом сердце тюрьмы.

Сквозь стрельчатые арки я увидел довольно большой продолговатый внутренний двор. Со всех сторон его окружали высокие строения Сен-Луи, побеленные и деформированные. Люди прогуливались там группами по двое и трое. Другие сидели на каменных скамьях, окружавших двор. Почти все были в тюремной одежде – грубых куртках и полотняных штанах. Однако двое или трое носили сюртуки.

Один из этих последних сохранил более или менее опрятный и респектабельный вид. Было в нем что-то городское. Этот месье явно знавал лучшие времена.

Двор отнюдь не казался мрачным. Вовсю светило солнце, а оно делает веселее все, даже тюрьму. Посередине были две цветочные клумбы, на которых росли и небольшие, но ярко-зеленые деревья, а между ними журчал фонтан.

Раньше здесь была галерея дворца. Готический архитектор окружил ее с четырех сторон стрельчатой аркадой. Современные строители заложили арки каменной кладкой. Они установили перекрытия и перегородки и сделали два этажа. В каждой аркаде была камера на первом этаже и еще одна на втором. Эти камеры были чистыми и совсем не отталкивающими: девять футов в длину и шесть в ширину, дверь, выходящая в коридор, окно во двор, задвижки, тяжелый засов и зарешеченное окошечко в двери, решетки на окнах, стул, кровать в углу, слева от двери. Кровать застлана простынями из грубого полотна и столь же грубым шерстяным одеялом, но очень опрятная. Вот что представляла собой камера. Почти все они были открыты. Настало время прогулки, и заключенные находились во дворе. Однако две или три оставались запертыми. Заключенные, молодые рабочие, сапожники или шляпники, громко стучали молотками. Мне объяснили, что это были очень трудолюбивые узники, отличающиеся хорошим поведением. Они предпочитали работу прогулке.

Выше находилось отделение тюрьмы, где заключенные могли питаться за собственный счет. Камеры там были побольше и менее чистые благодаря свободе, которая стоила шестнадцать сантимов в день. Обычно в тюрьме чем больше свободы, тем меньше чистоты. Эти несчастные так устроены, что чистота для них является знаком рабства. В платных камерах заключенные содержались по двое или трое. В одной было даже шесть человек. В ней какой-то старик с честным и спокойным лицом читал книгу. Когда мы вошли, он поднял глаза и посмотрел на меня с видом деревенского кюре, читающего свой требник, сидя на траве под открытым небом. Я безуспешно попытался узнать, за что был арестован этот goodman.[73] На выбеленной известкой стене карандашом было написано четверостишие:

В жандармерии,

Когда жандарм смеется и один,

Смеются все жандармы как один

В жандармери-и-и!

Ниже какой-то пародист добавил:

В Консьержерии,

Когда консьерж смеется и один,

Смеются все консьержи как один

В Консьержери-и-и![74]

Месье Лебель показал мне во внутреннем дворике место, где несколько лет назад убежал заключенный Боттемоль. Этому человеку оказалось достаточно прямого угла, который образовывали две стены на северной стороне. Он взобрался на крышу, используя лишь силу своих мускулов. Там он схватился за печную трубу. Если бы она согнулась под его весом, беглец бы упал и разбился насмерть. Затем он спустился во внешний двор и скрылся. И все это среди бела дня. Его удалось схватить во Дворце правосудия.

– Подобное бегство заслуживало большего успеха, – сказал мне месье Лебель. – Мне было почти жаль, когда его поймали.

Слева от входа во двор располагалось небольшое караульное помещение, предназначенное для командира охраны. Там стояли кожаное кресло и стол, заваленный разными папками и бумагами. За ним было пространство примерно девяти футов в длину и четырех – в ширину. Там раньше находилась бывшая камера Лувеля7. Стена, отделявшая ее от караульного помещения, была разрушена. На высоте примерно семи футов стена заканчивалась и начиналась железная решетка, которая шла до самого потолка. Свет проникал сюда только из коридора сквозь дверное окошко. День и ночь через эту решетку и окошко наблюдали за Лувелем, чья кровать находилась в углу. Тем не менее два охранника непрестанно находились внутри. Когда стену разрушили, архитектор решил сохранить низкую дверь с тяжелым круглым засовом и квадратной замочной скважиной, замуровав ее во внешней стене. Именно в таком виде она и предстала передо мной.

Я помню, как в ранней юности увидел Лувеля на мосту Менял в тот самый день, когда его везли на Гревскую площадь. Кажется, это было в июне. Ярко светило солнце, Лувель ехал в повозке с руками, связанными за спиной, в накинутом на плечи синем сюртуке и круглой шляпе на голове. Он был бледен. Я видел осужденного в профиль, весь его облик дышал свирепостью и неистовой силой, и в то же время было в нем что-то суровое и холодное.

Прежде чем покинуть мужской блок, месье Лебель сказал:

– Вот любопытное место. – И провел меня в довольно высокий сводчатый зал примерно пятнадцати футов в диаметре. Окон не было, и свет туда проникал только через дверь. Вдоль всего зала у стен стояли каменные скамьи.

– Вы знаете, где вы? – спросил месье Лебель.

– Да, – ответил я.

Я узнал знаменитую камеру пыток. Она была расположена на первом этаже зубчатой башни, самой маленькой из трех круглых башенок, выходящих на набережную. В центре высилось странное мрачное сооружение. Это было что-то вроде длинного узкого каменного стола со швами, залитыми свинцом, на трех каменных опорах, высотой примерно три с половиной, длиной восемь и шириной двадцать футов.[75] Подняв глаза, я увидел торчащий из свода массивный стальной крюк, покрытый ржавчиной.

Это было ложе для допросов. Туда клали кожаный матрас, а на него помещали заключенного. Равальяк провел шесть недель лежа на этом столе со связанными руками, пристегнутыми к длинной цепи, последнее звено которой было прикреплено к этому самому крюку над моей головой. Шестеро дворян и шестеро стражников охраняли его день и ночь.

Так же сторожили Дамьена. Он был привязан к этому ложу все то время, что длился его процесс. Дерю, Картуша, Ля-Вуазен допрашивали на этом столе. Маркиза де Бренвилье, полностью обнаженная, была прикована тут за руки и за ноги цепями8. Ее подвергли пытке водой так, что она воскликнула:

– Как вы собираетесь влить такую огромную бочку воды в такое маленькое тело?

Вся мрачная история сосредоточена здесь, она впиталась по капле в поры этого камня, в эти стены, своды, скамьи, стол и дверь. Она никогда не выходила отсюда, была заперта здесь, и всегда оставалась под замком. Ничто не просачивалось наружу. Никто никогда не проронил ни слова о том, что было погребено в этих стенах. Этот склеп, похожий на опрокинутую воронку, эта пещера, сотворенная руками человека, этот каменный мешок сохранил тайну каждой капли крови, которую он проглотил, каждого стона, который он задушил. Ужасные вещи, свершавшиеся в этом судилище, все еще ощущаются здесь, они еще живы и испускают отвратительные миазмы, отравляющие здешний воздух. Странный трепет внушает эта комната, эта башня, стоящая посреди набережной без рва и стен, отделяющих ее от прохожих! Внутри пилы, испанские сапоги, козлы, колеса, клещи, молоты, вбивающие клинья, шипение плоти, которую терзают раскаленным железом, кровь, капающая на угли, бесстрастные вопросы судей, отчаянные вопли заключенных. Снаружи, не более чем в четырех шагах, прогуливающиеся туда и обратно буржуа, беззаботно болтающие женщины и играющие дети, торговцы и кареты, лодки на реке, городской шум, воздух, небо, солнце, свобода.

Страшно подумать, что до прохожих ни сейчас, ни прежде, никогда не долетало ни малейшего звука из этой башни без окон. Какими же толстыми должны быть стены, чтобы не проникал шум улицы и чтобы на улице не было слышно того, что происходит в башне!

Я рассматривал пыточный стол с любопытством и ужасом одновременно. Некоторые узники написали на нем свои имена. В самой середине восемь – десять букв, из которых можно было прочитать только первую М, складывались в слово. С краю шилом было нацарапано: «Мерель». Я могу ошибаться, но думаю, что это имя.

Отвратительная нагота стен еще больше усиливала впечатление от их пугающей, беспощадной толщины. Черно-белый каменный пол был таким же, как в камере приговоренных к смерти. Большая квадратная печь из кирпича заменила находившуюся здесь прежде пыточную жаровню. Здесь узники согреваются зимой.

Оттуда мы прошли в отделение для женщин. После часа пребывания в тюрьме я настолько привык к решеткам и засовам, что уже больше не обращал внимания на эту особую тюремную атмосферу, которая так угнетала меня, когда я только вошел. Я даже не заметил, кто открыл нам дверь в женскую часть здания. Помню только, что какая-то старуха с носом, как у хищной птицы, появилась за решеткой и спросила, не желаем ли мы прогуляться по двору. Мы согласились.

Женский дворик был намного меньше и намного тоскливее, чем в мужской части тюрьмы. Там был только крохотный газон с травой и цветами. Деревьев не было вообще. Вместо фонтана в углу находилась мойка. Какая-то узница стирала там белье. Восемь – десять женщин сидели во дворе за работой и беседовали. Я снял шляпу. Они встали, с любопытством глядя на меня. Большинство из них были представительницами среднего класса, на вид торговки лет сорока. Однако среди них можно было заметить и двух-трех девушек.

Мы вошли в небольшой зал, находившийся рядом с двориком. Там мы увидели двух девушек. Одна из них сидела, вторая стояла. Первая казалась больной, вторая, по-видимому, за ней ухаживала.

Я спросил:

– Что с ней?

– О, ничего страшного, – ответила вторая, высокая и довольно привлекательная брюнетка с голубыми глазами. – Ей немного нездоровится. С ней такое часто бывало в Сен-Лазар9. Мы там были вместе. Я за ней ухаживаю.

– В чем ее обвиняют?

– Она была горничной и взяла шесть пар чулок у своей хозяйки.

Тем временем больная становилась все бледнее и бледнее и, казалось, вот-вот потеряет сознание. Это была совсем молоденькая девушка, лет шестнадцати-семнадцати.

– Выведите ее на воздух, – сказал я.

Подруга взяла ее на руки, как ребенка, и вынесла во двор. Месье Лебель послал за эфиром.

– Она взяла шесть пар чулок, – сказал он мне, – но это было уже в третий раз.

Мы последовали за девушками. Больная лежала на земле. Все узницы столпились вокруг и давали ей эфир. Старая надзирательница сняла с девушки подвязки, в то время как ее подруга расшнуровывала корсет, говоря:

– Это случается с ней каждый раз, когда она надевает корсет. Я тебе покажу корсеты, глупышка!

Она произнесла глупышка с такой нежностью и сочувствием!

Месье Лебель пощупал больной пульс. Я воспользовался этим, чтобы сунуть ей в руку пятифранковую монету.

Все закричали:

– А! Она приходит в себя! Бедная малышка!

– Это потому, что с нее сняли подвязки, – сказала одна.

– Это потому, что ее избавили от корсета, – предположила другая.

– Это из-за эфира, – воскликнула третья.

– Это потому, что месье Лебель пощупал ей пульс, – заявила надзирательница.

Высокая брюнетка наклонилась ко мне и шепнула:

– Это потому, что вы дали ей сто су.

Мы пошли дальше. Одна из особенностей Консьержери состоит в том, что все камеры, которые занимали цареубийцы, с 1830 года располагались в женском отделении.

Сначала я вошел в камеру, которую прежде занимал Леконт и где только что был заключен Жозеф Анри10. Это была довольно большая, почти просторная светлая комната, в которой не было ничего от тюремной камеры, кроме каменного пола, двери с самым большим засовом из всех, что я видел в Консьержери, и большим зарешеченным окном напротив двери. В углу у окна стояла кровать в форме лодки из красного дерева четырех с половиной футов в ширину, бывшая в большой моде при Реставрации. С другой стороны от окна был секретер, также из красного дерева. Рядом с кроватью – комод из того же материала с медными позолоченными ручками. На комоде – зеркало, а перед ним – часы из красного дерева в форме лиры с позолоченным украшенным резьбой циферблатом. Небольшой ковер покрывал пол у изножья кровати. Четыре кресла красного дерева были обиты утрехтским бархатом. Между кроватью и секретером располагалась фаянсовая печь. Вся эта меблировка, за исключением печки, способной шокировать вкус буржуа, была мечтой разбогатевшего лавочника. Жозеф Анри был ослеплен ею. Я спросил, что стало с бедным безумцем. После перевода из Консьержери в Ла Рокетт11, он в компании восьми грабителей был отправлен на каторгу в Тулон.

Окно со старым, источенным червями и усеянным дырами занавесом, выходило на двор женского отделения. Сквозь эти дыры можно было видеть то, что происходило во дворе. Это могло служить развлечением узнику, но, возможно, не понравилось бы этим женщинам, полагавшим, что они во дворе одни.

Рядом была камера, в которой содержали раньше Фиески и Алибо. Однако первым ее обитателем был Уврар. Он велел устроить там камин из черного мрамора с белыми прожилками, деревянную обшивку в алькове и туалетную комнату. Вся обстановка была из красного дерева и точь-в-точь походила на мебель в комнате Жозефа Анри. Вслед за Фиески и Алибо, по словам месье Лебеля, в этой камере сидели аббат де Ламенне и маркиза де Ларошжаклен, затем принц Луи-Наполеон и, наконец, «этот величайший болван князь де Берг»12.

Напротив этих камер находилась больница женского отделения. Это был длинный и широкий зал, в котором находилось около двадцати кроватей. Сейчас, к моему удивлению, все они были пусты.

– У нас почти никогда не бывает больных, – ответил мне месье Лебель. Сначала заключенные в ожидании суда помещаются сюда, а сразу после него покидают это место. Оправданные выходят на свободу, осужденные отправляются по месту назначения. Но пока они находятся тут, ожидание приговора приводит их в возбуждение, не оставляющее места ни для чего иного. О, да! У них лихорадка совсем иного рода! Во время холеры, совпавшей с сильными волнениями, у меня тут было семьсот узников. Они были повсюду – в проходах, в караульных помещениях, в приемных, во дворах, спали на кроватях, на соломе, на полу.

– Боже мой, как же все они не заразились холерой!

– У меня не было ни одного больного, месье!

Определенно, из этого можно было извлечь урок, доказывающий, что горячая поглощенность каким-либо делом предохраняет от любой болезни. Во время чумы следовало бы развлекать людей праздниками и зрелищами, не пренебрегая, однако, санитарией и гигиеной. Если бы некому было заниматься эпидемией, она прекратилась бы сама собой.

Когда в камере напротив находилось несколько виновных в покушении на короля, больница женского отделения преобразовывалась в караульное помещение, в котором размещали пятнадцать – двадцать стражников. Все полтора-два месяца, пока шло следствие, они так же, как и заключенные, не могли видеть никого, даже собственных жен.

– Вот что я делаю, – добавил месье Лебель, посвящая меня в эти детали, – когда у меня оказываются цареубийцы.

Он сказал это так естественно, как будто иметь в заключении цареубийц было для него делом привычным.

– Здесь был он, – сказал я с некоторым презрением, имея в виду князя де Берга. – Что вы о нем думаете?

Он протер рукавом очки и ответил:

– О боже мой! Да ровным счетом ничего. Это был несчастный дурачок, хорошо воспитанный, с прекрасными манерами, спокойный, но слабоумный. Когда он прибыл сюда, я поместил его сначала в этот большой зал, в больничное отделение, чтобы у него было достаточно пространства. Он вызвал меня и сказал: «Месье, мое дело достаточно серьезное? – Я что-то смущенно пробормотал. – Как вы думаете, я смогу выйти отсюда сегодня вечером? – О, нет! – В таком случае, завтра? – Ни завтра, ни послезавтра. – Правда? Так, вы полагаете, меня продержат здесь неделю? – Возможно, больше. – Больше недели! Определенно, мое дело серьезно! Вы полагаете, оно серьезное?» Он ходил взад-вперед, постоянно повторяя этот вопрос, на который я никогда не давал ответа. Впрочем, семья не оставила его. Герцогиня, его мать, и княгиня, его жена, каждый день приходили сюда. Княгиня, очень хорошенькая маленькая женщина, просила позволения разделить с ним заключение. Я убедил ее, что это невозможно. В конце концов, что представляло собой его дело? Подлог, без всякого мотива. Это была глупость, ничего больше. Судьи приговорили его, потому что он был князем. Если бы он был сыном богатого торговца, его бы оправдали. После того как его осудили на три года тюрьмы, он какое-то время оставался здесь, а потом его перевели в платную больницу, где для него сняли целый павильон. Скоро уже год, как он там13. Его там продержат еще шесть месяцев, а потом помилуют. Его титул повредил ему во время процесса, но сослужил хорошую службу в тюрьме.

Когда мы проходили через двор, мой проводник остановился и показал мне низкую дверь примерно четырех с половиной футов высотой, с огромной замочной скважиной и засовом, почти такую же, как в камере Лувеля. Это была дверь в камеру Марии-Антуанетты, единственная в тюрьме, которую оставили такой, какая она была. Людовик XVIII превратил ее в часовню. Я с грустным умилением смотрел на эту дверь. Именно через нее прошла королева, направляясь в революционный трибунал, из нее она вышла, когда шла на эшафот14. Эта дверь больше не открывалась. С 1814 года она была замурована.

Я сказал, что ее оставили такой, какой она была. Я ошибся. Ее закрасили отвратительной светло-желтой краской. Но это не в счет. Есть ли такое кровавое воспоминание, которое не замазали бы желтым или розовым?

Мгновение спустя я оказался в часовне. Если бы там можно было увидеть голые стены и пол, решетки на окнах, брезентовую складную кровать королевы и походную кровать тюремщика, старинную ширму, отделявшую их друг от друга, все это вызывало бы глубокое волнение и производило бы невыразимое впечатление. Но там был маленький деревянный алтарь, недостойный даже деревенской церкви, стены, выкрашенные краской (желтой, разумеется), темные витражи, пол с возвышением и две-три омерзительные картины на стенах, на которых дурной стиль империи соперничает с дурным вкусом реставрации. Вход в камеру заменили на арку, пробитую в стене. Сводчатый проход, по которому королева шла в трибунал, был заделан. Вандализм, совершенный из уважения, еще более возмутителен, чем вандализм, учиненный из ненависти, потому что он не что иное, как глупость.

Там не осталось больше ничего из того, что было перед глазами королевы, кроме небольшого участка каменных плит, которые пол, к счастью, не покрывал целиком. Это были старинные каменные плиты, окаймленные кирпичом.

Соломенный стул, стоящий на возвышении, отмечал место, на котором находилась кровать королевы.

Выйдя из этого благоговейно оскверненного тупым почитанием места, я оказался в располагавшемся рядом большом зале, служившим во времена Террора15 тюрьмой для священников и превращенном затем в часовню Консьержери. Она, как и часовня-камера королевы, являет образец пошлости и уродства. Прямо над этим залом проходили раньше заседания революционного трибунала.

По мере того как я проникал в глубины этого старинного здания, я замечал там и сям просматривавшиеся сквозь отдушины огромные погреба, таинственные пустые залы с зарешеченными окнами, выходившими на реку, наводящие страх чердачные помещения, мрачные проходы. Эти крипты изобиловали паутиной, покрытыми мхом камнями, мертвенно-бледным светом, какими-то призрачными и искаженными предметами. Я спрашивал месье Лебеля:

– Что это такое?

– Этим больше не пользуются, – отвечал он.

– А для чего оно служило прежде?

Мы вновь прошли через мужской двор. Месье Лебель указал мне на лестницу рядом с отхожим местом. Именно здесь на перилах несколько дней назад повесился сосланный на галеры убийца по имени Савуа.

– Присяжные ошиблись, – сказал этот человек. – Меня следовало приговорить к смерти. Я это улажу.

И он уладил, повесившись. Он был поручен особому вниманию одного заключенного, на которого возложили обязанности тюремщика, чтобы тот наблюдал за Савуа, и которого затем месье Лебель разжаловал.

Пока директор Консьержери сообщал мне эти подробности, к нам подошел довольно хорошо одетый заключенный. Похоже, он хотел, чтобы с ним поговорили. Я задал ему несколько вопросов. Это был гасконец, который прежде был басонщиком16, затем помощником палача в Париже и, наконец, конюхом в королевских конюшнях.

– Месье, – сказал он мне, – пожалуйста, попросите господина директора, чтобы меня не заставляли носить тюремную одежду и оставили мне мой фенеан.

Это слово, которое следует произносить феньан, на новом арго означает пальто. Его пальто действительно было довольно чистым. Я добился, чтобы его ему оставили. И заставил узника разговориться.

Он весьма лестно отозвался о месье Сансоне, палаче и его бывшем начальнике17. Месье Сансон жил на улице Маре-дю-Тампль, в уединенном доме, ставни которого были всегда закрыты. К нему нередко приходили с визитами. Часто его навещали англичане. Посетителей провожали в красивую гостиную на первом этаже, обставленную мебелью из красного дерева. В центре стоял великолепный рояль, обычно открытый и с приготовленными нотами. Вскоре приходил месье Сансон и предлагал посетителям сесть. Говорили о том о сем. Обычно англичане просили показать им гильотину. Месье Сансон удовлетворял это желание, вероятно, получив некоторое вознаграждение18, и вел леди и джентльменов на соседнюю улицу (Альбуи, я полагаю19), к плотнику. Там стоял закрытый сарай, в котором всегда была наготове гильотина. Иностранцы выстраивались вокруг, и им показывали ее в работе, гильотинируя охапки сена.

Однажды к Сансону пришла посмотреть гильотину английская семья, состоящая из отца, матери и трех прекрасных белокурых румяных девочек. Сансон отвел их к плотнику. По просьбе девочек нож опускался и поднимался несколько раз. Однако одна из них, самая младшая и самая хорошенькая, была не удовлетворена. Она попросила палача объяснить ей в мельчайших деталях, что представляет собой туалет приговоренного к смерти. Но и этого ей было недостаточно. Наконец она смущенно обратилась к палачу:

– Месье Сансон?

– Мадемуазель?

– Что происходит, когда человек оказывается на эшафоте? Как его привязывают?

Палач объяснил ей эту ужасную вещь.

– Мы называем это сажать в печь, – сказал он.

– Я хочу, чтобы вы посадили в печь меня.

Палач вздрогнул и стал возражать. Девочка настаивала.

– Я хочу иметь возможность сказать, что была привязана к гильотине.

Сансон обратился к отцу и к матери. Те ответили:

– Раз она хочет, сделайте это.

Ему пришлось уступить. Палач усадил молодую мисс, связал ей бечевкой ноги и стянул руки за спиной веревкой. Затем пристегнул ее кожаным поясом к откидной доске. На этом он хотел остановиться.

– Нет-нет, это еще не все, – сказала она.

Тогда Сансон опустил доску, поместил голову девушки в ужасное круглое окошко и опустил верхнюю его часть. Только тогда она была удовлетворена.

Позднее, рассказывая об этом, Сансон говорил:

– Был момент, когда она чуть не сказала мне: «Это еще не все. Опустите нож».

Почти все английские посетители просили показать нож, которым был обезглавлен Людовик XVI. Однако он был продан как металлолом, как любой другой, отслужив свой срок. Англичане не могут в это поверить и просят Сансона продать им его. Если бы Сансон хотел заработать на этом, то мог бы продать столько же ножей Людовика XVI, сколько было продано тростей Вольтера20.

От рассказов о Сансоне этот человек, бывший прежде конюхом в Тюильри, хотел перейти к рассказам о короле. Он слышал беседы короля с послами и тому подобное. Я избавил его от этого. Его политические откровения показались мне в высшей степени витиеватыми, напоминая о его гасконском происхождении и профессии басонщика.

До 1826 года в Консьержери не было другого входа и выхода, кроме того, что вел во двор Дворца правосудия. Именно через него осужденные шли на смерть. В 1826 году между двух круглых башен на набережной проделали еще одну дверь. На первом этаже каждой из этих башен также была комната без окон. Две причудливые арки без дуг и равносторонних треугольников в основании, даже сейчас поражающие крайним убожеством, были проделаны в этих великолепных стенах каменщиком по имени Пейр, который стал архитектором Дворца правосудия, изуродовав, обесчестив и обезобразив его. Через эти комнаты можно было попасть в два прекрасных круглых зала со стенами, украшенными стрельчатыми арками, вызывающими восхищение чистотой линий, которые опирались на изысканные консоли. Как странно, что эти очаровательные чудеса архитектуры и скульптуры, которым никогда не суждено было увидеть дневной свет, были созданы для мрака и ужаса.

Первая из двух комнат, находившаяся ближе всего ко двору мужского отделения, была отведена под спальное помещение стражи. В центре стояла печка, а вокруг нее, как лучи звезды, располагалось примерно двенадцать кроватей. Над каждой из них на стене была прикреплена доска с вещами стражников, состоящих в основном из щетки, чемодана и старой пары обуви. Над одной из кроватей, однако, рядом с обувью я заметил большую стопку книг. Мне объяснили, что это библиотека стражника по имени Пезе, из которого Ласенер сделал эрудита21. Этот человек, увидев, что Ласенер постоянно читает и пишет, сначала пришел в восхищение, а затем стал обращаться к нему за советом. Увидев, что стражник не лишен воображения, Ласенер посоветовал ему заняться образованием и даже подарил несколько книг. Остальные Пезе купил у букинистов на набережной. Он следовал советам Ласенера, говорившего: «Читайте то, не читайте это». И понемногу тюремщик превратился в мыслителя.

В другую комнату можно было войти только минуя дверь, над которой была надпись: «Проход, предназначенный для господина директора». Месье Лебель любезно открыл ее передо мной, и мы оказались в его «гостиной». Эту комнату действительно превратили в гостиную директора. Она почти в точности походила на другую, но была иначе декорирована. Гостиная вместе с ее убранством представляла собой странное зрелище. Архитектура Сен-Луи, лоск, унаследованный от Уврара, отвратительные обои в арках, бюро красного дерева, мебель в небеленых полотняных чехлах, старый портрет судьи без рамы, косо висящий прямо на стене, гравюры, бумаги, стол, похожий на прилавок, – все здесь напоминало одновременно дворец, тюремную камеру и подсобное помещение лавки, имело вид разбойничий, великолепный, уродливый, глупый, мрачный, царственный и буржуазный.

Именно в этой комнате привилегированные узники принимали посетителей. Во время своего заключения, оставившего так много следов в Консьержри, месье Уврар встречался здесь с друзьями. Сюда к князю де Бергу приходили его жена и мать.

– Что мне за дело до того, что они встречаются здесь? – сказал мне месье Лебель. – Они полагают, что находятся в гостиной, но остаются при этом в тюрьме.

Этот славный человек был убежден, что для госпожи герцогини и госпожи княгини де Берг эта комната могла сойти за гостиную.

Здесь же господин канцлер, герцог Паскье, имел обыкновение готовить первые следственные документы для процессов перед палатой пэров22. Комнаты директора сообщались с этой гостиной. Они выглядели весьма бедно и уродливо. Мне показалось, что в конуру, служившую ему спальней, не проникает ни свет, ни воздух, так что я постарался там не задерживаться. Тут было чисто, но все казалось ветхим, все углы были загромождены какой-то старой мебелью и разными мелочами, которые характерны для комнаты старика. Столовая была больше, и в ней были окна. Две-три хорошеньких девушки, выглядевшие мило и скромно, сидели там на соломенных стульях и работали под присмотром матроны лет пятидесяти. Они поднялись, когда я вошел, а отец, месье Лебель, поцеловал их в лоб. Не может быть ничего более странного, чем это жилище, достойное англиканского священника, находящееся внутри гнусностей тюрьмы, целомудренно сохраняемое посреди порока, преступлений и позора.

– А что стало с каминным залом? – спросил я у месье Лебеля. – Где он находится?

Видимо, он меня не понял.

– С каминным залом? Вы сказали, месье, с каминным залом?

– Да, – ответил я, – с большим залом, который находился под залом Потерянных шагов с четырьмя большими каминами в каждом углу, построенными в XIII веке. Черт побери, я прекрасно помню, что видел его лет двадцать назад, когда был здесь с Россини, Мейербером и Давидом д’Анже.

– А, – воскликнул месье Лебель, – понимаю, что вы имеете в виду! Мы называем его кухнями Сен-Луи.

– Хорошо, кухни Сен-Луи, если вам будет угодно. Но что стало с этим залом? Помимо четырех каминов, там были прекрасные колонны, поддерживающие свод. Ничего подобного я здесь больше не видел. Неужели ваш архитектор, месье Пейр, убрал его?

– О, нет! Он только приспособил его для наших нужд.

Эти слова, сказанные с полным спокойствием, заставили меня содрогнуться. Каминный зал был одним из самых восхитительных памятников средневековой архитектуры. Что же мог с ним сделать человек, подобный Пейру?!

– Мы не знали, – продолжил месье Лебель, – куда поместить наших заключенных на то время, пока их знакомят с правилами. Месье Пейр превратил кухни Сен-Луи в «мышеловку». Это прекрасное помещение с тремя отделениями – для мужчин, женщин и детей, и устроил это наилучшим образом. Уверяю вас, он почти не разрушил старый зал.

– Вы можете проводить меня туда?

– Охотно!

Мы долго шли разным проходами и коридорам. Время от времени нам попадалась лестница, на которой толпились стражники, или мы видели, как полицейские передают какого-нибудь беднягу, тюремщикам, которые выкрикивают: «Свободен!»

– Что означает это слово? – спросил я моего провожатого.

– Это значит, что заключенный прошел инструктаж, и он может быть свободен.

– Его выпускают на свободу?

– Нет, помещают в камеру.

Наконец, открылась последняя дверь.

– Вот мы и на месте, – сказал мне директор.

Я осмотрелся. Все вокруг было погружено во мрак. Прямо передо мной находилась стена. Через несколько мгновений мои глаза привыкли к темноте, и я различил в углублении справа великолепный высокий каменный камин, установленный на ажурных аркбутанах.

– А! Вот и один из каминов! – воскликнул я. – А где еще три?

– Остался только этот, – ответил месье Лебель. – Два полностью разрушены, а еще один испорчен. Это было необходимо для нашего помещения. Нужно было заделать каменной кладкой промежутки между колоннами и сделать перегородки. Архитектор сохранил этот камин как образец архитектуры того времени.

– И, – добавил я, – как образец глупости современной архитектуры. Значит, зала больше нет. Повсюду перегородки, и три камина из четырех уничтожены. И это устроили во время правления Карла X! Вот что потомки Людовика Святого сделали с его наследием.

– По правде говоря, – ответил месье Лебель, – вполне можно было устроить это помещение в другом месте. Но что вы хотите, месье? Никто не подумал о подобных вещах, а этот зал оказался под рукой. В конце концов, его очень удобно оборудовали, разделив на три продольных отделения, в каждом из которых осталось по окну. Первое предназначено для детей. Хотите войти туда?

Тюремщик открыл нам тяжелую дверь с окошечком, через которое можно было наблюдать за тем, что происходит внутри.

Мы оказались в продолговатом зале в форме параллелограмма с двумя каменными скамейками по обеим сторонам. Там находились трое детей. Самому старшему, одетому в ужасные грязно-желтые лохмотья, было на вид уже лет семнадцать. Я обратился к самому младшему, мальчику с лицом достаточно умным, но искаженным волнением.

– Сколько тебе лет, малыш?

– Двенадцать, месье.

– За что ты здесь?

– Я украл персики.

– Где?

– В саду, в Монтрее.

– Ты был один?

– Нет, с приятелем.

– А где твой приятель?

Малыш показал мне на другого мальчика, немного постарше, одетого, как и он, в коричневый тюремный балахон, и сказал:

– Вот он.

– Значит, вы перелезли через ограду?

– Нет, месье. Персики лежали на дороге.

– Так вам надо было только наклониться?

– Да, месье.

– И поднять их?

– Да, месье.

Месье Лебель наклонился к моему уху и шепнул:

– Он уже усвоил свой урок.

Было очевидно, что ребенок лжет. В его взгляде не было ни уверенности, ни чистосердечия. Мальчик смотрел на меня снизу вверх, как мошенник, наблюдающий за своей жертвой.

– Ты говоришь неправду, малыш, – ответил я.

– Нет, месье.

Это нет, месье было сказано с тем крайним бесстыдством, в котором не чувствовалось ничего больше, даже уверенности. Затем он дерзко добавил:

– И за это меня приговорили к трем годам, но я обжалую приговор.

– Так твои родители не вступились за тебя?

– Нет, месье.

– А твоего приятеля тоже осудили?

– Нет, его родители просили за него.

– Значит, он лучше тебя?

Мальчик опустил голову.

Месье Лебель сказал:

– Его приговорили к трем годам исправительного учреждения. Он будет там учиться. Кроме того, признали, что он действовал непредумышленно. Несчастье всех этих бездельников в том, что им нет шестнадцати. Они из кожи лезут, чтобы убедить судей в том, что им исполнилось шестнадцать и что они действовали с умыслом. Ведь будь им хоть на один день больше, и за свою проделку они получат несколько месяцев тюрьмы. Будь это на день раньше шестнадцатилетия, их на три года запрут в Ла Рокетт.

Я дал немного денег этому дьяволенку, которому, возможно, не хватало только образования. Если взвесить все за и против, то общество больше виновато перед ними, чем они перед обществом. Пусть мы можем спросить у них: «Что ты сделал с нашими персиками?» Но они нам ответят: «Что вы сделали с нашим рассудком?»

– Спасибо, месье, – сказал мальчик, кладя деньги в карман.

– Я дал бы тебе вдвое больше, если бы ты не лгал.

– Месье, – возразил он, – меня приговорили, но я обжалую приговор.

– Плохо, что ты украл персики, но гораздо хуже, что ты врешь.

Казалось, ребенок меня не понял.

– Я обжалую приговор, – повторил он.

Мы вышли из камеры, и пока дверь за нами не закрылась, мальчик провожал нас глазами и снова и снова повторял:

– Я обжалую приговор.

Два других не произнесли ни слова.

Тюремщик закрыл дверь, ворча:

– Сидите смирно, крысы.

Эти слова напомнили мне, что мы были в мышеловке.

Второе отделение, совершенно такое же, как и первое, было предназначено для мужчин. Я не стал заходить внутрь и ограничился тем, что заглянул в окошечко. Там было полно заключенных. Тюремщик указал мне на совсем еще молодого человека с мягким задумчивым лицом. Это был некий Пишри, главарь банды воров, которого должны были судить через несколько дней.

Третий кусок, отрезанный архитектором Пейром от кухонь Сен-Луи, был предназначен для женщин. Нас впустили. Я увидел там только семь-восемь узниц. Всем было уже за сорок. Только одна женщина была довольно молода и сохранила еще остатки красоты. Она пряталась за остальными. Мне была понятна ее стыдливость, поэтому я не стал задавать ей вопросов. На каменных скамейках лежали всякого рода женские штучки: корзинки, сумки, рукоделие, начатое вязание. Там же были большие куски серого хлеба. Я взял хлеб. Он был цвета золы, отвратительно пах и прилипал к пальцам, как клей.

– Что это такое? – спросил я месье Лебеля.

– Это тюремный хлеб.

– Но он ужасен.

– Вы находите, месье?

– Посмотрите сами.

– Мы получаем его от поставщика.

– Который делает на нем состояние, не так ли?

– Секретарю префектуры, месье Шейе, поручено получать этот хлеб. Он считает его очень хорошим. Настолько, что сам ест только его.

– Месье Шейе заблуждается, если полагает, что он получает тот же хлеб, что и заключенные. Поскольку этот спекулянт каждый раз посылает ему лакомства, но это не доказывает, что он не оставляет отбросы для заключенных.

– Вы правы, месье, я поговорю об этом.

Я был рад узнать, что с тех пор хлеб проверяли, и он стал значительно лучше.

В этой камере не было ничего примечательного, кроме разве что нескольких надписей, нацарапанных на стенах. Вот три из них, написанные более крупными буквами, чем остальные: – Корсет – Меня приговорили к шести месяцам за бродяжничество – Любовь к жизни.

Все три двери трех отделений выходили в один и тот же длинный темный коридор. В обоих его концах располагались два камина, из которых, как я уже сказал, остался нетронутым только один. Второй утратил свою первоначальную красоту, лишившись аркбутана. От двух остальных осталось только пустое место в углах отделений для женщин и детей.

Восточный камин был украшен скульптурным изображением демона Маидиса, персидского дьявола, которого Людовик Святой привез из крестового похода. У этого демона было пять голов, и каждая из них пела одну из песен, называемых в Индии рагами. Это самые старые из всех известных музыкальных произведений. Они также известны во всем Индостане благодаря приписываемым им магическим свойствам. Ни один жонглер не решается их петь. Если спеть одну из них среди бела дня, тут же наступит ночь. Огромный темный круг выйдет из-под земли и закроет все пространство, на которое разносится голос певца. Другая называется Дхипак. Любой, кто ее споет, погибнет в огне. Предание гласит, что однажды императору Акбару захотелось послушать ее. Он позвал известного певца Наик-Гопола и сказал ему: «Спой мне Дхипак». Несчастный тенор задрожал с ног до головы и бросился в ноги императору. Но тот был непреклонен. Единственное, чего добился певец, – это разрешения пойти проститься с семьей. Он вернулся в свой город, составил завещание, обнял отца и мать, попрощался со всеми, кого любил, и вернулся к императору. Прошло шесть месяцев со дня его отбытия. Капризы восточных царей отличаются постоянством и носят печать меланхолии. «А вот и ты, музыкант, – мягко и печально сказал шах Акбар, – добро пожаловать. Сейчас ты мне споешь Дхипак». Наик-Гопол вновь задрожал и снова стал молить о пощаде. Но император был непреклонен. Стояла зима. Ямуна замерзла так, что на ней устроили катки. Наик-Гопол попросил сделать на реке прорубь, зашел по горло в воду и начал петь. На втором стихе вода стала теплой. На второй строфе лед вокруг проруби стал таять, на третьей строфе вода в реке закипела. Наик-Гопол варился заживо и покрылся волдырями. Вместо того чтобы петь дальше, он закричал: «Пощады, государь!» «Продолжай», – сказал Акбар, который был большим любителем музыки. Бедняга снова начал петь. Его лицо стало пунцовым, глаза вылезли из орбит, но он продолжал песню, и император с наслаждением слушал его. Наконец, несколько искр сверкнули в волосах тенора. «Пощадите!» – в последний раз крикнул он. «Пой», – приказал император. Певец с воплями начал последнюю строфу. Внезапно пламя вырвалось из его рта, потом из всего тела, и наконец огонь поглотил его прямо посередине реки. Вот один из обычных эффектов, производимых музыкой демона Маидиса, украшавшего разрушенный камин. У него была жена по имени Парбюта. Это она написала шестую рагу. Буама продиктовал тридцать рагин, образчиков более простой женской музыки. Эти три дьявола или бога изобрели гамму, состоящую из двадцати одной ноты, которая легла в основу индийской музыки23.

Когда мы уходили, мимо нас прошли три человека в черных одеждах в сопровождении тюремщика. Это были посетители.

– Три новых депутата, – тихонько шепнул мне месье Лебель.

Все они были с бакенбардами, в высоких галстуках и говорили, как провинциальные академики. Их все восхищало, особенно работы по улучшению тюрьмы и приспособлению ее для нужд правосудия. Один из них утверждал, что Париж стал намного прекраснее благодаря архитекторам с хорошим вкусом, которые модернизируют (sic!) старые здания, и что Французская академия должна сделать этот расцвет Парижа темой поэтического конкурса. Я подумал, что действительно месье Пейр сделал с Дворцом правосудия то же самое, что месье Годд с Сен-Жермен-де-Пре, а месье Дебре с Сен-Дени24, и пока месье Лебель отдавал какие-то приказы стражникам, я написал карандашом на колонне каминного зала стихи, которые смогут принять участие в конкурсе, если академия когда-нибудь удовлетворит желание этих господ, и которые, я надеюсь, получат приз:

Шестистрочная строфа стоит длинной оды,

Чтоб воспеть Дебре и Пейра и, конечно, Годда;

Писк птенца и рев осла или старой клячи

Славят Годда, Пейра тоже, и Дебре в придачу,

И индюк им всем под стать – аж дыханье сперло!

Как Дебре и Пейра с Годдом хвалит во все горло!

Когда месье Лебель обернулся, я уже закончил. Он проводил меня до дверей, и я покинул тюрьму. Когда я уходил, кто-то из тех людей, что стояли на набережной и будто ждали чего-то, сказал за моей спиной:

– Вон кого-то выпускают на свободу. Счастливчик!

Должно быть, я похож на вора. Впрочем, я провел два часа в Консьержери, а заседание академии, скорее всего, еще не закончилось, поэтому с полным удовольствием я подумал, что с заседания меня так скоро не «выпустили бы на свободу».

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК