Дон Тимотео, или Литератор[175]
Дон Тимотео,
или Литератор[175]
Genus irritabile valum, [176] – сказал один латинский поэт. Одного этого выражения было бы достаточно для доказательства того, что себялюбие во все времена было первой страстью писателей, если бы только эта неопровержимая истина нуждалась еще в каких-нибудь доказательствах. Чтобы подтвердить это, достаточно бросить беглый взгляд на любого, кто живет в нашей стране литературой. Мы отнюдь не хотим сказать этим, что себялюбие было недостатком, присущим исключительно людям, выделяющимся своим талантом; могу вас заверить, что и обществе вообще нет ничего опаснее общения с людьми, которые ощущают в какой-то мере свое превосходство над себе подобными. Есть ли что-либо более невыносимое, чем разговоры и ужимки красавицы, знающей, что она красива? Поглядите на нее пристально раза три подряд; обратитесь к ней вежливо, с тем расположением и удовольствием, которые с трудом удается скрыть в разговоре с красавицей, – и вот она уже записала вас в свои рыцари Амадео[177] и уже смотрит на вас как на человека, которому она дарует жизнь. О да, она любезна, она образец нежности; но се любезность – это напускное добродушие льва, время от времени дающего почувствовать тяжесть своей лапы; это лишь чистейшее сострадание, которого нас удостаивают.
Перейдем от аристократии красоты к наследственной аристократии. Как любезен сеньор маркиз, как он прост в обращении и доступен! Посмотрите, как он стоит со шляпой в руке среди людей, которые ниже его по положению. По если заглянуть в его душу поглубже, то окажется, что эта непосредственность, эта благожелательность не что иное, как честь, которую он снисходительно оказывает плебею, своего рода милостыня, которую он считает необходимым швырнуть черни. Пусть попробует этот плебей вступить с ним в более тесное соприкосновение, – не пройдет и дня, как истинная цена любезности сеньора маркиза обнаружится, и может случиться, что удар хлыста этого феодала заставит нашего плебея вспомнить, с кем он имеет дело.
Не будем говорить об аристократии денежного мешка, потому что нет более сомнительных прав на аристократизм, чем богатство, которым всякий может обладать. Они основывают свои права на золоте, которым, как мы часто видим, набиты карманы разных людей, и далеко не всегда самых достойных; на деньгах, которые нередко приобретаются грязными способами и которые фортуна раздаривает вслепую своим случайным любимцам.
Таким образом, если уж какое-нибудь самомнение и может быть извинительным, то это – самомнение, опирающееся на аристократизм таланта. И особенно извинительно оно там, где безусловно легче родиться красавицей или красавцем, быть знатного происхождения или приобрести богатство, чем обнаружить блеск таланта, который с самого своего рождения прозябает среди чертополоха, не испытывает ничего, кроме огорчений, и сиротливо ютится в голове своего обладателя, как в тупике. Состояние литературы в нашей стране, а также героизм, который необходим для того, чтобы отдаться не приносящему явных выгод литературному творчеству, – эти обстоятельства делают многих наших литераторов куда более несносными, чем литераторов любой другой страны. Прибавьте еще к этому невежество большинства нашей публики, и вывод будет ясен: литератор у нас – это нечто вроде оракула, который, будучи единственным обладателем тайн и секретов своего ремесла, громогласно и высокопарно вещает свои путаные суждения, взобравшись на треножник, воздвигнутый для него невежеством. Обманщик по природе, он окружает себя показной пышностью и оказывается еще более неуязвимым, чем знаменитый клин римских легионов. Художественная литература, то есть искусство писать, – это особый род занятий, доступный лишь весьма немногим, в то время как он должен был бы составлять крошечную частицу обучения, обязательного для всех. Но если, учитывая все эти беглые замечания, и можно извинить самомнение человека, обладающего талантом (это самомнение является для писателя единственным средством вознаградить себя за все те невзгоды, которым он подвергается), то из этого вовсе не следует, что общество склонно терпеть тех, кто смешон. Между тем дон Тимотео безусловно смешон.
Я вовсе не считаю себя крупным писателем и с превеликим удовольствием избавился бы от подобного рода клички, если бы в обществе не было необходимости каждому иметь свою кличку и если бы я мог приобрести иную, получше; и вот как-то на днях мне пришлось обратиться к нескольким литераторам для того, чтобы, сопоставив их суждения, выяснить, какова ценность тех статеек, которые принесли на мой суд. Сделать же это самому, по правде сказать, мне было крайне затруднительно, потому что – признаюсь откровенно – я предпочитаю никогда и ни в чем своего мнения не высказывать. Я имею достаточно оснований полагать, что только таким путем можно добиться успеха в делах, где требуется высказать свое суждение, ибо я считаю, – да простят мне это прегрешение против грамматики и логики, – что все суждения хуже.
Итак, я отправился с рукописями подмышкой (обстоятельство, которое вряд ли имеет большое значение для читателя), в надежде повидаться с кем-нибудь из писателей. Мне пришло в голову, что для осуществления моей цели следует вырваться из нижних слоев литературной атмосферы, где кишат желторотые поэты-юнцы, и направиться к одному из тех Литераторов с большой буквы, возраст и лавры коих давно уже вознесли их в заоблачные высоты.
Я решил повидаться с одним из тех, чья репутация утвердилась особенно прочно. Ясно, что мне пришлось, как и полагается просителю, просидеть должное количество времени в передней, – ибо если у нас что-нибудь и поставлено хорошо, так это именно передние. Наконец я имел удовольствие быть проведенным в слабо освещенное святилище.
Любой другой пригласил бы меня сесть, но дон Тимотео предоставил мне беседовать стоя, учитывая, видимо, различие, существующее между Литератором и простым смертным. Представьте себе, господа, существо, во всем сходное с человеком, только чуть-чуть более пригнувшееся к земле, чем остальные представители рода человеческого, что, повидимому, является результатом привычки проводить большую часть времени склоненным над бюро, – полукресло-получеловек; хмурое, изборожденное морщинами лицо; голос более гулкий и звучный, чем у античных комедиантов; руки «серединка на половинку» (как выражаются торговцы прохладительными напитками и валенсийцы) в чернилах и табаке; высокомерная манера держаться; неторопливая, размеренная речь; оскорбительно пристальный взгляд, который прячется от собеседника в щелочках прищуренных, полузакрытых век (подобный способ разглядывать придаст человеку значительность и, кажется, присущ тем, кто обременен разнообразными заботами); очки на лбу; лысина, плод умственного труда; огромная груда лежащих в беспорядке бумаг и книг, которая одна уже может дать понятие о порядке, в каком находятся мысли в его голове; коробка нюхательного табака и табакерка; другие пороки были скрыты. Да я забыл сказать, что платье на нем нарочито плохо сшито, что должно свидетельствовать о его презрении к мирским делам; и вообще весь туалет не блистал особенной чистотой, ибо дон Тимотео был один из тех отсталых литераторов прошлого столетия, которые воображали себя тем более значительными писателями, чем менее они были опрятны. Я пришел, увидел и сказал: это – ученый.
Поклонившись дону Тимотео, я извлек рукописи.
– Привет, – произнес он тоном, исполненным важности.
– Это написал один из моих друзей.
– Вот как? – откликнулся он. – Прекрасно! Очень хорошо!
И окинул меня взглядом с головы до ног, словно надеясь прочесть на моем лице, что, может быть, это рукописи все-таки мои.
– Благодарю вас, – сказал я, а он принялся их перелистывать.
– «Записка о применении пара»…
– А, это по поводу пара, не правда ли? Вот, я уже заметил… Поглядите-ка. Тут не хватает запятой: в этом отношении я очень строг… У Сервантеса вы не встретите слова «Записка» в этом значении… Стиль немного рыхлый, а фразы плохо построены… Что означает «давление» и…?
– Да, но ведь речь идет о паре… Задача автора – показать, является ли…
– Сейчас я вам объясню. В одной оде, которую я написал в юности, когда еще занимаются такими вещами… да, неплохими вещами…
– Но какое это имеет отношение…
– О, конечно, да, да!.. Это хорошая статья, наверное хорошая… Но, видите ли, эти точные науки убили радости, доставляемые воображением. Пет больше поэзии!
– Но при чем же тут поэзия, дон Тимотео, если речь идет о том, как привести в движение судно?
– Безусловно… Но поэзия, друг мой… Ах, прошли те времена… Статья, ну, конечно, очень удачная, но покажите ее какому-нибудь физику, одному из тех, которые…
– Однако, дон Тимотео, писатель, обладающий такой славой, как вы, не может не иметь хотя бы общего представления обо всех этих вещах; вы слишком учены, чтобы…
– И все же… Сейчас я пишу трактат с примечаниями и комментариями, также моими, о том, кто первый употребил испанский ассонанс…
– Вот как! Вам следует поторопиться с изучением этой проблемы; ведь она так важна для блага Испании и ее просвещения… Если вы внезапно умрете, мы так и останемся в неведении относительно происхождения ассонансов…
– Конечно! Есть у меня здесь, кроме того, кое-какие вещицы, которые мне принесли почитать. Не могу же я допустить, чтобы печатали то, что… Меня замучили просьбами об отзывах!.. Ох, уж эти нынешние юнцы! Все они пишут так, что… А! Вы, конечно, читали мои стихи? Там есть кое-что…
– Несомненно. Но ученый, пользующийся таким признанием, как вы, дон Тимотео, вероятно опубликовал также и более капитальные произведения, и…
– Ах, это невозможно… У нас не умеют ценить… Вы же знаете, что напечатать сейчас… Только моя проклятая привязанность ко всем этим вещам…
– Мне во всяком случае хотелось бы прочесть все, что вами опубликовано. Человечество должно оценить ученость дона Тимотео… Продиктуйте мне, пожалуйста, названия ваших произведений. Мне хотелось бы записать их все.
– О! О!
«Что это за животное, – подумал я, – которое только и умеет, что испускать односложные восклицания, говорить, растягивая фразы, удлиняя все гласные и произнося «а» и «о» каким-то необычным образом?»
Тем не менее я взял перо и большой лист бумаги, полагая, что этот лист сейчас покроется названиями блистательных творений, опубликованных знаменитым доном Тимотео за его долгую жизнь.
– Я написал, – начал он, – оду «Целомудрие». Да вы же ее знаете, наверно… Там есть несколько строчек…
– «Целомудрие», – повторил я. – Продолжайте.
– В газетах того времени я опубликовал несколько анакреонтических стихотворений; правда, под чужим именем…
– «Анакреонтические стихи». Так, дальше. Теперь-то мы переходим к самому главному.
– В дни нашествия французов написал я брошюрку, которую так и не удалось опубликовать…
– Так, значит, и запишем: брошюрка, которую по удалось опубликовать…
– Создал также оду «Ураган» и сильву «К Филлиде».[178]
– «Ураган», «К Филлиде».
– И комедию, наполовину переведенную без особых усилий; по в те времена никто не знал французского, и пьеса сошла за оригинальную, принеся мне большую славу… Перевел также один романчик…
– Что еще?
– Там, на столе у меня лежит начатое предисловие к одному задуманному мною произведению, в котором я намерен скромно заявить, что не претендую на славу ученого; что затянувшиеся политические потрясения, взбудоражившие Европу и одновременно меня, интриги моих соперников, врагов и завистников, а также несчастья и огорчения, которые выпали на мою долю и на долю моей отчизны, помешали мне посвятить свои досуги прославлению муз. Далее там будет написано, что, обретя разумное правительство и служа ему в меру своих скромных способностей в критических обстоятельствах, я вынужден был отказаться от приятных занятий, требующих, – как говорил Цицерон,[179] – уединения и спокойствия духа. Указано будет также, что при отступлении из Витории[180] я потерял свои наиболее важные бумаги и рукописи. И дальше в том же духе…
– Понятно… Это предисловие имеет для нас крайне важное значение…
– Ну вот, а больше я ничего не опубликовал…
– Итак: ода, еще одна ода, – сказал я, резюмируя, – сильва, анакреонтики, оригинальный перевод, брошюрка, которую не удалось опубликовать, и предисловие, которое будет опубликовано…
– Совершенно верно. Абсолютно точно.
Услышав это, я едва сдержал смех. Распрощавшись как можно быстрее с ученейшим доном Тимотео, я расхохотался посреди улицы в полное свое удовольствие.
«Клянусь Аполлоном! – сказал я себе после этого. – Вот, значит, каков дон Тимотео? И он полагает, что ученость заключается в том, чтобы кропать анакреонтические стихи! И его называют ученым за то, что он написал оду! Дешево же стоит твоя слава! До чего простодушны люди!»
Стоит ли утомлять внимание читателей пересказами других, столь же мало значительных бесед, которые я имел в то утро с прочими литераторами? Едва ли можно назвать хоть одного из этих знаменитых писателей, который был бы способен в равной мере основательно высказать свое суждение, когда речь заходит о поэзии и законодательстве, истории и медицине, о точных науках и… Литераторы у нас занимаются только стихами, а если и бывают иногда исключения, если некоторые из них не лишены истинных достоинств и дали тому реальные доказательства, то эти исключения лишь подтверждают общее правило.
Доколе мы будем продолжать слепо поклоняться незаконно присвоенным репутациям? Наша страна двигалась вперед быстрее, чем эти плетущиеся в хвосте литераторы. Мы вспоминаем их имена, которые гремели в те годы, когда мы, более невежественные, сами же первыми им аплодировали, и теперь продолжаем все еще повторять, подобно попугаям: «О, дон Тимотео, – ученейший человек». Доколе же так будет? Пусть они делами докажут свои права на славу – и тогда мы будем их чтить и учиться на их произведениях. В то время как никто не осмеливается коснуться этих священных имен, пользующихся всеобщим уважением лишь в силу их древности, мы судим нашу начинающую молодежь со всей той строгостью, какой заслуживают на деле эти самые старцы! Малейшую ошибку молодых молва разносит по всему свету: перекличка с каким-нибудь автором объявляется воровством, подражание – плагиатом, а настоящий плагиат – нестерпимым бесстыдством. И все это – в стране, где уже несколько веков даже наиболее самобытные деятели литературы занимаются одними только переводами!
Но вернемся к нашему дону Тимотео. Заговорите с ним о каком-нибудь юноше, опубликовавшем свое первое произведение.
– Я его не читал… Таких вещей я вообще не читаю! – воскликнет он.
Заведите с ним разговор о театрах, и он заявит:
– В театры я не хожу. Это значит – даром терять время…
Эти господа хотят нас уверить, что в их время театры были куда лучше. Никогда никого из них вы не встретите в театре. Такой литератор ничего не знает, ничего нового не читает, но берется судить обо всем, и все ему не по вкусу.
Полюбуйтесь на дона Тимотео, окруженного в Прадо свитой поклонников, которые, находясь около него, никого больше уже не замечают. Посмотрите только, как они его слушают, разинув рты. Кажется, что его вытащили на прогулку с единственной целью, чтобы он не испустил дух за своим никому не нужным исследованием о рифме. Дон Тимотео что-то сказал? Сколько восторженных восклицаний, какие рукоплескания! Дон Тимотео улыбнулся? Кто же тот счастливец, которому удалось вызвать улыбку на его губах? Таково мнение дона Тимотео, ученейшего автора давно забытой оды и никому не известного романа. Конечно же, дон Тимотео совершенно прав!
Вы нанесли дону Тимотео визит, отлично! Но не ждите ответного визита. Дон Тимотео никого не посещает. Он ведь так занят! Здоровье не позволяет ему обращать внимание на светские условности, короче сказать, благовоспитанность для дона Тимотео не обязательна!
Посмотрите на него в обществе. Какое самодовольство, какая властность, какое сознание собственного превосходства написаны у него на лице! О, дона Тимотео ничто не способно заинтересовать! Все кругом плохо. Само собой разумеется, дон Тимотео не танцует, не разговаривает, словом – не делает ничего такого, что делают простые смертные. В цепи общества он – сломанное звено.
О премудрый дон Тимотео! Кто позволил бы мне, написав одну плохонькую оду, почить затем на лаврах и разглагольствовать о моих великих литературных трудах, об интригах, преследованиях и невзгодах, которые на меня обрушились; строить презрительные мины при одном только слове «литература»; принимать посетителей сидя; не отвечать на визиты; небрежно одеваться; ничего не читать; о юных служителях муз в лучшем случае отзываться так: «Этот юноша не лишен способностей, он подает кое-какие надежды»; глядеть на всех с покровительственным видом и потной рукой трепать вас по щеке, чтобы через это прикосновение мак бы передать вам свои знания; полагать, что человек, умеющий писать стихи или знающий, где и когда ставится запятая, какое слово употреблял Сервантес, а какое нет, – что такой человек достиг summum человеческих познаний; оплакивать прогресс наук, необходимых в жизни; испытывать чувство полнейшего самодовольства и непомерной гордости; разговаривать педантично и напыщенно; пренебрегать всеми общепризнанными нормами поведения в обществе; словом, быть смешным в обществе и вместе с тем не казаться смешным в глазах общества, – скажите, кто позволил бы мне все это?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.