2006[49]

2006[49]

1 ДЕКАБРЯ 2006. Сон под утро (что я в снах люблю, это абсолютную несвязность с событиями и мыслями накануне, невозможность трактовки)… Снится мне очень красивая скульптурка, явно настольная копия с памятника: Сервантес (напоминает Дон Кихота c гравюры Доре). Он сидит за столом (бронзовая масса стола ощутима) в раздумье над рукописью, как бы глаза в потолок, и перышко в руке крутится, длинные худые ноги подпирают столешницу.

Приближаемся к главному впечатлению от этого настольного памятника… Обрубком руки он упирается в столешницу! (Не знаю, какую руку он потерял в бою, во сне получилось, что левую.) Этим обрубком он как бы врастает в стол: стол, рукопись и автор становятся единым целым, как дерево с корнями и ветвями. В то же время тяжесть – бронзовая.

Правда, памятник Автору был хорош! Кто бы украл идею, лишь бы не испортил…

Тут звонок – очередная газетная блиц-глупость: есть ли сейчас место подвигам? О, как давно и сколько раз я это уже проходил! (Еще в 1963-м на эту тему книжку написал «Путешествие к другу детства».) Злюсь. Говорю: сейчас ничего подобного, слава богу, уже не должно быть. Корреспондент, конечно, не этого от меня ждал. «Почему-у-у?» – замычал он. «Потому-у-у… – злился я, не находя, как парировать. – Сму-у-утное время».

«Вы хотите сказать, что снова безвременье, застой?..»

Тут меня прорвало: «Ни то и ни другое! Сейчас обнуление времени!» – «Как понять?» – «Как хотите, так и понимайте».

Бросил трубку и сел обдумывать, что же я имел в виду под обнулением?

Словечко вырвалось неслабое.

Без тщеславия – никуда! То ли тайные комплексы с возрастом наружу, то ли манька преследования величия настигает. Проза высохла – амбиции «скульптора» расцвели. Памятник Мандельштаму во Владике (1998), памятник зайцу в Михайловском (2000), возмечтал и о памятнике последнему произведению («Хаджи-Мурату») в Ясной Поляне к столетию ухода Л. Толстого (2010). А голодное подсознание, выходит, все еще не насытилось…

«Шестидесятничество» – словечко московское, как и «оттепель». После блокады, после приговоров 1946 года Зощенко, Шостаковичу и Ахматовой для ленинградца это были лишь лужицы, тут же подернутые обкомовским ледком.

Олег Григорьев (1943–1992), художник, изгнанный из СХШ не иначе как за талант (наряду с Э. Зелениным и M. Шемякиным), в начале шестидесятых стал самым юным участником нашего литобъединения как зачинатель черного юмора в современной поэзии:

Я спросил электрика Петрова:

Ты зачем надел на шею провод?

Петров же ничего не отвечает —

Висит и только ботами качает.

Мы же в основном писали прозу. Олег заверил нас, что как раз пишет роман. Мы ухмыльнулись: на роман у нас еще никто не замахивался. На вопрос, когда же он его закончит, отвечал, что каждому, взявшему хотя бы раз перо в руки, нужно тут же установить памятник. (Чем дело и завершилось: этого отпетого бомжа и гонимого поэта первым отпели 1 мая в только что заново открытой Конюшенной церкви, где до него из поэтов отпевали только Пушкина, а вскоре и мемориальную доску навесили на дом, в котором он погибал.) Я могу датировать его «Летний день», повесть о жизни детского лагеря, публикацией «Одного дня Ивана Денисовича», декабрем 1962-го. Эти две повести были прочитаны мною одновременно. В чем-то они были даже схожи, ребенок и зэк, сравнимы по непомерности страдания. Ребенок был ближе мне по невыразимости опыта: будто совмещение «Записок сумасшедшего» с чувственностью фламандской живописи – торжество реальности над реализмом (не говоря уж о соцреализме)… как жаль, что Олег бросил рисовать!

Две несравненных, но и несравнимых повести! Одна осталась для меня событием общественным, другая поразила даже больше как событие художественное: такого «Детства» не написал никто! Ребенок в нем был не маленький герой, а большая личность. Одной была суждена мировая слава (еще впереди плыл невидимый в тумане недалекого будущего океанический «Архипелаг ГУЛАГ», расколовший айсберг советской системы); другая была утрачена, найдена лишь после смерти автора и опубликована в малотиражном питерском издании, то есть до сих пор мало кому известна.

Прав был Олежка Григорьев насчет памятника!

Вербное

Далеко за пределы ума

Разбредается ночью бессонница:

То заброшенный дом, то тюрьма,

А то мышка за кошкою гонится…

Нелегко это вместе собрать!

Но, возможно, в тюремном окошке

Видит брошенный дом мой собрат

И завидует мышке и кошке.

До чего же картина проста,

Как и тот, что за нею томится…

Но найдется из тысяч, из ста,

Кому эта картинка приснится.

Ну, и как после этого спать?

Как его отпустить из темницы?

На охранника, что ли, напасть,

Чем марать по-пустому страницы…

Или слушать внимательно дождь,

Потому что в швейцарском народе,

Под чьей крышей ты скрытно живешь,

Их Христос воскресает и бродит

Под дождем… ну, а мы подождем.

Через семь лет иль через неделю

Вместе с узником срок доживем

И обратно в Россию уедем.

И у нас будет солнце сверкать,

И у нас светлый Праздник настанет.

Хорошо про себя твердо знать,

Что воскреснет Он и не обманет.

Я писал этот, свой собственный Страстной цикл день за днем по всем дням недели в деревне Лорен неподалеку от Цюриха, переживая все дни на неделю раньше, чем в православии. Все и началось с этого неожиданного сна на их Вербное воскресенье.

Я не суеверен и не склонен преувеличивать свои поэтические возможности, однако удивление мое было велико, когда мне сказали, что в тридцати километрах от нас находится городская тюрьма, где ждет очередного пересмотра дела знаменитый осетин, перерезавший перочинным ножичком горло диспетчеру, по вине которого погибла его семья.

Моя неделя прошла, и я улетал как раз в нашу Пасху, а ему оставалось сидеть еще семь лет. Осетины народ православный, и, уточнив имя героя, я посвятил это стихотворение при публикации Виталию Колоеву. Вскоре даже швейцарцы поступились своими принципами и выпустили его досрочно.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.