Хармс как классик[43]
Хармс как классик[43]
ТЕКСТЫ ПОЭТА всегда предпочтительнее воспоминаний о нем. С одной стороны, в текстах все-таки больше (и лучше) сказано, а с другой стороны, в них нет-нет и наткнешься на самый след автора как живого человека, который только что здесь был: ощущение столь буквальное, что впору обернуться. Это чувство всегда сопровождает при чтении классиков. Нет, это не ты над ним, а он над тобой до сих пор наблюдает и усмехается сравнительно снисходительно. И так, в принципе предпочитая тексты воспоминаниям, мне пришлось недавно погрузиться в них, анализируя суеверия Пушкина. Я обложился отрицаемыми мною мемуарами и стал выковыривать свой изюм…
«…Пушкин каждое утро ходил купаться, после чая ложился у себя в комнате и начинал потеть… С мокрыми курчавыми волосами лежит, бывало, Пушкин в коричневом сюртуке на диване. На полу вокруг книги, у него в руках карандаш…»
«…Молодой человек 16-ти лет встретил здесь (в Твери. – А. Б.) Пушкина и рассказывал об этом так: “Я сейчас видел Пушкина. Он сидит у Гальяни на окне, поджав ноги, и глотает персики. Как он напомнил мне обезьяну!”».
«Пушкин и Мицкевич часто видались. Будревич, учитель математики в Тверской гимназии, помнил, как раз Пушкин зазвал сбитенщика и как вся компания пила сбитень, а Пушкин шутя говорил: “На что нам чай?..”».
Что-то мне все это мучительно напоминало, хотя я и не читал этого прежде. Но я это УЖЕ знал, вовсе не подымая тома! И про то, как он начинал потеть, и про то, как лежал на подоконнике, а тут и Мицкевич тут как тут со своим сбитнем… Откуда это все? Да из анекдотов о Пушкине. Кого? Хармса. Право, в этих анекдотах больше самого Пушкина, чем в воспоминаниях, разбавленных в силу непушкинских возможностей мемуаристов. В этих анекдотах сомнительная информация заменена концентрированной интонацией, плотной до абсурда, до предела, до Хармса, по-видимому, не испытанного. Хармс усмехнулся над моими изысканиями вместе с Пушкиным и помог мне расслышать сквозь вату веков и слав шепот самого поэта. Так они пошли с этого момента под ручку – Пушкин и Хармс, как в анекдоте, как если б в жизни им дано было встретиться…
Нетрудно вообразить это столкновение, нос к носу, на семантическом перекрестке юбилейного анекдота и переиздания Вересаева. Страна была охвачена ежовщиной и подготовкой к столетию гибели Пушкина. Народ отреагировал на это: на каждую ситуацию трагикомического советского быта того времени имелся безотказный ответ: «А платить кто будет? Пушкин?» (Отвечать, сидеть, стоять в очереди…) У Зощенко в юбилейном рассказе жилец коммуналки, подлежащей расселению для восстановления в ней пушкинской квартиры, так выражает свое негодование: «Ну, Пушкин, ну, поэт, ну, птичка прыгает на ветке…» Эту сторону тогдашней жизни Хармс, судя по его прозе, знал не хуже Зощенко. И вот он, допустим, читает анекдоты из Вересаева, в том еще пушкинском, старинном, уже нафталинно-бабушкинском смысле слова «анекдот». Читает, скажем: «Одевался Пушкин хотя по-видимому и небрежно… но эта небрежность была кажущаяся: Пушкин относительно туалета был очень щепетилен. Рассказывают, будто, живя в деревне, он ходил все в русском платье. Совершеннейший вздор. <…> Всего только раз, заметьте себе, раз… и именно в девятую пятницу после Пасхи, Пушкин вышел… в красной русской рубахе…»
Хармс и сам был щепетилен насчет туалета. Одевался он едва ли не опаснее, чем писал. И жизнь, и текст сжались почти до точки, сама их возможность. Но высшей идее текста, а именно на этом необитаемом уже острове литературы, площадью в один след Робинзона, он не изменил, а даже подчеркнул ее: так мало текста – и настолько зато в нем присутствует поэт. Только и знай что оборачивайся. Кто-то здесь только что был… То ли Пушкин, то ли Хармс… То ли оба – в обнимку.
Это современное присутствие Хармса в том, что мы видим, читаем, слышим доныне, столь обширно, что до сих пор неизданное его полное собрание сочинений (толщиной в полтома…) присутствует в нашем сознании на правах многих многотомий. Наследие Хармса – работает, оно – живет. В последователях, в частности (их – немало): Глазков, Голявкин, ранний Горбовский, Холин, Сапгир, Уфлянд, О. Григорьев, Пригов, Еременко, Кибиров, Рубинштейн и многие другие. Эти поэты самостоятельны в своей последовательности: Хармс им не мешает. Он не подавляет, он – присутствует. В сознании больше, чем в литературе.
И это тоже типичная черта классики. Несмотря на лестность литературного приоритета, признаваемого за обэриутами западными специалистами (скажем, в драматургии абсурда), хотелось бы убежденно заявить, что и Хармс, и обэриуты, и обнимающие это явление К. Вагинов и Заболоцкий, Зощенко и Л. Добычин, и, что сейчас пока еще странно, такие исследователи, как М. Бахтин и Л. Пумпянский, – все эти ленинградские люди конца 20-х – начала 30-х годов (а эта грибница, при более подробном рассмотрении, может и еще чрезвычайно распространиться, включая живопись, науку и музыку, и дальше, например, до Юдиной…), – все эти ленинградцы гораздо более наследуют классическую русскую культуру, нежели зачинают какой бы то ни было модернизм, абсурдизм и т. п. Русский авангард всегда был явлением более жизненным, нежели лабораторным. Поэтому он и способен пережить моду на себя, оставшись искусством. Традиционная для русской культуры значимость слова – куда более основание для рождения Хармса или Олейникова, не говоря о Заболоцком и Введенском, чем всего лишь поиск формы или желание выделиться или поразить. Это – культура, и Хармс – лишь часть ее, начинающая до нас во времени доходить. Между тем родившегося в 1986 году отделит от Хармса почти век, почти столько, сколько отделяло в свое время Хармса от Пушкина. Век – срок достаточный, чтобы не открывать, а знать в нем культуру, себя во времени отстоявшую.
19 января 1986
P. S. Это очевидное предположение об источниках анекдотов Хармса о Пушкине может со временем получить и фактическую поддержку. В журнале «Аврора» (№ 6, 1989) опубликованы выдержки из бесед обэриутов, записанные Л. Липавским. Вот слова, хоть и не Хармса, но А. Введенского: «…я читаю Вересаева о Пушкине. Интересно, как противоречивы свидетельские показания даже там, где не может быть места субъективности. Это не случайные ошибки. Сомнительность, неукладываемость в наши логические рамки есть в самой жизни. И мне непонятно, как могли возникнуть фантастические, имеющие точные законы миры, совсем непохожие на настоящую жизнь. Например, заседание. Или, скажем, роман». Учитывая необычайную духовную близость «чинарей», усугубленную изоляцией в обществе тех лет, нетрудно предположить и общность и тесноту круга их чтения.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.