Александр Проханов ПОСЛЕДНИЙ СОВЕТСКИЙ КЛАССИК

Александр Проханов ПОСЛЕДНИЙ СОВЕТСКИЙ КЛАССИК

Был ли Солженицын кумиром народа, духовным лидером России, идеологом "русского мира"? Или — одиноким творцом, разочаровавшимся героем, несостоявшимся пророком?

В сегодняшнем российском сознании присутствуют три идеологии, три огромных фрагмента, которые, как льдины, сталкиваются между собой, дробятся, слипаются в причудливые образования, наполняя русскую жизнь звоном и скрежетом. "Советская идея", никуда не ушедшая за пятнадцать либеральных лет, — её носители видят Сталина первым лицом России. "Либеральная идея", поклонники которой ищут образцы политического и духовного устройства на Западе, стремятся превратить Россию в сколок с Америки. "Имперско-монархическая идея", вдохновляемая образами романовской империи и последнего Царя Святомученика.

Связан ли Солженицын с этими тремя составляющими?

Он был глубинный антисоветчик, религиозно ненавидел сталинский строй. Сражался с ним героически, пройдя сквозь сталинские батальоны и "тройки", тюремные бараки и раковые корпуса, выдержав единоборство с КГБ и изгнание из "советского рая". Он изготовил снаряд чудовищной силы — "Архипелаг ГУЛАГ", несущий в себе ядерную взрывчатку. Этот снаряд был выпущен по СССР из американской пушки. Либеральная идеология Запада, американская стратегия "холодной войны" использовала Солженицына для сокрушения СССР. Ибо красная империя проиграла не в танковых сражениях или ракетных дуэлях, а в состязании смыслов, и в этом состязании победил "Архипелаг ГУЛАГ", а не "Молодая Гвардия" и "Как закалялась сталь".

В своей ослепляющей ненависти к коммунизму Солженицын в сердцах призывал американцев сбросить на проклятых "красных" ядерную бомбу. Был ли он, в конце концов, удовлетворен тем, что, начиная войну с "красной империей" величиной в шестую часть суши, где проживало 300 миллионов, он вернулся в либеральную Россию, потерявшую треть территории и половину своего населения? Искупалась ли эта трата Нобелевской премией, которую либеральный Запад присуждает своим адептам?

Он возвращался в Россию, как триумфатор, через Сибирь, принимая ключи от покоренных городов. Москва встречала его, как пророка, как духовное знамя новой России. Ему дали эфир в неограниченном количестве, и он начал свою нескончаемую проповедь, от которой всё больше хмурились лица "молодых реформаторов", багровели носы отцов-основателей либеральной России. Его отключили от телевизора, стерли его изображение с экрана. Лишь иногда появлялся его бородатый лик со шрамом на лбу и непрерывно говорящими "глухонемыми" губами. Его отправили в ссылку, на этот раз не в Вермонт, а в Троицко-Лыково, — место второй опалы.

Солженицын не остался в долгу перед либералами и опубликовал свою книгу "200 лет вместе", после которой в либеральном стане его назвали "антисемитом", и он, обведя себя "чертой оседлости", навсегда потерял свою либеральную репутацию. Он так и не осудил расстрел Ельциным Парламента — действо, несравнимое с разгоном Учредительного собрания. Лишь сквозь зубы, наблюдая кошмар ельцинизма, процедил, что Россия "утратила тот разбег, что в свое время придал ей Сталин". В устах Солженицына это прозвучало, как апологетика сталинизма.

Для "имперцев" Солженицын всегда оставался чужим — с его предложением отказаться от Средней Азии и Кавказа, с его странным призывом двигаться в сторону северо-востока, то есть на северный Урал, в мерзлоту, где в свое время раскинулся основной массив Архипелага.

Его заслуги перед литературой велики — перед советской литературой. "Матрёнин двор" — рассказ, из которого вышла вся великая деревенская проза, огромный пласт духовной красоты и подвижничества. "Один день Ивана Денисовича" породил мощную "лагерную прозу", мученическую исповедь репрессированных. Но и то, и другое было частью советской культуры, работало в системе советских координат. Как только эти координаты исчезли, размытые либеральной политикой и постмодернистской культурой, весь эффект этих двух направлений исчез. Как и эффект культуры в целом, которая либералами была отправлена на выселки и заменена шоу-бизнесом. И это не могло не причинять Солженицыну страдания.

В минувшее десятилетие он был одиночкой, последним советским классиком, вокруг которого плескалось чернильное море либерализма. Он взывал, но его не слышали. Иногда его навещал Президент, чтобы посидеть с ним "под камеру", откушать с ним чай и забыть о нем. Он не был нужен "сильным мира сего". Батурина скупила земли, где когда-то находился "матрёнин двор", и русский крестьянин в этой действительности остался "без кола, без двора". Рудники и заводы, на которых вкалывали "зэки", достались по дешевке Потанину и Абрамовичу, и на безвестных "зэковских" кладбищах стоят стеклянные офисы олигархов.

Его похоронили пышно, под речи состарившихся диссидентов и мертвенные соболезнования официоза. О нем не будут помнить еще долгие годы, покуда три враждующих фрагмента русской идеологии не образуют синтез. Но если это все-таки случится, если произойдет невозможное, — с новой, ослепительной силой вспыхнет имя Солженицына, который с огромным опозданием, как это часто бывает, будет признан провидцем.