1830–1836 годы, или Испания от Фердинанда VII до Мендисабаля[14] Часть первая[15]

1830–1836 годы,

или Испания от Фердинанда VII до Мендисабаля[14]

Часть первая[15]

Вот уже более двух лет Испания дает поучительные уроки политики, являя миру зрелище трудного и мучительного разрешения от бремени. Чем же будет вознаграждена она за свои страдания? Где же пределы испытаний, которым подвергает ее провидение? Вот вопросы, которые задают друг другу свидетели ее мучительных родов. Европа, приковавшая взоры к охваченному бурей Полуострову, с беспокойством следит за его муками, стремясь постичь смысл этого великого потрясения основ общества и приоткрыть завесу над тайной будущего: над тайной, в которую, без сомнения, трудно проникнуть, ибо драма по-прежнему остается сложной, да и Испания – это страна, вовсе не похожая ни на какую другую. Нельзя чувствовать себя прочно на этой таинственной земле, тем более внушающей страх, чем больше знакомишься с нею. Многие весьма ловкие люди совершали здесь грубейшие промахи. Достаточно привести хотя бы один, но зато памятный всем пример: кто более жестоко, чем Наполеон, поплатился за свою неразумную дерзость?

Здесь, в Испании, особенно необходима осмотрительность: нельзя доверяться никаким пророчествам, ибо Испании нравится надувать пророков и но осуществлять их пророчества. Вот почему мы, скромные летописцы, будем рассказывать только о фактах. Читатель волен сам делать из них выводы: разве факт, будучи зарегистрированным, не содержит в себе самом и своих предпосылок и своих результатов? Испания все еще ждет решения своего дела верховным трибуналом общественного мнения; изложим же все, что нам известно, и, может быть, наше показание окажется дополнительным свидетельством, необходимым для изучения происходящих событий. Ах, если бы нам удалось пролить хоть немного света на их темные и туманные истоки!

Однако нам кажется необходимым, прежде чем обращаться к изучению фактов недавнего прошлого, вернуться на несколько лет назад, для того чтобы увидеть истоки событий и отчетливо представить себе их рождение. Испания 1835 года находит себе объяснение в Испании 1830 года: вернемся же к 1830 году, периоду не менее памятному в истории Испании, чем в истории соседнего с ней народа,[16] и в летописях одного народа отмеченному народной революцией, а в летописях другого – революцией дворцовой.

Фердинанд VII только что возвел на престол Испании Марию-Кристину Бурбонскую, принцессу обеих Сицилий.[17] Год начался всенародными празднествами. Недоверчивая столица нарушила свое гробовое молчание, дворец распахнул двери для светских развлечений, и новый кумир, украшенный цветами, заставил исчезнуть еще трепещущие тени Риего, Ласи, Порлиера.[18] Какой пророк осмелился бы тогда предсказать последствия этого блестящего брака, последствия, которые тем не менее не заставили себя долго ждать? Мы полагали, что коронуем королеву, а на самом деле короновали революцию.

Следует все же признаться: немало было монахов, пусть не пророков, но достаточно дальновидных, чтобы смутно почувствовать, что заря новой эры поднимается над Испанией. Всеобщая радость, которую вызвало известие о том, что королева ожидает наследника, празднества, которые пришли на смену подозрительной тирании, видевшей во всяком, даже частном собрании признаки мятежа, – все это было грозным предвестником брожения умов общества.

Не надо далеко ходить: в самом дворце под затейливыми позолоченными сводами скрывалась фигура, подобие монаха королевской крови, которая совсем или почти совсем не принимала участия в общем ликовании. Поглощенный своими ханжески-благочестивыми занятиями, он подозрительно и с беспокойством наблюдал за юной иностранкой, которая толкнула апостолический двор[19] на столь смелые новшества. Он видел, что над его головой собирается гроза, и предчувствовал, что этот брак, породивший столько надежд, будет стоить ему трона. Этим лицемером был брат короля, инфант дон Карлос.[20]

Монархия, как и демократия, имеет своих образцовых представителей. Во всех классах имеются сторонники крайностей, которые компрометируют принципы, доводя их до абсурда. Если Гаю Гракху противостоял Ливии Друз,[21] то Фердинанду VII – дон Карлос. Разве не удивительно, что могла существовать партия, которая даже Фердинанда VII считала слишком либеральным и умеренным? А между тем такая партия была. Она вербовала. единомышленников по монастырям, признавала своими главарями нескольких неистовых монахов, кровожадных абсолютистов, честолюбцев, которые, оказавшись не у дел, стремились лишь к личной выгоде. Эти главари не принадлежали к числу наименее подозрительных людей. В глазах клерикальной партии Фердинанд был революционером. И в самом деле, разве он не признал однажды Конституцию 1812 года? Разве он не поклялся быть ей верным в 1820 году? Правда, позднее он осквернил Конституцию, а кровь Риего смыла клятву. Но в конце концов «преступные колебания» имели место, а монахи не прощают. Они опасались новых колебаний в будущем, и надо признать, что немощность Фердинанда служила оправданием их опасений.

Эта партия нуждалась в громком имени и избрала своим знаменем и верховным руководителем дон Карлоса; принц-святоша не был лишен честолюбия, и его очень скоро ослепило сияние трона. Еще до этого он предоставил свое имя нескольким заговорам против брата. И если в заговоре 1827 года,[22] который имел столь кровавые последствия, он и не дал своего имени мятежникам, то допустил, чтобы они воспользовались его именем. А это было еще более подло и трусливо. Он тогда не обнажил шпаги, но, подобно новому Каину, заранее отрекшись от брата, согласился, чтобы шпаги других расчистили ему путь к трону, которому он готов был оказать честь, взойдя на него, даже если бы для этого понадобилось перешагнуть через труп собственного брата. В этом стремлении он грешил лишь нетерпеливостью. Ведь престол должен был безусловно достаться ему, поскольку у короля – тогда прямых наследников не было. Но клерикалы опасались, что Фердинанд проживет слишком долго, и в особенности, что ему придет на ум снова вступить в брак, для того чтобы в последний раз попытаться дать стране прямого наследника престола.

Последующие события подтвердили их опасения: бракосочетание короля уничтожило их надежды. Вот почему они встретили новую королеву ненавистью, которая ожидала только удобного случая, чтобы обнаружиться. В подобном состоянии беременность королевы была для них ударом грома, сигналом к перевороту. Им оставалось только надеяться, что родится не принц, а принцесса. Но Фердинанд любил свою молодую супругу больше, чем брата, и стремился отдалить его от трона любой ценой. В этом была заинтересована и сама королева, чья гибель в случае восшествия на престол ее непримиримого соперника была очевидна. Это и было причиной появления Прагматической санкции 29 марта, которая отменяла салический закон, некогда введенный Филиппом V.[23]

Этот неожиданный удар вызвал серьезную тревогу в клерикальной партии и энергичные протесты дон Карлоса. Но в данном случае духовенство вступало в очевидное противоречие с самим собой. Будучи, как оно похвалялось, хранителем старинных традиций испанской монархии, оно должно было бы, желая быть последовательным, присоединиться к Прагматической санкции, поскольку она в сущности лишь восстанавливала старинные испанские законы, которые приобрели силу еще со времен готов и постоянно применялись без всяких возражений и нарушений на протяжении целого тысячелетия, вплоть до начала XVIII века. Благодаря этим законам возникли единство Испании и сама испанская монархия, после окончательного объединения корон Кастилии и Арагона, до тех пор разъединенных и соперничавших между собой. В соответствии с этими законами вступил на престол и сам Филипп V. Следует заметить, что даже он не вводил целиком салический закон, ибо его Прагматика не исключала полностью женскую линию: при отсутствии мужчин женщины имели право наследовать престол. К тому же эта Прагматика ни разу не применялась на деле. И во всяком случае, с точки зрения этих абсолютистов, один Бурбон должен был иметь право восстановить то, что отменил другой. А с точки зрения тех, кто не был абсолютистом, сотрудничество кортесов подтверждало Прагматическую санкцию, выражавшую волю двух королей – Карла IV и его сына.

Можно было бы также сослаться на публичный и законный авторитет, обладавший еще большей силой, противопоставив незаконным кортесам 1713 года, созванным Филиппом V, национальные кортесы 1812 года, так как право престолонаследия было зафиксировано, как неоспоримое, декретом Национального собрания в Конституции 1812 года. Однако этому препятствовала боязнь пробудить опасные воспоминания. Конечно, хотели исключить возможность наследования престола дон Карлосом; хотели обеспечить регентство Кристины. Но, изменив в пользу молодой королевы линию престолонаследия, ни в коей мере не примирялись с мыслью об изменении политической линии и надеялись следовать традициям 1823 года под эгидой королевы Испании за отсутствием принца Астурии.[24] Правда, силой обстоятельств позднее эти благие намерения были извращены; но сделав первый шаг, уже невозможно было отступать. Никогда еще провидение не давало более поучительного урока правителям и их жалким прожектам, потому что никогда еще оно столь явно не обращало их эгоистических и честолюбивых планов против них самих. Но не будем опережать события: урок здесь рождался в результате естественной последовательности событий.

Спор о престолонаследии, с другой стороны, является тем более бессмысленным, чем решительнее цивилизованное человечество, отвергая священный догмат законности, основанной на божественном праве царствования, утверждает этот принцип во имя прогресса (противника теократии, которая выдвигает догмат божественного происхождения королевской власти) и во имя разума (который теократией порабощается). Принцип народного суверенитета не только нерушим как некая абстрактная догма, но необходим также и в качестве общественной гарантии. Ибо он, и только он, как бы его ни называли, определяет истинные отношения между народом и высшей властью, которой доверено управление обществом. Вне этого принципа высшая власть может быть лишь олигархией и насилием.[25]

Обнародование Прагматической санкции произвело глубокое впечатление не столько само по себе, сколько из-за очевидных последствий его. Дни Фердинанда VII были сочтены, а регентство, уже обеспеченное за юной, кроткой и приветливой принцессой, было для Испании огромной удачей. И Испания предалась этому утешению с пылом, который должен был крайне льстить будущей регентше, светилу-спутнику, зажегшемуся на небосклоне, звезде, приковавшей к себе все нетерпеливые взоры. К тому же регентство предвещало перемены. А в том состоянии, в какое повергло страну правление Фердинанда, любая перемена должна была стать шагом вперед. Наконец указ 1830 года имеет не только преходящее значение, он один из наиболее значительных этапов в развитии монархической власти: именно он составил эпоху в истории Полуострова, потому что послужил если не причиной, то поводом для решительного переворота в форме и принципах правления. Правда, указ Фердинанда сам по себе не возводил на престол испанскую демократию. Она взошла на престол, захватив власть в свои руки в Севилье в 1808 году.[26] Но спасши Испанию от вечного позора завоевания, испанская демократия сама была изгнана из страны, независимость которой она же обеспечила, и отправилась искупать свое благородное преступление в изгнание и на каторгу.[27] 1820 год был бурей, которую насилие коварно использовало для клятвопреступления. 1830 год снова приблизил демократию к подножию трона. Вопрос заключался в том, займет ли она вновь трон, и ответ был уже наполовину предрешен.

Клерикалы тем временем не дремали; они действовали в тени монастырей, плели сети тайных интриг и ораторствовали, хотя и вполголоса, против дерзкой иностранки, которая подчинила своему влиянию короля; в средние века сказали бы – околдовала. Однако громы Июльской революции заглушили все эти пересуды. С этого момента обстановка меняется, драматическое действие усложняется и начинается новый акт драмы.

Известия о парижском восстании вызвали в Мадриде такое же возбуждение, как и по всей Европе. Король Фердинанд встревожился, и не без оснований, ибо шербурские изгнанники[28] были близки ему как родственники и как реставраторы его короны: их гибель означала уничтожение самой основы его существования. А в то время еще трудно было предвидеть, куда вознесется народная волна, поднявшаяся так неожиданно. Испанский двор колебался между противоположными мнениями, но события в конце концов принудили его отказаться от нерешительности.

В тот момент, когда разразилась революция, во Франции и в Англии было множество испанских эмигрантов, которые представляли собой жалкие остатки предшествующих катастроф. Движение в Париже вернуло им надежды. В Мадриде стало известно, что изгнанники, объединившиеся в Лондоне и Париже в революционные хунты, готовят выступление и собираются перейти границу. Испанское правительство, движимое естественным чувством самосохранения, обратилось к английскому и французскому кабинетам с решительным протестом. Английское правительство пресекло всякую подготовку к выступлению тем, что приостановило действие некоторых положений «alien bill». [29] Французский же кабинет притворился глухим и более того – поддержал эмигрантов, предоставив им денежную помощь. Позднее, однако, когда они перешли к действиям, он покинул их и, подобно Иуде, отрекся от них. Эта страница из жизни г. Гизо[30] будет вечным позорным пятном в истории страны, которая должна была бы поспешить смыть ошибку 1823 года[31] и заявить о своей близости к либералам Испании.

Всем памятны печальные результаты экспедиции 1830 года: кучка изгнанников, лишенная поддержки, в порыве героизма бросилась в ущелья Пиренеев. Вальдес и Мина[32] были разбиты Сантос-Ладроном, жестоким абсолютистом, который позднее был расстрелян как участник карлистского движения, и Льяудером, который позднее счел более благоразумным превратиться в либерала. Льяудер занимал в то время пост капитан-генерала[33] Арагона, высокий пост, который доверили ему благодаря его преданности Фердинанду VII. В преследовании Мины, коллегой которого он должен был вскоре стать, Льяудер проявил жестокость, воспоминания о которой надолго сохранят жители пограничных областей. Как велика была бы слава Льяудера, если бы он мог к своему гербу недавнего происхождения добавить рядом с головой Ласи голову Мины и увенчать, таким образом, свой горб короной гранда! Но эта двойная слава не была ему дарована, и он должен был довольствоваться своим первым каталонским подвигом и простой короной маркиза.[34]

Так завершился год, начавшийся столь блестящими предзнаменованиями. Между тем 10 октября королева родила принцессу, и в тот момент, когда дело Конституции потерпело поражение на границе, оно восторжествовало в Мадриде, так как рождение наследницы, заставив карлистов развернуть знамя мятежа, должно было принудить королеву для спасения себя и монархии опереться на тех людей, которых в это время расстреливали в Пиренеях.

Рождение принца заткнуло бы рот клерикалам, в лучшем случае они смогли бы оспаривать регентство Марии-Кристины и настраивать против нее меньшинство. Но какая разница между этой борьбой личных интересов и борьбой принципов, к которой послужила поводом Прагматическая санкция и которая открыла перед эмигрантами сначала двери их мадридских жилищ, затем – двери кортесов и, наконец, – министерства! И все это потому, что вместо принца родилась принцесса! Попробуйте-ка после всего этого отрицать, что провидение, которое сумело из столь ничтожных поводов вывести такие важные следствия, покровительствует демократии. Оно хотело ее победы, оно решило эту победу, и даже короли в его руках были только орудием, с помощью которого оно увенчало свое дело успехом. Эти перипетии составляют герои-комическую часть истории.

Тем временем драматическое действие усложняется. Фердинанд видит себя между двух противников, между конституционной партией, которую тогда возглавлял Мина и клерикальной, которую представлял дон Карлос. Последний оставался спокойным в течение 1831 года. Июльская революция напугала его не меньше, чем Фердинанда. В этом отношении их интересы совпадали, и оба видели в революции угрозу своему существованию. По-иному складывались дела либеральной партии: то, что для ее врагов было страшным, пробуждало ее надежды. Поэтому весь год прошел в непрерывных восстаниях.[35] Изменилось только поле битвы; либералы попробовали попытать счастья на юге. Уже с января генерал Торрихос, нашедший убежище в Гибралтаре, предпринимал попытки организовать экспедицию, но тогда они не возымели должного действия. Почти в то же самое время несчастный Мансанарес был разбит в горах Андалузии. На острове Леон вспыхнуло другое неудачное восстание. Генерал Кесада, в то время капитан-генерал Андалузии, подавил все эти попытки. И хотя ему можно вменить в вину, что он по доброй воле и охоте сделался орудием тирании, все же необходимо отдать ему справедливость: он выполнял свою печальную миссию с умеренностью и гуманностью, которые Льяудер, его арагонский коллега, в подобных обстоятельствах считал неуместными.

Все эти восстания, хотя и были задушены, но сильно встревожили правительство Фердинанда. Короля охватил страх, а террор вновь пробудил в нем его естественные наклонности, то есть свирепость. Снова были учреждены беспощадные военные трибуналы; реакция была жестокой, и ужас вновь объял страну. Сколько крови должно было пролиться, чтобы смыть кровь людей, ставших жертвами варварской расправы? Последний акт этой кровавой трагедии был вместе с тем и самым гнусным. Бессмертный Торрихос попрежнему находился в Гибралтаре и, обратив оттуда взоры к темным горизонтам Испании, с нетерпением ожидал первых лучей солнца. Его имя внушало ужас, и решено было любой ценой избавиться от него. Губернатор Малаги бесчестный Морено, гиена в человеческом образе, устроил западню наиболее отвратительную из всех, которые сохранились в памяти народов, и в нее попалась благороднейшая из жертв, которую уже дожидался обагренный кровью нож. Знаменитый изгнанник, доверившись ложным обещаниям, взошел на корабль с пятьюдесятью двумя товарищами, которые должны были разделить с ним славу его патриотического мученичества. Вскоре после этого гранадский палач был назначен капитан-генералом.

Да не угаснут никогда в наших сердцах боль и гнев! ИI после этого еще хотят, чтобы мы не призывали к мести и истреблению его партии, которая была соучастницей преступления? И после этого от нас еще требуют великодушия?

Гнусная резня сделает на многие годы памятным этот декабрь. О, этот год насилия и убийств завершился вполне достойно! Он целиком воплощается в этом декабре и по декабрю будет оценен потомками! Таковы были печальные последствия неудачи Мины в Пиренеях, таковы были плоды зловещей победы Льяудера, которому еще предстояло оставить отпечатки своих окровавленных пальцев на министерских креслах, куда он должен был усесться вместе со своими собственными жертвами!!!

История Испании с 1830 года – это история непрерывных колебаний. 1831 год принадлежал либералам, 1832 – клерикалам. Коварные интриги монахов заняли весь этот год так же, как героические восстания либералов – предыдущий.

Гражданская война в это время терзала и Португалию. Одно время в Мадриде даже поговаривали о том, чтобы вмешаться в португальские дела, приняв сторону дон Мигела. Это легкомысленное намерение не имело последствий, но оно служит ключом для понимания тогдашних приказов мадридского двора. Позднее он вновь вернулся к мысли об интервенции. Но к тому времени колесо фортуны уже повернулось, и интервенция должна была произойти в пользу дона Педру.[36]

Что делали тем временем дон Карлос и его партия? Их вдохновили кровавые триумфы правительства Фердинанда, которое, работая на себя, вместе с тем работало и на них, ибо даже разделенные, они в равной мере были заинтересованы в уничтожении общего врага. Клерикалы вновь набрались храбрости и закладывали свои мины с такой ловкостью, что были уже близки к тому, чтобы остаться победителями. Их единственной целью была в это время отмена Прагматической санкции, которая удаляла от трона их подопечного. Они маневрировали столь искусно, что Прагматическая санкция действительно была отменена. Но, к несчастью для них и к счастью для Испании, ненадолго. Эта маленькая политическая интермедия выглядит настоящей сценой из комедии. Нам остается только точно воспроизвести события, и пьеса готова. Когда поэтом становится сама история, она создает замечательные произведения.

Нелегко забыть сентябрь: двор пребывал в Ла Гранхе,[37] а Фердинанд – на пороге смерти. Был в те времена в Испании человек, которому довелось служить лакеем, судейским чиновником, служащим в министерстве и, наконец, министром. В это время он был больше, чем министр: прикрываясь именем Фердинанда, он фактически правил Испанией и Индиями. Люди, опытные в разгадывании таких тайн, утверждают, что он обязан своим возвышением некоей непристойной буффонаде. О счастливые сыны монархии, все пути для вас открыты! Но покровительство короля Каломарде получало тогда более серьезное объяснение в его слепой приверженности интересам и страстям абсолютной монархии. Когда в 1824 году под эгидой иностранного вторжения он стал главой правительства, его правление было лишь цепью ошибок. Каломарде был типичным представителем той системы, которую можно было бы назвать системой политического удушения. Ибо его единственным стремлением было удушить науку, умы, искусство – словом, все, что составляет надежду человечества. Он закрыл университеты, но зато открыл школу тавромахии:[38] кровавая издевка, наглая политическая насмешка, которая уже сама по себе вполне характеризует всю систему. Каломарде ревниво наблюдал за тем, как молодая супруга все сильнее начинала влиять на монарха. Но он не только не осмелился воспротивиться этому, но даже присоединился к Прагматической санкции, приняв участие в составлении завещания, которое Должно было обеспечить регентство вдовствующей королеве и которое определяло состав ее регентского совета. Странное обстоятельство, понять которое можно, только хорошо разбираясь в характере Фердинанда! Дело в том, что почти все члены этого совета были личными врагами Каломарде, а некоторые, как, например, маркиз Лас Амарильяс,[39] пребывали в немилости, равной изгнанию. Министр поставил свою подпись под документом, означавшим не что иное, как насмешку над ним самим. Нашлись и такие, которые заметили, что король не без злорадства дал прочесть своему фавориту завещание, которое ставило его в столь ложное положение.

Все это, конечно, не могло увеличить симпатии королевы к Каломарде; живой пережиток абсолютизма, Каломарде тем более опасался нововведений, чем очевиднее для него было, что именно по нему должна была ударить первая же реформа. Его интересы, как и его принципы, если только у подобных людей бывают принципы, привлекали его на сторону дон Карлоса и клерикальной партии, сумевшей воспользоваться ложным положением, в котором оказался министр: ему были сделаны соответствующие предложения, и семя, брошенное на подготовленную почву, не замедлило дать всходы. Неизбежность кончины короля, которой ожидали со дня на день, оживила интриги. Тогда Каломарде, для которого опасно было малейшее промедление, резко изменил курс и, воспользовавшись состоянием короля, без особого труда заставил его уже слабеющей рукой подписать отмену Прагматической санкции 1830 года. Не успел еще свершиться этот гигантский скачок, как распространился слух о смерти короля. Из Сан-Ильдефонсо он мгновенно долетел до Мадрида, а затем быстро разнесся по провинциями проник за границу.

В монастырях – великое ликование; подопечный монахов становился королем, а с ним должен был занять престол клерикальный абсолютизм. Однако торжество было недолговечным: король воскрес, а дон Карлос покинул трон. Никогда еще развязка не была столь неожиданной: побежденные накануне теперь снова овладели полем битвы, а победители протрубили отступление. В те дни во дворце происходили сцены, которые история когда-нибудь назовет скандальными. Тем временем августейшей принцессе донье Луисе-Карлотте, привлеченной слухами откуда-то из Андалузии, в этот критический момент удалось решительно склонить чашу весов.[40] Каломарде потерпел поражение и был изгнан. Это было для него единственным средством спасения. Сеа Бермудес, исполнявший в это время обязанности посла в Лондоне, 1 октября был поставлен во главе министерства: королева одержала блестящую и решительную победу. 6 октября вышел в свет указ, которым ей доверялось управление делами впредь до выздоровления его величества. Это было как бы регентством при живом короле.

Первые шаги регентши оправдали надежды, которые на нее возлагала с 1830 года либеральная партия. 15 октября была обнародована политическая амнистия, неполная, ибо за ней последовали одна за другой еще три, но решительная в том смысле, что она проясняла положение и уничтожала гнусный союз 1823 года. Монархия, таким образом, вступила на путь революции: она сделала, правда, только первый шаг, но как далека она уже была от военных трибуналов прошлого года и ужасающего побоища в Малаге!

Вскоре последовали и реформы: если они и не претворялись в жизнь, то по крайней мере были провозглашены; открылись университеты, улучшилось состояние финансов, было создано новое министерство под названием министерства общественных работ. Народ не остался равнодушным, и популярность королевы достигла апогея. В то же время абсолютисты не переставали мутить воду, и глухие волнения возникали то в одном, то в другом пункте Полуострова. Декрет, которым благодаря стараниям Каломарде Прагматическая санкция была отменена, все еще продолжал действовать, и лишь 31 декабря Прагматическую санкцию восстановили. В этот день был обнародован декрет, которым король открыто заявлял, что был застигнут врасплох, отрекался от подписи, вырванной у него столь отвратительным способом, и восстанавливал Прагматическую санкцию во всей ее силе.

Появилась, однако, туча, омрачившая ясный небосклон. Сеа только что прибыл из Лондона и вступил на пост главы правительства. Королева не стала дожидаться его приезда, чтобы пустить машину на полный ход: колесо уже вертелось, и это не могло прийтись по вкусу Сеа. Еще в пути он возымел желание отступить и опубликовал двусмысленный манифест, в котором безусловно принимал наследие Каломарде. Правда, он объявлял и о реформах, но сопровождал это такими оговорками, что, стремясь ослабить надежды, совсем убивал их. Для либеральной партии это было горьким разочарованием. Она тем не менее сохраняла полное доверие к королеве, и можно было полагать, что двуличность Сеа была уступкой королю. Как только скончается король, говорили мы себе, Сеа уйдет. Его приход к власти, как бы то ни было, являлся победой либералов и шагом вперед. Но король не только не умер, но, оправившись от болезни, 4 января 1833 года снова взял в свои руки бразды правления государством, хотя и прислушивался к советам королевы. Последняя нашла в Сеа скорее соперника, чем помощника, и положение министра оставалось устойчивым лишь потому, что, ведя войну против реформ тайно, он вместе с тем открыто и прямо объявил войну партии клерикалов, утверждая на Полуострове ту систему равновесия, которая вскоре должна была превратиться в настоящую «золотую середину».

Наиболее смелым шагом Сеа было изгнание из страны дон Карлоса. Его присутствие было постоянным источником надежд для монахов, неугасимым очагом раздоров и непрестанных интриг. 13 марта претендент на престол выехал из Мадрида, чтобы никогда уже туда не возвращаться. Для того чтобы ничто больше не могло поколебать этой победы, а также для того, чтобы ввести в действие Прагматическую санкцию, 7 апреля были созваны старинные кортесы королевства, которые должны были принести присягу верности наследной принцессе.

По этому случаю король направил дон Карлосу умело составленное письмо, в котором он предоставлял ему самому выбор – принять участие в церемонии или отказаться от этого, ибо, как писал король, он не желает «насиловать волю своего дорогого брата». Дон Карлос заявил публичный протест, и все остались довольны этим мирным выражением более или менее братских чувств с обеих сторон.

В политическом отношении гораздо разумнее было бы воспользоваться этим случаем для того, чтобы созвать вместо старинных кортесов королевства подлинно национальные кортесы. Но это было бы прецедентом с опасными последствиями. И поскольку Сеа заявил о своей, враждебности к идее новых политических установлений, ясно, что не от Фердинанда VII можно было ожидать, что он заставит его встать на этот путь.

20 июня была принесена торжественная присяга. И за многие столетия не было празднеств более великолепных и истинно народных, чем те, которыми было отмечено это событие. А через три месяца случилось, наконец, то, чего уже давно все ожидали. 29 сентября умер Фердинанд. Мир праху его! – вот все, что могли сказать даже наименее злопамятные. Как только умер король, вскрыли знаменитое завещание, содержание которого было заранее известно. Было учреждено регентство, и Кристина при помощи правительственного совета от имени Изабеллы II взяла бразды правления в свои руки.

Регентство сразу же обнаружило свою консервативность: было решено оставить Сеа во главе правительства. Столь же консервативным проявил себя с первых шагов Сеа: его манифест, опубликованный после смерти короля, вызвал самое жестокое разочарование в народе. Стало ясно, что Фердинанд все еще продолжает жить в лице своего министра. Гнусная программа была лишь более пространным изложением манифеста, обнародованного политиком, который уже при вступлении на пост главы правительства проявил себя противником новшеств. Но теперь уже не было в живых Фердинанда VII, чтобы принять на королевские плечи ответственность за дурные намерения министра. Теперь министр должен был сам полностью нести ответственность, и она ему оказалась не по силам.

Конечно, упорство в отрицании принципов революции было плохим началом. Сеа допустил серьезную ошибку. Он упрямо видел там, где шло дело о принципах, только вопрос о престолонаследии. Он полагал, что Изабелла, заняв престол на законном основании, найдет в самой себе достаточно силы, чтобы не прибегать к поддержке и помощи со стороны либеральной партии. Отсюда – его отказ от примирения с либералами, хотя он и собирался позолотить пилюлю, расширив сферу действия амнистии. Но это лишь обнаружило чрезмерное самомнение Сеа. Народ не разделял этих взглядов, и Сеа пел вместе с просвещенным деспотизмом, который он пытался утвердить и который не удовлетворял ни одну партию. Для абсолютистов было излишним определение «просвещенный», а для либералов – самый «деспотизм».

Ошибка Сеа была тем более серьезной, что она изолировала трон и оставляла его беззащитным под ударами врагов. Не будучи между собой связанными, Прагматическая санкция и реабилитация демократической партии в глазах народа уже были фактами, неотделимыми один от другого. Каким бы законным ни было право Изабеллы, она все же нуждалась в поддержке либеральной Испании. Можно в подходящий момент разгромить одну партию, противопоставив ей другую; но тому, кто попытался бы, как это делал Сеа, нанести удар сразу по обеим партиям, надо было опереться на какую-нибудь третью, которой в Испании, к счастью, нет.

Фальшивое положение Сеа было тем более трудно упрочить, что в провинциях начались волнения. Клерикальная партия выступила в роли нападающей стороны и подняла знамя мятежа в пользу претендента. Первый генерал, посланный Сеа, Саарсфильд,[41] сидел сложа руки в Бургосе и был заменен Вальдесом, которого потом сменили другие, столь же бездарные, как и их предшественники. Движение в провинции вызвало волнение либералов Мадрида и повлекло за собой результат, к несчастью слишком мало действенный: либералы удовольствовались тем, что разоружили роялистов.

Непопулярность Сеа возрастала по мере того, как развивались события. Напрасно пытался он проявить некоторую энергию, декретируя произвольно изгнания либералов и закрытие газет. Этим он только обнаружил свое бессилие. Все более решительно осаждаемый и теснимый с каждым днем обоими противниками, в равной мере ожесточенными, связанный по рукам и ногам и осужденный на бездействие, он понял, что остается в одиночестве. И даже регентский совет в конце концов ускользнул из его рук, присоединившись к конституционной партии в требовании политических гарантий. Капитан-генералы нанесли последний удар по брошенной крепости. Генерал Кесада, как человек дальновидный, опубликовал в Вальядолиде заявление, наполовину почтительное, наполовину угрожающее, и официально просил королеву дать отставку Сеа. За Кесадой последовал Льяудер; подопечный и палач Ласи, капитан-генерал Каталонии, наконец, завершил свою политическую эволюцию: будучи уже тогда крайним либералом, он загорелся любовью к свободе. Прикрывая старинную личную неприязнь маской честного гражданина, он преувеличивает требования своего коллеги и едва ли не требует головы Сеа.

Сеа, одинокий среди этого законного возмущения, должен был пасть, и он пал. Он пал во имя сохранения тех самых установлений, в которых он столь софистически упрямо отказывал народу, но которые превратились в единственное спасение для монархии и стали ей абсолютно необходимыми. Таким образом, он вторично покинул министерство. В первый раз его заставил уйти в отставку Фердинанд, который счел его слишком либеральным; позднее Кристина рассталась с ним, потому что он был недостаточно либеральным. В первый раз его сменил один из наиболее яростных абсолютистов, непримиримый противник демократических свобод, наиболее нетерпимый во временном правительстве фанатиков 1823 года – герцог Инфантадо.[42] Кто же его сменит на этот раз? Министр Конституции, в прошлом – депутат кортесов 1812 года, человек, который искупил это двойное преступление на каторге в Африке и в эмиграции, – Мартинес де ла Роса. Прогресс скрывался уже в самом противопоставлении этих двух имен.

Прагматическая санкция, таким образом, начала уже приносить свои плоды, и с этого момента можно сказать, что мы полностью вступаем в эпоху революции. Изгнание Каломарде и приход Сеа были по существу только результатом дворцовых интриг. Отставка Сеа и приход Мартинеса де ла Роса означали реабилитацию 1812 и 1820 годов, осуждение 1823 года, созыв кортесов.

Теперь вопрос стоял так: будет ли Мартинес де ла Роса следовать принципам своего прошлого, оправдает ли надежды, которые законно на него возлагались? Факты должны были это подтвердить или опровергнуть в ближайшем году.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.