Барак (Повесть)

Барак

(Повесть)

1

«Опять к Салтычихе приставы нагрянули, – досадливо подумал через лохмотья сна Платон, переворачиваясь на другой бок, к обшарпанной стене, – почему же их только по утрам приносит, ядрена-матрена?»

Утро, а шел первый час пополудни, было утром только в представлении Платона, утверждавшего, что ночь отличается ото дня не наличием солнечного света, а бодрствованием или почиванием субъекта. За такие речи, да за высокий лысый лоб мыслителя он и был прозван Платоном обитателями дома номер 17 по улице Юбилейной на Кегострове, под Архангельском. В этом доме вообще обходились прозвищами или отчествами, разве только детей называли по именам и то небрежно – Колька, Сашка, Петька, Анютка. Салтычиха – было тоже прозвище, данное жильцами за то, что Пелагея все время била своих малолетних ребятишек – как раз Кольку с Анюткой, неизменно ходивших с синяками и ссадинами. Ну, у Кольки еще синяков и от уличных потасовок хватало, какие откудова – он и сам бы не сказал. Салтычиха лупила детей то ли от постоянного горя, то ли от такого же постоянного пьянства, а скорее – от всего вместе. Ютились они в одной комнате без давно пропитой и сожженной в «буржуйке» мебели – в доме не было центрального отопления. В доме вообще много чего не было – газа, канализации, мусоропровода, даже холодной воды, которую носили из колонки почти за версту. Сказать по совести, и дома, построенного еще в конце девятнадцатого века, официально тоже не было – по всем документам его уже снесли под капстроительство. Но именно сюда, в длинное двухэтажное деревянное здание барачного типа, выселяли людей из своих старых квартир за неуплату коммунальных платежей, еще за что-то. Поэтому приставы точно знали, кто тут живет – они их сюда и выселяли. Но как здесь можно было жить, не знал никто, даже они. Салтычиху, ограниченную решением суда в родительских правах, уже который раз пытались лишить детей и отдать их в в детдом. Но Колька с Анюткой, готовые в другой момент и трахнуть спящую мамашу бутылкой по голове, особенно Колька, в момент опасности вцеплялись в ее заплатанную юбку и поднимали такой рев, особенно Анютка, что у хорошенькой ухоженной приставши глаза теряли государственный прицел и наполнялись жалостливым недоумением. Женщина из опеки была предпенсионного возраста и в склоку старалась не лезть, больше отмалчивалась. Салтычиха, словно наседка крыльями, закрывала пухлыми руками своих птенцов и голосила благим, а то и не совсем благим матом. В эту минуту сопровождающие приставшу бойцы физической поддержки кряхтели и отворачивались, будто в них плевали. Да, пожалуй, так и было – Салтычиха в борьбе за детей за речевым аппаратом особо не следила и плевалась не только словами, но и между ними. В следующий же миг она пускалась в мольбы и обещала все наладить и вернуть детей в школу, даже в новой одежде, хотя и вряд ли помнила, в какой класс ходили ее отпрыски. Видя сомнения в рядах противника, Салтычиха потихоньку отталкивала приставов своей необъятной грудью в глубину коридора, переходила на миролюбиво-соглашательскую тональность и клялась в любви ко всем детям города и ненависти ко всем отцам, бросающим своих на произвол судьбы. Разведенная приставша обычно ломалась именно на этом месте и, сделав вид, что верит обещаниям «ей-ей, больше ни капли» и «за деточками моими, за кровиночками уход да ласка теперь будут», на время ретировалась. Бойцы облегченно вздыхали и отпускали автоматы – тащить детей от родной матери, пусть от нее и несло перегаром и вонью, им все-таки не улыбалось, даже по решению суда. Так случилось и на этот раз, и Платон мог наконец-то забыться.

– Трах! Трах! Таррарах! – за окном начали вскрывать асфальт.

– Ну не дадут покоя… – Платон сплюнул на пол и поставил на это же место тощие ноги с неправдоподобно удлиненными ступнями, как на картинах Эль Греко.

День начался для него шумом, а Платон любил тишину. В тишине думалось лучше. Вернее сказать, не думалось. Тишина – это когда можно посидеть спокойно и ни о чем не думать, а так… глядеть из окна на прохожих или на деревья, или на дождь. Тогда и в душе наступала тишина и забывались все заботы о хлебе насущном. А когда шум, мысли сами появляются, появляются да теребят – куда пойти, где халтурку найти, с кем выпить, кто угостит, кому еще не очень много должен и прочая неприятная дребедень. Да и мечтать под шум – ну как помечтаешь? А вспоминать хорошее, что душу согреть может, под строительный грохот пробовали? Ну вот. А тут эта дробилка. Кто дорогу лужливой весной чинить удумал? Тот же дурак, наверное, который ее в такую же слякоть построил. Платон широко зевнул, потянулся, поскреб впалую волосатую грудь и обозрел свое жилище. Картина была безрадостная. На колченогом столе с рваной клеенкой стояли две пустые консервы из-под тушенки, а точнее – полные окурков, издававших холодный смрад. Недоотрезанные крышки напоминали лопухи, только с резными краями, как у крапивы. Под лопухами, среди хлебных крошек, стояли два мутных, залапанных граненых стакана, бутылка из-под водки лежала почему-то на стуле. Платон протянул руку – в бутылке не было ни капли. На этикетке красовались колосья, обрамлявшие, как на гербе, надпись «ПШЕНИЧНАЯ».

– Врут, ядрена-матрена, везде врут, – сморщился Платон, вспоминая вкус, – паленое барахло, пшеница так не воняет.

Платон встал, рванул на себя перекосившуюся от старости раму с остатками белой краски и выбросил бутылку в окно.

– Ты что?! Очумел, туды тебя за яйца? – тут же раздалось снаружи.

Платон отметил про себя, что дробилка заглохла, а он даже не обратил внимания. Если б не заглохла, он бы не услышал вопля, кажись, Шелапута. Хотя странно – Шелапут вчера ночью сторожил на лесозаводе и в это время должен был спать. Платон выглянул в окно – и впрямь Шелапут.

– Да за такое я тебе ноги пообрываю, – грозился Шелапут, показывая рукой на свой полуседой ежик на голове, сухой жилистый мужик неопределенного возраста, когда можно было дать и полтинник и все шестьдесят, – а если б прямо в темя? А?

Шелапут, или Степаныч, действительно мог что-нибудь пообрывать, хулиганил и дрался он всю жизнь, за что в молодости даже отсидел – в драке кого-то пырнули, хоть и не насмерть, Степаныча как участника привлекли, не очень-то докапываясь до правды. Был – был, дрался – дрался, значит, и пырнуть мог. А мог – значит и пырнул, отправляйся, господин хороший, в казенные места, посиди, подумай. Шелапут думал два года, но ничего не особого не надумал, просто в последующих драках ему везло – никто не помер и сильно не покалечился. Погоняло это «Шелапут» пристало к нему еще с зоны, и по имени-отчеству – Алексей Степаныч – его звали редко, даже на работе.

– Да ладно, чего орешь, ядрена-матрена? – огрызнулся Платон. – Не задело ведь?

– Как раз за дело, философ хренов. Я тебе за такое дело вот этим самым пузырем по башке е. ну пару раз, пока не проймет… выпить есть еще, бродяга?

– Куда там, – вздохнул Платон, – вчера все запасы с Ветераном по случаю…ну, в общем, юбилей какой-то битвы или форсирования, не помню уже…

Снова запустилась дробилка, и ответ Шелапута потонул в грохоте. Платон дернул окно, рама привычно скрипнула и встала на место. Шума стало меньше, вони – тоже. Платон положил банки в мусорное ведро – на горку уже вываливавшихся отходов его жизнедеятельности, стряхнул хлебные крошки на пол и стал искать штаны с майкой. Хотя его комнатка и была крошечной, одежда нашлась не сразу – штаны были закопаны в одеяле, а майка почему-то схоронилась под раскладушкой. Воды в трехлитровой банке, из которой Платон умывался и утолял похмельную жажду, как и водки, не осталось ни капли.

– Все кончается, и все – не вовремя, – вздохнул Платон и, накинув рваную в подмышках телогрейку, взял ведро, в другую руку – банку и вышел на свет божий, закрыв комнату огромным ржавым ключом.

Весна в этом году выдалась даже для этих мест холодная, зябкая из-за постоянной мороси. Покрытое низкими тучами небо давило на душу, что вместе с похмельем окончательно портило настроение.

– Холодно, зато не душно, – заметил себе Платон, приучивший себя за пятнадцать лет проживания на Кегострове отыскивать положительное во всем, что его окружало.

По-другому выжить было просто нереально – если хандрить из-за неудавшейся жизни, нищеты и одиночества, быстро сопьешься или вообще – в петлю. А кто поддержит тебя, если сам себя не поддержишь? Поэтому Платон не принимал неприятностей – ни крупных, ни тем более помельче, очень уж близко к сердцу – не копил в себе отрицательную энергию, которой и так в их доме было предостаточно. Бог не выдаст, свинья не съест.

По пути Платон вспомнил, что вчера в правом кармане штанов еще до возлияний мялось несколько купюр. Руки были заняты, а ставить ведро или банку на землю, чтобы потом за ними нагибаться, было лень, поэтому до свалки, что на полдороге к колонке, Платон мог только гадать, остались эти самые хрусты или тоже кончились, как и все – незаметно и не вовремя? Потому – если кончились, то совсем труба и непонятно даже, чем позавтракать. А если не кончились, то хватит ли на пузырь и консервы или на что-нибудь одно? И в таком случае – что предпочесть? И выпить и поесть хотелось с одинаковой силой. С одной стороны – с бутылкой он везде желанный гость, и какой-никакой закуски ему за стакан беленькой отвалят. Хотя и за закуску в компании – один-другой стакан нальют, с другой стороны. Не решив дилеммы, Платон доперся до свалки и вытряхнул ведро. Жестянки из-под консервов, рыбьи головы, пластиковые пивные пузыри, пустые сигаретные пачки и целая гора бычков дополнили собой живописный и грустный мусорный пейзаж. В этих горах, говорили, можно было найти все, что угодно, иногда полезное, иногда – жуткое, например, труп изнасилованной девушки или даже ребенка. Здесь царили жестокие законы – свалка была поделена между бандами бомжей, и нарушителя невидимых границ обычно ждала смерть от ножа или куска водопроводной трубы. Хоронили тут же – закапывали под тряпье или строительный мусор. Через неделю-другую от бывшего человека оставался только скелет – сюда приходили кормиться волки, песцы, всякие падальщики, да и крыс было несчитаное множество. Над свалкой кружили чайки, вороны и какие-то другие птицы, названий которых Платон не знал. Пернатые истошно орали и отталкивали друг друга от добычи.

«И в небе, как на земле, – подумал Платон и, спохватившись, полез в карман, – тю…живем, ядрена-матрена!» Платон не верил своим глазам – в ладони жались друг к другу порядочно десяток… так… не меньше сотни, да не… больше…сто двадцать…сто семьдесят рублей!

Это меняло взгляды на жизнь, и оставшийся путь до колонки Платон шел легким шагом, насвистывая веселый мотивчик. Сегодня он был обеспечен, а завтра…да Бог с ним, завтра, как поется в известной песенке. Будет день и будет пища – это Платон усвоил давно, когда только начинал привыкать к мысли, что все кончено, что жизнь раздавила его окончательно и хода в лучшую или хотя бы бывшую жизнь нет. Бывшая жизнь…как часто мы ее ругаем в настоящем, не веря, что может быть и даже обязательно наступит новая, другая, хуже и злее, ничтожней и безысходнее. А потом та самая обруганная и даже не единожды проклинаемая жизнь становилась мечтой, вернуть бы ее – уже счастье. Платона выкинули, обобрав до нитки, из его собственной квартиры почти в центре Архангельска «черные риелтеры» – по отлаженной «классической» схеме. Обещали разменять на меньшую с доплатой, он подписал какие-то доверенности – и раз! – оказался выписанным из своего дома и прописанным уже в этом гадюшнике – без меньшей и вообще без всякой квартиры и, конечно, без всяких денег. Хотя бывалый Шелапут правильно заметил – надо радоваться, что вообще куда-то вселили, а не просто выкинули на улицу, а то и убить могли. Запросто могли, уверял Шелапут, потом на этой самой свалке кормил бы собой крыс. Платон и радовался, во всяком случае – смотрел на мир с интересом, что есть первый признак душевного оптимизма. С того «размена» прошло уже около пятнадцати лет, и он, скуливший поначалу от горя и бессилия, как-то пообвык, пообтерся…и не пропал, хотя был уверен, что вот оно…все, конец. То шабашка какая-то спасала между пенсиями – а в прежней, еще советской жизни Платон честно отработал инженером на разных «ящиках», даже до главного технолога вырос, через то и квартира ему по партийно-профсоюзной линии вышла. То жена бывшая продуктов пришлет – тоже ведь жалостливая нашлась, когда вместе жили, не жалела, высасывала все соки, орала каждый день, что новой работы не ищет, пенсией от нее отняться хочет. А вот поди ж ты – на расстоянии он ее меньше раздражал, что ли, или совестливей стала с годами. Даже дочь, бросившая отца заодно с матерью, а потом бросившая и мать – две змеи в одной банке не ужились, – от щедрот своего второго мужа ему что-то на сберкнижку пересылала, то одолжит кто-то рублей двести на каких-то радостях, то еще что. Платон мог, конечно, и на алименты на дочь подать. Наверное, больше денег вышло бы, но эта мысль не приходила ему в голову – своя кровинушка, мало ли, что было, что накуролесила, какой с бабы спрос, помогает, значит, помнит – и то хорошо. О том, что это не помощь, а подачки для успокоения небольшого зуда от укусов совести, Платон, конечно же, не думал. Принимал их передачи с благодарностью, торжественно озвучиваемой в тостах в компании за поставленной им по такому случаю бутылочкой.

Вода из колонки поначалу пошла мутноватая, но Платон не стал дожидаться чистой и, наклонившись, начал жадно лакать. Посветление и просветление пришли одновременно, и умиротворенный Платон подставил свою банку под прозрачную холодную струю. Конечно, выгоднее было заиметь большую пластиковую канистру, даже две, чтобы не мотаться так часто к «водопою», но Платон любил гулять. Он, конечно, не подозревал о древнегреческой философской школе перипатетиков, размышлявших только на ходу, но повторял их метод – во время прогулки думалось лучше всего. Вот и сейчас, на обратном пути, Платон задумался, да не о чем-нибудь, а о любви.

Сам он так, как в фильмах, с безумными страстями, подвигами и безрассудными поступками, не любил. Встретил скромную девушку на комсомольской стройке в Братске, в рабочей столовой, подсел, потому что других мест не было. На компоте уже были знакомы. Платон до сих пор помнил, как девушка, кокетливо поправив платок, ответила: «Меня Надя зовут. Надежда. Но для тебя – можно Надя». Это вот «для тебя» сразу зацепилось в сознании и повело его дальше уже по новой дороге. Ожидание под окнами женского общежития с полевыми цветочками, пара походов в кинотеатр «Смена», посиделки в кафе «Северянин» и неизбежный ЗАГС. Жили обычно: то дружно, то ссорились, в основном, из-за «несанкционированного» злоупотребления зарплатой на «пивных дружков», как называла его корешей жена, но так…не собачились до потери человеческого облика. А когда родилась дочка Зиночка и Платон, разумеется, стал приносить все деньги домой, то причина для ссор вообще исчезла. Собачиться стали, когда наступили перестройка и свобода предпринимательства. Надя оказалась женщиной хваткой и уже скоро «рулила» кооперативом по производству пластмассовых изделий – стульев для кафе, посуды и прочей мелочи. Но эта мелочь давала вполне крупный доход, и статус Платона в семье начал неуклонно снижаться, пока не сполз на уровень приживальщика. Сначала Платон не отвечал на ворчания обабившейся и заматеревшей жены, в которой уже с большим трудом можно было узнать комсомолку Надю, уходил, если «не по пиву», с какой-нибудь книжкой – а читать он на вынужденном досуге стал много, хотя и бессистемно. Потом стал огрызаться, а когда не помогло – по совету пивных дружков «подправил прическу». Это было не так, чтобы кулаком в глаз, как принято в деревне, но и легкой пощечины оказалось достаточно, чтобы Надя собрала вещи, взяла в охапку дочку и свалила навсегда, как потом выяснилось – на заранее подготовленные позиции. Квартира в другом городе была уже давно куплена и обставлена, и даже сожитель был уже намечен. Платон разом оказался без семьи и без финансовых перспектив. Вкусив пару недель нежданной свободы, он еле-еле вышел из запоя и начал думать – что дальше. Но судьба – если не кряж, то – овраг, и первая же комбинация с разменом квартиры кончилась полудобровольным переездом на Кегоостров. Но странное дело – почему-то с уходом чувства обреченности на его место пришла не злоба, а понимание радости жизни, даже такой, можно сказать, полужизни, и людей, ее населяющих. Платон глядел на все со стороны, как смотрят туристы на берег с палубы речного судна – хорошая погода, красивый пейзаж, люди, снующие по своим делам – это было и близко, но и отделяло от них чем-то, словно забортной водой. Платон научился смотреть несравнительно и отстраненно – на прошлое – из прошлого, на настоящее – из настоящего. И даже на себя, Сергея Васильевича Соломатина, бывшего инженера и главу семейства, он смотрел, как Платон – турист, проплывший желтый пляж, на котором когда-то и сам вдоволь плескался.

– Если бывает любовь, куда она потом исчезает? – задал себе вечный вопрос Платон, не обратив внимания, что задал его вслух.

Если бы его соседи увидели, что он разговаривает сам с собой, подняли бы на смех. Но Платон, крепко держа банку с водой, шел к дому, погруженный в свои мысли, и не замечал, что иногда шевелит губами. Платон понимал, что идеального совпадения в любви не бывает, а если и бывает, то ненадолго – как у поезда с перроном. Нелепо себе представлять только поезд или только вокзал, эти две вещи друг без друга не существуют. Но если один и тот же поезд стоит на одном и том же вокзале, значит, что-то не так, представить себе такое тоже сложно, прикованные друг к другу, обе эти вещи теряют смысл и тоже, значит, существовать не могут. Из этого Платон заключил, что вечной любви быть не может, но главное – так же не может быть вечной нелюбви, а это значит, что на его вокзал когда-нибудь приедет тот самый, нужный поезд, необходимо только набраться терпения. Необходимо также хотя бы по мере возможности любить тех, кто рядом, чтобы не разучиться и быть готовым, когда придет тот самый поезд. Платон усмехнулся сам себе: как это ты себе представляешь – любить Шелапута или Салтычиху или теряющего человеческий облик Артиста? А вот так, опять усмехнулся Платон, если не любить, но хотя бы терпеть, не ненавидеть, как ненавидел всякую живую тварь Артист. Когда-то сыгравший в громких эпизодах любимого несколькими поколениями фильма, Артист за несколько десятков лет не получил ни одной главной роли, а на вторых ролях играть уже отказывался. Так в бессильной злобе и спился. Как его занесло к ним в барак и как его вообще занесло на Север, никто точно не знал, а Артист не распространялся. Махал только рукой да натужно кашлял – от курева, а может, и от какой легочной болезни. Как нарочно, первым на глаза Платону, подходившему уже к дому, попался именно Артист – несмотря на холод, в одной майке, тот вываливал мусор за соседние кусты. Платон этого никогда не понимал – к чему загаживать собственную территорию, отнес бы мусор куда подальше, если до свалки переть неохота. Сегодняшняя бутылка, полетевшая в Шелапута через окно, не в счет – это был стихийный протест обманутого потребителя. А вообще за русскими людьми это водится – на всех пляжах, на лужайках в лесу и в других местах отдыха всегда за ними остаются горы мусора. Нет, чтобы с собой увезти и выбросить где-нибудь, так нет – оставляют, будто считают, что убирать за собой некрасиво. Даже, если урн рядом понатыкано, мимо урны как-то проще. Нет в массе у русского человека такого домашнего чувства, хозяйского к своей земле и не было никогда. Или было когда-то, да правители отбили. Одним днем живет, будто никто на это место и даже он сам никогда не вернется. Бездомие какое-то в крови. Даже у тех, кто не в бараках, а во вполне благоустроенных квартирах живет. А ведь выйдет такой «обеспеченный» в чисто поле, обозреет даль, вздохнет глубоко и счастливо – эх, красота…а потом, выпив, пустую бутылку в эту красоту забросит, да посильнее, чтоб непременно разбилась – другим на проклятия.

– Артист, тут уже помойка целая, ядрена-матрена…на хрена – лето разогреется – вонь пойдет страшная! – издалека крикнул Платон, коря себя за давешнюю бутылку.

Артист повернулся и приложил руку к бровям, прям, как Илья Муромец на коне, нет, скорее, Алеша Попович – худосочным телом на Муромца не тянул. А вообще из-за своей майки, седых патл и бородки он больше напоминал пропившегося дотла загульного дьяка.

– А ты чего? Уполномоченный по помойкам? Где хочу, там и разгружаю, усек? – узнав Платона, огрызнулся Артист.

Платон ничем не ответил, кричать больше не хотелось, а когда подошел поближе, Артист уже скрылся в подъезде. А неплохо бы иметь уполномоченных по помойкам и свалкам, подумал Платон, невольно повернув голову в сторону кустов, куда «разгрузился» Артист, – оттуда белел кусок пластикового пакета. Неплохо бы и уполномоченных по бывшим артистам завести или сделать Доску почета наоборот – Доску позора и вывешивать хари таких артистов, а то природу такими вот пакетами, а людей злостью отравляет, еще подумал Платон. Найдя в тех же кустах свою давешнюю бутылку из-под «Пшеничной», он положил ее себе в пустое ведро (и чего не взял по пути – еще раз посетовал на себя) и открыл дверь в подъезд. В вечной темноте пахло людской и кошачьей мочой, и неизвестно, чей запах был хуже. Ступеньки были давно стоптаны, и Платон очень осторожно – не раз на них поскальзывался и падал, даже очень чревато падал – поднялся на второй этаж и подошел к своей двери. Из коммунальной кухни в конце коридора доносились женский мат и запах маргарина – хозяйки готовили на плите, не поделив ее толком. Платон вспомнил, что сегодня ничего не ел, и сразу ощутил звериный голод. Можно было пойти на кухню и разведать, кому там готовится обед, потом сбегать за бутылкой и присоединиться к едокам на равных правах, но в момент бабских раздоров это делать было бы неразумно. Какая-то закуска могла остаться и у Ветерана, не все же он к нему вчера притаранил, а опохмелиться старый, конечно, не откажется. Конечно, до ларька, где продавались пельмени и сосики, было не так далеко и с его богатством он мог вполне и обойтись без других участников, но Платона тянуло больше на трапезу, чем на примитивную жратву. То есть, чтобы было с кем поговорить за стаканом и добрым закусоном. Платон поставил банку на пол, чтобы достать ключ из оттопырившегося под его тяжестью кармана штанов, и вдруг сразу заметил засунутый под петли клочок бумаги. Сдержав любопытство, он не стал читать в коридоре, зашел внутрь, осторожно установил банку на законное место рядом с умывальником и только тогда сел за разноногий стол и расправил бумагу. Это оказалось письмо.

2

Иван Селиванович Грищенко проснулся по обыкновению рано. В доме он вставал раньше всех, даже других стариков. На фронте мечта выспаться шла сразу за мечтой вернуться домой целым или хотя бы живым, а насколько целым – как получится. Но когда первая, главная мечта сбылась, сон навсегда остался коротким, рваным и беспокойным. Что снилось, Иван Селиванович никогда точно не помнил, но всегда, просыпаясь, первым делом озирался. Может, снилось что-то из разведки, куда он ходил через линию фронта десятки раз, может, искал оставшихся в живых в дзоте, который накрыло первым снарядом как раз в ту рассветную минуту, когда он выскочил до ветру, а может, оглядывался на сверкающие на солнце стволы чекистских пулеметов, когда вылезал из окопа в безнадежную штрафную атаку. В доме его все звали Ветераном, и, хотя Ивана Селивановича его имя-отчество устраивало больше, он особо не возражал – здесь он был один ветеран, не спутаешь. Хоть он выпил вчера по-стариковски немного – в основном, все вылакал Платон, – желудок как-то неприятно тянуло. Все-таки это не от водки, даже такой самопальной, какой угощал сосед, все-таки гастрит, если не начинающаяся язва. Денег на полноценное медицинское обследование Ивану Селивановичу не хватало – куда уж там, несколько пенсий уйдет. Самолечением тоже не получалось: в единственной на острове аптеке повертели его льготные рецепты и привычно пожали плечами – нет таких лекарств. «Должны быть», – настаивал Иван Селиванович. «Должны все Путину», – отхамилась продавщица.

Кляня Зурабова и заодно всю нынешнюю власть за хренетизацию его личных льгот, Иван Селиванович надел брюки и пиджак – еще из благословенных советских времен – на мятую рубашку, в которой его вчера затянуло в пьяненький сон, и вышел на прогулку. Одёжа была ничего, сносная, в том смысле, что износа ей не было – надежно шила «Большевичка», ничего не скажешь. Только пиджак был с дырьями от вырванных орденов и медалей – грабанули Ивана Селивановича в прошлом годе, лихо грабанули. Зашли трое, в масках, как в «Ментах», не посмотрели на возраст, скрутили руки за спиной и положили седой бородой в пол. Денег тогда тоже взяли, но немного, от пенсии уже почти ничего не оставалось, а впрок, на похороны он не копил – уж как-нибудь похоронят, а жить сейчас надо. А вот ордена и медали забрали. И не просто, а вырвали, грубо, с корнем. Теперь было похоже на прорехи от осколков – будто ему в атаке снова прошило грудину. Было так обидно, что Иван Селиванович и кричать не смог, когда эти подонки ушли, плакал только в пол да мычал. Хорошо, Салтычиха случайно заглянула, развязала, на ноги поставила. Утешала, как могла, даже всплакнули вместе. Но Иван Селиванович все-таки фронтовик, не баба какая, взял себя в руки и пошел в милицию. Там дежурный лейтенантик смотрел, вертел коряво написанное заявление, морщился, но ветерана все-таки уважил, составил протокол, все честь по чести. Только вот полгода никаких новостей от милиции не было, сейчас, говорят, орденов много награбили, поди найди. По совету Артиста Иван Селиванович даже на телевидение написал – на всякий «пожарный», но эффект был тот же, то есть никакого.

Магазин, вернее, ларек типа советского сельпо– настоящие продовольственные магазины, называемые не по-русски супермаркетами, были только в городе, еще был закрыт, а к чаю на завтрак ничего не осталось. Чая, честно сказать, тоже не было. Не осталось даже кефира, а для желудка утренний кефир – самое милое дело. Иван Селиванович остановился и прислонился к худосочной сосне – вдруг скрутило живот. Что-то в последнее время рези в животе участились. «Надо все-таки к врачу сходить, не затягивать», – который раз подумал Иван Селиванович Но, когда через пару минут «раскрутило» и боль исчезла, исчезла и мысль о докторе. Иван Селиванович выпрямился, вдохнул прохладный воздух и стал нарезать бодрым шагом большие круги вокруг их богадельни. Так Иван Селиванович называл свой дом на Юбилейной – большинство обитателей были уже пенсионного возраста, и только три семьи были относительно молодые. Ну и Салтычиху, конечно, старухой не назовешь при всем желании, хоть и запойная. Как молодые, да еще с детьми жили в их доме, без всяких удобств, даже неприхотливый ветеран представлял себе с трудом. Ладно, стариканы – много ль надо, они и солнцу в окошке рады. А тут дело молодое – и в гости пригласить, и самим праздник устроить, и детишкам опять же уют создать. А у них – потолки в первый же дождь протекают, по стенам кругом плесень ползет. Сами стены – в трещинах, гляди – обвалятся, ютятся с разнополыми детьми в одной комнатушке, общая кухня в жиру и копоти. Коридор и подъезд каждую осень и весну превращаются в хлюпающее грязное болото – убирать и взялся бы кто-нибудь, да не бесплатно же. А жильцы здесь над каждой копеечкой трясутся. Одну бабоньку привечал всей душой Иван Селиванович – красивая русской хорошей красотой, незлобивая, всегда у него о здоровье справится. И имя красивое – Василина. Муж ейный – Сергей – работал то ли сварщиком, то ли крановщиком в порту. Тоже мужик положительный – сильно не пил, как Артист, к примеру, или тот же Платон, бабу свою не бил и вообще – не шумел. Денег, конечно, много с такой профессией не заработаешь, в том смысле – на человеческую квартиру не накопишь, но тут уж ничего не поделаешь. Терпели и в глубине души верили в какой-нибудь случайный жизненный поворот, а пока все на детей у них шло – маленького Сережу и Леночку, девчушку, на мать похожую, с длинной русой косой. За то, что Василина в отличие от других баб своего мужа не пилила, не изводила из-за денег, Иван Селиванович ее крепко уважал, называл при встрече дочкой. И действительно, о такой дочке мечтал Иван Селиванович. Единственное, о чем вообще серьезно мечтал. После войны два раза женился, и оба раза неудачно – Бог детей не давал. Ни первая, ни вторая жена долго терпеть бездетность не пожелали и сбежали к более «плодовитым» мужикам. В их нападки, что, мол, на детей не способен, он поначалу поверил, испугался даже и от этого испуга долго к врачам не ходил – а вдруг правда? А потом и срок сам собой вышел – состарился для женитьбы. Ну, если не для женитьбы, так для отцовства точно – мужская сила иссякла вся. Что факт – обе бывшие от новых мужей родили, о чем не преминули сообщить в письмах, да с ехидцей – мол, сам все понимаешь, сам виноват. И грех измены тем самым с себя сняли – за ради потомства баба на все пойдет и все оправдает. Больше писем ни одна, ни другая не присылали – как сговорились. Известно, бабы – одной породы, думают и живут одинаково – для себя и детей, не разделяя. Потому, если взбредет ей в башку, что вот это для ребенка лучше, никакой мужик не вышибет. А на самом-то деле, может, ребенку и хуже от мамашиной опеки, если вдуматься, а лучше-то как раз ей самой, но не поспоришь, мол, я – мать, и все тут. Изредка только берегиня попадется, да тем алмаз и богат, что редко встречат. Вот Василина – Васька, как бабы на кухне промеж себя ее звали – завсегда подчеркивала – Иван Селиванович часто на прогулке наблюдал – слушайте, мол, отца, он наш защитник, он добытчик, он глава семьи и раз что-то требует, значит, надо слушаться. Правильно, очень правильно детей воспитывала Василина, и за это любил ее Иван Селиванович еще больше.

Ларек наконец-то открылся – это было видно по первым покупателям. Сделав еще один круг, Иван Селиванович подошел к окошку – небольшая очередь уже рассосалась, и можно было выбрать еду, не торопясь. Он попросил назвать ему все виды чая и колбасок, которые были в ассортименте, хотя наличествующих денег все равно хватило бы на самое дешевое, что он всегда и покупал. Хорошо знавшая его вкус, вернее, возможности, рыжая продавщица Марина поморщилась, но все-таки процедила сквозь зубы названия и цены. Иван Селиванович, повздыхав и покачав головой, попросил пачку краснодарского чая, две банки тушенки и круглого «Дарницкого». Другие сорта хлебов Иван Селиванович не признавал. Нет у них такого, чтобы твердую горбушку полумесяцем отрезать, а это самое вкусное, если на нее еще горяченького мясца или шмат докторской положить да с чайком закушать. Вернувшись в свою комнатенку, Иван Селиванович выложил одну тушенку в старенький, пузатый, еще советской сборки холодильник «Юрюзань» – в его пустых недрах одинокая консерва сразу приняла сиротливый вид, – вторую поставил на стол, положил рядом хлеб и стал налаживать чай. Чайника у старика не было – как-то забыл выключить газ на кухне, он и расплавился. Крику тогда от бабья было столько, что Иван Селиванович решил новый не покупать и вообще на кухне показываться только в исключительных случаях. Тем более, у него был кипятильник, и кипятильник хороший, но куда-то делся. То ли соседи сперли, уходя из гостей, Артист или Шелапут тот же, то ли с орденами бандиты прихватили. Сейчас Иван Селиванович кипятил воду в «походных» условиях – двумя бритвенными лезвиями с присоединенными к ним электрическими проводами. Сунул концы в розетку – через полминуты, пожалуйста, можно заваривать. Пока вскрываешь банку – уже забулькало. Щепотка чая, горбуха хлеба, зацепил вилкой шмат свинины с жирком – и наступает блаженный момент утоления. А потом – и насыщения. Много ли старику надо?

За окном раздался хлопок автомобильной дверцы. Хлопок громкий, казенный – свои машины с таким шумом не закрывают. Иван Селиванович подошел к окну – действительно, из рафика выгружались бойцы ОМОНа, предводимые симпатичной дамочкой в кителе.

«Наверное, к Салтычихе, больше не к кому», – верно рассудил Иван Селиванович и отошел к столу – это действо стало регулярным и потому неинтересным.

Раньше он в благодарность за освобождение от бандитских пут одевал свой «простреленный» пиджак и ходил Салтычихе на помощь, заступаться, пару раз даже беседовал с этой не очень-то на поверку и злой приставшей. Но Салтычихе помощь не требовалась, даже мешала, как пехота иногда мешает танку форсировать водное препятствие – она, выставив обе «пушки», теснила даже ОМОН. Так или иначе, детей у нее все не забирали, хотя мамаша их лупила по-прежнему. Тогда Иван Селиванович заступался за детей, и Салтычиха, кстати, на него, как на ОМОН, не перла – признавала за своего, а только всплескивала руками да сокрушалась – озоруют сорванцы, приворовывают, наверное, а Колька и курит уже небось. Доказывать Салтычихе, что за детьми призор да пригляд нужны, тогда и шляться, где попало, не будут, было бесполезно – в ход шли те же аргументы, и по всему выходило, что дети виновны уже в самом факте своего существования. Иван Селиванович только качал головой, вздыхал, думая про себя, что бабы все поголовно дуры, даны мужику в наказание, и отступался. Но когда Колька – Анютка была совсем ребенком, да и девчонке неинтересно – забегал к нему и распахнутыми от восторга глазами рассматривал его боевые награды и желтые, потрепанные фотографии из военного альбома, старик умилялся, гладил Кольку по голове и рассказывал случаи из фронтовой жизни. К распахнутым глазам прибавлялся так же распахнутый рот. Иван Селиванович всегда находил для своего «пионера» какую-нибудь конфетку или леденец и напутствовал правильными словами.

– Смотри, мамку не забижай.

Колька только усмехался, да отмахивался.

– Ее забидишь, она сама кого хошь… – и убегал в какую-то свою растрепанную дворовую жизнь.

В коридоре начался шум – Салтычиха заняла оборону. Иван Селиванович покачал головой, покряхтел, достал вчерашние «Известия» и стал в который уже раз перечитывать. Очков Иван Селиванович не носил – что-что, а из здоровья зрение осталось в норме. Газету старик купил специально – вдруг там что-нибудь про годовщину форсирования реки Прут, когда их 1-й Украинский взял Черновицы и вышел к Карпатам. Вчера утром он вник во все, набранные самым мелким шрифтом сообщения – про то, что его волновало, не было ни слова. Читать «скисшие» новости было неинтересно, а вот разные политические обзоры – вполне. Да оно так и надежней со второго захода – сразу-то все и не поймешь, а может, еще и между строк чего додумать можно.

«Правительство решило не делать Героям Советского Союза и России неприятные “подарки” к 9 мая. Имеющиеся у них натуральные льготы останутся в неприкосновенности. Однако те граждане, кто получит звание Героя России с 2006 года, останутся без льгот, – читал вслух медленно Иван Селиванович. – …Сегодня в Орле состоится заседание организационного комитета “Победа”, на котором вице-премьер… должен дать ответ, как улучшить социальное положение 4 тыс. обладателей звания Героев – Советского Союза, Социалистического Труда и России. Глава социального департамента аппарата правительства… в понедельник на совещании у премьер-министра… сделал министрам выговор за то, что они до сих пор тянут с одобрением проекта закона о статусе героев. Он разработан депутатами Государственной думы и ушел на согласование во все ведомства. “Дума рассчитывает принять этот закон до 9 мая”. “Завтра этот вопрос будет поставлен в Орле”, – обеспокоился и вице-премьер…»

– Обеспокоился он, – усмехнулся Иван Селиванович и стал читать дальше.

«…Суть законопроекта в том, чтобы монетизировать некоторые льготы героям, заменив их ежемесячными выплатами в размере 3, 5 тыс. рублей. Однако на заседании выяснилось, что не всем министерствам такой закон нравится. “Поправки к закону о статусе героев не продвигают, как мне кажется, ситуацию вперед”, – заявил министр здравоохранения и социального развития Михаил Зурабов. По его словам, нынешние льготы лучше полностью заменить деньгами…»

Натолкнувшись опять на Зурабова, Иван Селиванович сплюнул.

«…Выход нашла замминистра финансов… Она предложила разделить героев на существующих и будущих – тех, кому соответствующее звание будет присвоено после 1 января 2006 года. “Старым” героям сохранят все натуральные льготы в их нынешнем виде – от проезда на городском транспорте до вневедомственной охраны и ремонта протезов. “Новые” герои вместо натуральных льгот получат высокую денежную компенсацию. Михаил Зурабов тут же предложил, чтобы “старые” герои могли при желании отказаться от натуральных льгот и “присоединиться” к получателям денежных компенсаций. Эту идею министры сразу же утвердили.

“Сегодня мы прояснили ситуацию, должны… встать в режим форсирования решений”, – радостно отметил премьер-министр».

– Чего радоваться-то? – прокомментировал Иван Селиванович. – Они только сегодня прояснили себе ситуацию, а где лекарства льготные, когда прояснять будут? Когда ветераны сами собой помрут, что ли? Особенно от язвы. У них небось в правительстве животы-то не болят. Если только от обжорства.

3

В приоткрытую без стука дверь просунулась лобастая голова Платона, глаза его блестели.

– Чего поделываешь, Ветеран? – В Платоновской интонации чувствовалась какая-то игривость.

– Дрова рублю, – буркнул Иван Селиванович, недовольно отложил газету в сторону.

Платон, не обращая внимания на недружелюбный тон хозяина, зашел внутрь и прикрыл дверь. Глаза его сияли. В одной руке Платон держал бутылку беленькой, в другой – раскрытое письмо. Иван Селиванович молча наблюдал, как тот почти по-хозяйски уселся за стол, бережно положил подальше письмо, свинтил крышку у «пузыря» и начал озираться в поисках посуды.

– В трюмо стаканы, забыл, что ли? – опять буркнул Иван Селиванович, не предпринимая никакой попытки встать с дивана.

Платон, не переставая сиять, достал два граненых лафетничка из старорежимных времен – при демократии таких почему-то не делали, – налил до краев и, видя, что хозяин рад гостю меньше, чем бутылке, поднял оба стаканчика и покрутил ими в воздухе.

– Ветеран, ну что ты как нерусский, в самом деле? Обиделся, что я твою речку вчера перепутал, так пардоньте, в самом деле. Водяра паленая была, а ты как-то неразборчиво назвал – у меня память на названия отшибать стало. Не скукоживай душу, садись, выпьем – у меня сегодня тоже повод есть, да еще какой!

При этих словах Платон погладил конверт.

Иван Селиванович пару раз вздохнул, однако спустил ноги с дивана.

– У тебя, Платон, бутылка – уже повод.

– Вот раскряхтелся же на старости лет, – продолжал благодушествовать Платон, все еще держа лафетники в воздухе, – садись, говорю, хороший повод, настоящий. Даже, можно сказать, святой.

Иван Селиванович принял в руки «парящий» над столом стакашек и присел на край стула, мол, знаем мы ваши поводы, хлопнем по одной, и пора непрошеным гостям «честь знать». Платон молчал, только смотрел на Ветерана с полублаженной улыбкой.

– Ну? – задосадился Иван Селиванович, которому уже и самому захотелось хряпнуть, несмотря на давешнюю боль в желудке.

Платон еще чуть потомил, потом вскинул руку со стаканом.

– За деда!

Иван Селиванович остановил свой лафетник у самого рта, так что чуть пролилось.

– За какого-такого деда?

Осушивший за полсекунды свой стакашек, Платон крякнул, обтер губы и не спеша пояснил:

– За меня, вот за какого!

Иван Селиванович внимательно посмотрел на Платона, перевел глаза на конверт и, все поняв, заулыбался в седую бороду.

– Да ну?

– Вот тебе и ну, ядрена-матрена… – Счастливый Платон засуетился с бутылкой. – Представляешь, только отошел до свалки мусор выбросить – ничего не было, а прихожу – письмо торчит в дверях. Я сразу почуял – хорошая весть, не повестка какая-нибудь или вызов какой, в общем, сразу почуял. Потом гляжу – от Зинки письмо, ну, от дочки моей, значит. Когда это она мне писала? Только так, на книжку чего переведет без всяких там лишних комментариев. А тут письмо, да еще заказное. Потому и открывать не стал – смотался сначала за пузыриком, у тебя, кстати, закусить есть чего?

Иван Селиванович, чуть поколебавшись, открыл «Юрюзань» и достал последнюю консерву.

– Живем, ядрена-матрена! – Потирая руки, обрадовался Платон. – Хлеб найдется?

Нашелся и хлеб. Платон разлил и, смачно пережевывая закусь, продолжал:

– Ну вот. Прибегаю я, значит, обратно, хотел сначала пузырек открыть, ну…приготовиться чтоб…

– Ты не отвлекайся, Матрена, – заметил Иван Селиванович.

– Да я не отвлекаюсь, я, как было, рассказываю. Ну вот, сбил…

– Ты письмо получил, – напомнил Ветеран.

– Ну да. Открываю, значит… – Платон взял конверт в руки и показал, как он его открывал. – Достаю письмо, начинаю читать, а там сразу – бах! – поздравляю, мол, папаша, ты теперь не только папаша, но и дедушка. Твоя дочь Зинаида. Во как, ядрена-матрена! – Платон положил конверт обратно, схватил свой стаканчик и махнул, даже не чокнувшись.

– И что, все письмо? – удивился Иван Селиванович.

– Не, не все, конечно. Только я дальше не читал – сразу к тебе.

– Дай-ка.

– В смысле налить? – спросил полублаженный Платон.

– В смысле письмо!

– А… держи, – Платон бережно передал конверт и снова взялся за бутыль.

Иван Селиванович достал листок в линейку из школьной тетрадки.

– Так… поздравляю… стал дедушкой… ребенок здоровый…имени еще не дали. – Ветеран поднял глаза. – Так ты что, не прочитал, кто у тебя – сын или дочка?

Платон помотал головой.

– Селиваныч, веришь, духу не хватило, решил сначала к тебе.

– Ну, точно… Матрена. Сын у тебя, понял… дедуля?

Платон выпустил воздух из щек, будто штангу с груди сбросил.

– Дорогой мой Ветеран, Селиваныч мой дорогой, давай за внука, здоровый, вишь… как назовут-то, а? В честь деда небось не назовут, а жаль. Да куда там – в честь деда, нужен им такой дед? – Платон как-то сразу, без переходного состояния, пустился в печаль. – Им и отец такой не нужен был, а я уже было размечтался…

– Хорош кручиниться, – усмехнулся Иван Селиванович, возвращая письмо. – Ты внимательно дочитай, в гости зовут, на крестины.

– Да ну? – удивился Платон, вчитываясь в строчки. – Действительно. Вот же какая ядрена-матрена выходит. Столько лет – ни весточки, а тут… зовут даже… приглашают.

В глазах у Платона сверкнули слезы. Иван Селиванович взял бутылку и налил Платону до краев.

– Радуйся, дурак. Твой род продолжился, а ты плакать собрался. Давай за продолжение твоей фамилии! Готов?

– Готов, готов… – Платон утер глаза и счастливо улыбнулся. – Вишь, как оно вышло?

– Вижу… Матрена ты наша. Не у всех так получается. Поздравляю! – Иван Селиванович грустно улыбнулся в широкую бороду и хлопнул Платона по плечу. – От сердца поздравляю! Молоток!

Скоро Платон отправился еще за бутылкой и закуской, по пути заглянул на кухню – рассказать всем бабам про свое счастье, но там осталась только Василина. Платон тут же поделился новостью, Василина всплеснула руками и поцеловала Платона в щеку.

– Молодец, Платоша, извиняюсь, Сергей Васильевич, ой, молодец!

– Приглашаю в гости, – важно сказал Платон, – сегодня гулять будем. Приходи, Вась, и Серегу непременно захвати. Я сегодня счастливый!

Пока Платон снова бегал за беленькой, весть облетела весь дом. Не успел виновник торжества занести в свою каморку пакет с продуктами и вытащить из кармана штанов заветный бутылешник, в дверях появилась Салтычиха.

– Ты, говорят, сегодня дедом стал?

– Ну, не совсем сегодня…пока письмо шло…

– Неважно. – Салтычиха занесла в комнату свое крупнокалиберное тело, поглотив половину свободного пространства. – Поздравляю и – вот… – откуда-то на столе появилась бутылка без опознавательных знаков с чем-то красным. – Собственного настоя… на калине.

– Благодарствуй, Пелагея. – Платон весь светился. – Сади…присаживайся, куда удобно. Я пока колбаски нарежу.

– Да ладно, резальщик тоже, – благодушно заворчала Салтычиха, – дай сюда. Это дело бабье. Разливай пока.

– А что разливать-то, ядрена-матрена, водочку или эту твою настойку?

– Да что хошь, все одно ничего не останется.

– Тоже верно, – согласился Платон и взялся за магазинное, все-таки здесь риска было меньше.

– А! Парад-алле! – в комнату вихляющей походкой зарулил Артист и, копируя Высоцкого, прохрипел: – Ну-с, граждане уголовнички, займемся делом?

– Сам ты уголовник, – не разобралась в искусстве Салтычиха, – да еще халявщик.

– Художника обидеть может каждый, как говорится, – не очень обижаясь, пожаловался Артист, подходя к столу и вынимая, как давеча сам Платон, бутылку из кармана штанов. – Берег для себя, на какой-нибудь праздничный случай… – Артист закашлял в кулак с зажатым пузырем. – А вот, вишь, праздник тебе выпал. Усек?

– Усек. Садись, прочистим трубы пока.

– Прочистим трубы, начистим зубы, – пропел Артист и подставил стакан.

– Подожди, Ветерана надо позвать, я у него начинал, в смысле, отмечать.

– Пропустите ветерана, у меня же ноют раны, – опять пропел Артист и пододвинул стакан вплотную к открытой бутылке. – Он сейчас сам завалится – я видел, как он пиджак свой драный надевал.

– Не драный, дурак ты, а ограбленный, – «культурно» подправила Салтычиха, выкладывая колбасные дольки на единственную нещербатую тарелку.

– Какая разница, все равно сейчас придет. Не томи, Платон!

Сергей Васильевич разлил полных три стакана – бутылка почти опустела. Салтычиха тяжело опустилась на стул, жалобно скрипнувший под ее могучим телом.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.