СССР — БОЛЬШАЯ ЗОНА
СССР — БОЛЬШАЯ ЗОНА
Как-то раз Андреи Седых, погорячившись, назвал меня «бывшим вертухаем». Я не обиделся. Так называли меня уголовники под Иоссером, где я служил больше года. Так называли меня в Котласе хулиганы из расконвоированного лагерного бакланья. Так называл меня под Койном людоед Аникин. (Настоящий людоед, четырежды уходивший в побег «с теленком». То есть с молодым напарником в качестве живого продовольственного запаса.) Короче, я привык и не обиделся. Просто кое-что вспомнилось.
«…Стреляйте в направлении меня!..»
Я три года прослужил в охране. И половину срока — в лагере особого режима.
Это были страшные годы. За три года я не припомню и одного счастливого дня.
Увезли нас летом, по спецнабору. Через месяц я оказался в школе надзорсостава под Ропчей. А еще через месяц инспектор самообороны Торопцев, прощаясь, говорил:
— Запомни, сынок! Можно спастись от ножа… Можно блокировать топор… Можно все! Но если можно убежать — беги и не оглядывайся!..
Я уехал в штрафной изолятор на Койн. В кармане лежала служебная инструкция. Четвертый пункт гласил:
«Если надзиратель оказывается в безвыходном положении, то дает команду часовому:
— СТРЕЛЯЙТЕ В НАПРАВЛЕНИИ МЕНЯ!..»
Как вам это нравится? СТРЕЛЯЙТЕ В НАПРАВЛЕНИИ МЕНЯ…
Закон — тайга!
В охрану я попал романтическим молодым человеком. Жизнь моя до этого протекала ровно и безбедно.
У меня был полный комплект родителей. Жили мы в относительном достатке.
Единственную драму тех лет я пережил в боксерском зале. Около двух минут пролежал без сознания. И долго еще меня преследовал запах нашатырного спирта…
А тут — стреляйте в направлении меня!..
Я вспоминаю ночь. Лагерные прожекторы. Четыре грузовика повернуты фарами к зоне.
Я вижу черный от крови снег под фонарями. Девятнадцатилетнего мальчишку с простреленным животом. Он уже не кричит. Только часто-часто перебирает ногами. Словно все еще бежит куда-то…
Вокруг толпа охранников. Инструкторы придерживают рвущихся собак. Лейтенант Тваури приказывает:
— Добить!
— А как же соцзаконность? — говорю.
— Я вам покажу соцзаконность, — орет Тваури, — у нас закон — тайга!..
И все же я благодарен судьбе за эти годы. Впервые я затормозил и огляделся. Впервые обмер, потрясенный глубиной и разнообразием жизни. Впервые подумал:
«Если я не замечал этого раньше, то сколько же человеческого горя пронеслось мимо?!..»
То, что мне казалось важным, отошло на задний план. То, что представлялось малосущественным, заслонило горизонт…
Я понял — человек способен на все. И в дурном, и в хорошем.
Я понял, ад — это мы сами. Только не хотим этого замечать.
И еще я узнал самое главное. То, ради чего стоило пережить эти годы. Я узнал, что в мире царит равновесие. Кошмарное и замечательное, смешное и печальное — тянутся в единой упряжке…
Я убедился в том, что люди носят маски. Маски бывают самые разные. Маска набожности и маска долготерпения. Маска учтивости и маска любви. Маска совести, юмора, интеллекта… Эти маски приросли к нашим лицам.
Но я-то знал — сутки лесоповала, и двадцать веков цивилизации бесследно улетучатся. И останется человек без маски, твой двойник…
Лагерь навязал мне целый ряд простых, оскорбительных истин:
Всегда готовься к худшему — не ошибешься…
Забудь о человечности. Этот фрукт здесь не растет…
Не унижайся до просьб. Бери, если можешь, сам, а если — нет, то притворяйся равнодушным…
Не бойся смерти. Пока мы живы, смерти нет. А смерть придет, мы будем далеко…
Верь одному себе. И то не до конца…
А главное, всегда бей первым!
По обе стороны забора
Мировая «каторжная» литература выдвигает две шкалы идейных представлений.
1. Каторжник — жертва, герой, многострадальная и трагическая фигура. А значит, представители режима — сила негативная и отрицательная.
2. Каторжник — монстр, злодей. Соответственно, полицейский, милиционер, надзиратель — фигуры героические и благородные.
Я же с удивлением обнаружил нечто третье. Заключенные и охранники невероятно похожи. Язык, образ мыслей, фольклор, эстетические каноны, нравственные ориентиры… Таков результат обоюдного влияния. По обе стороны колючей проволоки единый и жестокий мир…
Лагерная охрана сейчас — подразделение регулярной армии. Мобилизуют сюда обычным порядком. А следовательно, попасть в охрану может каждый. И это вовсе не означает, что ему повезло.
Тем не менее я благодарен судьбе за эти годы. Благодарен еще и потому, что выжил. Ведь десятки моих ровесников — погибли.
Заблудился в тайге Григорий Дерменжи. Утопили в проруби Барковца. Зарезали на пересылке Олега Суханова.
Страшнее всех погиб Кондрашин. Урки сделали ему так называемые «качели». Повалили человека на землю. Положили ему доску на грудь. И кто-то скомандовал: «Поехали!..»
За последние годы опубликованы десятки лагерных мемуаров. Написаны они жертвами режима, бывшими заключенными. Естественно, что в этих книгах немало горьких слов по адресу работников охраны.
Что ж, это справедливо. Абсолютно справедливо по отношению к лагерному руководству. (Да и то — в политических лагерях.) Рядовые же исполнители — лишь орудие гнусной и порочной системы.
Следует ли привлекать к ответу девятнадцатилетних невежественных мальчишек? Недавних школьников, облаченных в гимнастерки с малиновыми погонами?
Тем более, что их собственное положение весьма незавидно. Потому что служба в охране — унизительна, неблагодарна и тяжела.
И, основная черта этой жизни, — вечная мучительная двойственность.
В самом деле, кто они такие — подростки или зрелые мужчины? Кто учил их этой дикой работе — охранять с автоматами живых людей? Кто учил их состраданию, благородству, милости к падшим?
Прогнивший комсомол? Оглушенные трудом и пьянством родители?
А ведь от решения этих мальчишек зависит иногда чужая жизнь! Полгода сержантской школы, две желтые лычки, и ты уже начальник! Девятнадцатилетний сержант, командир. И если в зоне ЧП, ты — начальник группы преследования. Тебе решать — будет жить пойманный зек или убьют его на месте, как собаку…
У зеков все понятно. Вор сидит, и, как правило, — за дело. А ты? То ли вольный, то ли зек…
Подъем, как и у зеков, — в шесть. Питание такое же, если не хуже. Зек свое, положенное, возьмет. За него — соцзаконность. А у солдат кто только не ворует! Офицеры, сверхсрочники, жены тех и других…
Вокруг лагеря — забор. И вокруг казармы — забор. Хорошо, если рядом поселок, два раза в месяц — увольнение. А если служишь в тайге? Как это поется:
Крутая тяжесть сапога,
Роса на карабине,
Кругом тайга, одна тайга,
И мы — посередине…
Зеки, по мнению честных советских граждан, — не люди. И солдаты — не лучше. Завидев военнослужащего, женщины крепче прижимают сумочки. (И правильно делают.)
В лагере и в казарме — язык одинаковый. Один блатной жаргон, уголовная «музыка», «феня». И песни одинаковые горланят. И в зоне, и в казарме можно услышать что-нибудь такое:
Дождик каплет на рыло,
И на дуло нагана…
И в зоне, и в казарме — пьют, дерутся, ругают начальство. И зону, и казарму покидают люди жестокие, угрюмые, надломленные. И если это школа, то школа насилия и зла…
Там, за поворотом
О советских лагерях написаны десятки книг. Есть среди них признанные литературные шедевры. Есть бесхитростные честные мемуары. Есть научные исследования. Есть публицистические трактаты.
Все эти материалы касаются тюрем, лагерей, пересылок, следственных изоляторов, бараков усиленного режима. О жизни по ту сторону забора известно многое, если не все. О жизни по эту сторону — гораздо меньше.
Есть такой, не очень географический термин — лагерный поселок. То есть населенный пункт вблизи большого лагеря.
На востоке, да и на западе СССР лагерных поселков — тысячи. А может быть, десятки, сотни тысяч. Жизнь в них идет по лагерным законам.
Девяносто процентов населения — бывшие зеки. Десять процентов — администрация и всякие случайные люди. Например, приехавшие к зекам родные и близкие.
Неизменные черты здешней жизни — пьянство, кровавые драки, воровство и чифирь. Здесь действуют те же, что и в лагере, нравственные установки:
— Не унижайся до просьб! Не бойся смерти! Верь одному себе! А главное — всегда бей первым!
Есть здесь черты блатной романтики, надрывная удаль, пьяная дружба, крайний цинизм и визгливая тюремная сентиментальность.
Я бы добавил к этому свойственное уголовникам — жеманство. Уборную здесь называют исключительно — туалетом. Хотя утопить в этом самом туалете могут запросто…
Многое роднит поселок с лагерем. Тяжелые условия жизни. Нездоровый климат. Непосильный и малопроизводительный труд. Убогий блатной язык…
О родстве между казармой, лагерем и волей существует такая задорная песня:
Хотят ли русские войны?
Спросите вы у старшины,
Который пропил все что мог,
От портупеи до сапог,
Спросите вы у тех солдат,
Что в вендиспансере лежат,
И вы тогда понять должны,
Хотят ли русские войны…
Что заставляет свободных людей жить тут годами, десятилетиями? Не пытаться уехать отсюда? И даже не мечтать об этом? То есть принципиально хоронить себя в этой глуши?
Я задавал себе эти вопросы многократно. И наконец, кое-что понял. А раскрыл мне глаза старый доктор Евгений Устинович Шадрин.
Сел он много лет назад по делу Горького. Отбыл в заключении чуть не тридцать лет. Был реабилитирован, освободился. Однако возвратиться домой не захотел. Я спросил его — почему? Старый доктор объяснил мне:
«Я одинокий человек. Жена умерла. Дети меня предали и забыли… Как я буду жить в Москве среди демагогов и ловкачей? Я отвык… Да, здесь пьянство и резня. И все же тут я, как это ни удивительно, — свободен… Здесь можно не врать, не добиваться каких-то паршивых благ, не лицемерить… Здесь я говорю людям то, что думаю. Мерзавца в лицо называю мерзавцем, труса — трусом… Недаром говорят, что советская власть осталась у переезда. Здесь ее практически нет…»
Великий и могучий
Казарма, зона, лагерный поселок — все это изнанка российского государства.
Что же скрывается за пышными его фасадами?
Я демобилизовался в шестьдесят пятом году. Гнусный лагерный опыт тяготил меня. Мне хотелось быстрее от него избавиться.
Я мечтал о филологии. Об академической карьере. О прохладном сумраке библиотек.
Я мечтал покончить с героическими лагерными воспоминаниями. Это было непросто. Лагерь то и дело напоминал о себе. Блатная феня преследовала меня на каждом шагу. Она царила на всех мыслимых уровнях советской действительности.
Университетская профессура распевала Галича, Кима, Высоцкого.
Академик Лихачев высказался после научного симпозиума, где его критиковал товарищ из обкома:
«Я ТАКИХ БУШЛАТОМ ПО ЛАГЕРЮ ГОНЯЛ…»
Знаменитый писатель Даниил Гранин так комментировал свержение Хрущева:
«ЖАДНОСТЬ ФРАЕРА СГУБИЛА…»
Матом крыли абсолютно все. Язык до краев наполнился самой чудовищной бранью. Видимо, мат стал одной из форм сопротивления языка напору тусклой, бессмысленной казенной речи.
Матерились академики и крестьяне. Партийные функционеры и диссиденты. Алкаши и работники милиции. Школьные учителя и космонавты. Светские дамы и ученицы младших классов…
У моего знакомого актера был попугай. Этот попугай знал десять слов. Шесть из них я затрудняюсь воспроизвести. Остальные были: «шмон», «дурак» и «сука ты позорная»!..
Вся Россия говорила языком шалманов, пересылок и лагерных толковищ. Вот я и подумал — блатные навыки еще могут пригодиться. А как же иначе, если по уголовным законам живет великое многомиллионное государство…
Мое и наше
Лет двадцать уже популярен в народе стишок:
Тащи с завода даже гвоздь,
Ведь ты хозяин, а не гость!
Действительно, повсеместное и безграничное государственное хищение обрело тотальный размах. Тащат все: кафель, гипс, полиэтилен, электрические моторы, болты, шурупы, радиолампы, нитки, стекла…
С мясокомбината уносят говяжьи туши. С текстильной фабрики — пряжу. С завода киноаппаратуры — линзы…
Я знал человека, который унес с предприятия ведро цементного раствора. В дороге раствор, естественно, затвердел. Расхититель выбросил каменную глыбу у порога своего дома…
Государственное хищение бывает двух типов. Практическая кража и метафизическая кража.
С практической кражей все ясно. Продавец гастронома уносит домой туго набитую сумку. Нет вопросов. С продовольствием дела обстоят безобразно. А детей кормить надо…
Или другой пример. Человек ворует с текстильной базы мохеровые шарфики, кримпленовые брюки. Одевает семейство, знакомых, родню. И тут все ясно…
Бывает, что крадут на продажу. Миниатюрные резисторы, фотоаппараты, ювелирные изделия. Это понятно…
А теперь коснемся метафизического воровства. Загадочного воровства без практических целей.
Один мой приятель забрался в агитпункт, украл избирательную урну. Громадный фанерный ящик с узкой щелью. Поставил его дома и успокоился.
Другой украл огнетушитель.
Третий — нотный пюпитр из клуба.
Четвертый приволок домой афишную тумбу.
Чем они руководствовались? Какие цели преследовали?
Такая кража сродни мелкому хулиганству. Лишь бы навредить, причинить ущерб. Человек неосознанно мстит государству за позорные условия жизни. Пытается компенсировать этим свои многочисленные обиды…
Возможно, тут проявляется неосознанный антисоветизм. Возможно, это своеобразная форма протеста.
Но самое поразительное вот что. Мелкое, будничное государственное хищение советскую власть почти не раздражает. Более того, почти устраивает. Посудите сами. Нищета и вечный дефицит порождают мелкое хищение. Мелкое хищение порождает тотальное чувство вины. А виноватый человек более послушен. Виноватым человеком легче управлять…
Говорят, путешествующего историка Карамзина спросили в Европе:
— Одним словом — что делается в России?
— Одним словом? — задумался Карамзин. — Одним словом — воруют!..
С тех пор мало что изменилось. А если изменилось, то к худшему.
«Крайм родной, навек любимый…»
Американская преступность — тема бесчисленных газетных статей. Как в американской, так и в советской прессе.
Грабежи, убийства, изнасилования — все это, конечно, страшные преступления. Это есть в Америке, есть и в СССР..
Но сейчас я говорю о другом. О преступлениях, которых советские люди даже не замечают. Которые стали обыденными и привычными. О преступлениях, которые в глазах рядового советского человека таковыми не являются.
Разве хамство не преступление?
Кому что нравится. Лично я предпочитаю быть раз в жизни ограбленным, чем ежеминутно униженным.
Вспомните угрюмые лица советских работников прилавка. Мрачные физиономии почтовых служащих. Нотки постоянного раздражения в голосе бесчисленных администраторов.
Любой клиент советского чиновника — его заведомый враг и мучитель.
Мало этого. Случается, что хамство приобретает узаконенную форму директивы. В жизни я читал немало поразивших меня объявлений. Но особенно запомнились три.
Первое я увидел на стене ленинградского гастронома. Оно гласило: «ВИНОВНЫЕ БУДУТ НАКАЗАНЫ!»
И больше — ни слова. Угроза, зловеще обращенная в пространство.
(Кстати. В этом же гастрономе моему приятелю довелось увидеть записку, лежавшую на крышке цинкового бака: «Зина, сметану не разбавляй. Я уже разбавила».)
Второе поразившее меня объявление украшало кабинет начальника милиции города Зеленогорска. Оно звучало так:
«ВОПРОСОВ НЕ ЗАДАВАТЬ!»
Ужасом безнадежности веяло от этого настоятельного требования.
Но самым удивительным было третье объявление. Я заметил его в приемной сельской больницы. В нем было одно-единственное слово:
«НЕЛЬЗЯ!!!»
И три восклицательных знака…
«Широка страна моя родная!..»
Если пролететь на самолете над Уралом, то откроется довольно мрачная картина. Вы увидите бесконечные лагерные заборы. (Вот бы начать с этих кадров правдивый фильм о России! Под звуки: «Широка страна моя родная…»)
Если присмотреться, можно различить дощатые и фанерные вышки. Их великое множество, тысячи шатких, убогих построек. Снаружи прожектор, внутри телефон. А рядом с телефоном — неуклюжий человек в полушубке. Примерзший к автомату часовой…
Можно называть его «вертухаем». Можно называть его — «цириком», «породой», «кирпичом». Можно глумиться, блеять, скрежетать. Можно все.
И все-таки не забывайте — кто он.
Я вам напомню. Это вы и я. Это ваш сын и брат.
Это то, что было раньше великим народом.
«Новый американец», № 72, 5—11 июля 1981 г.