1

1

Среди разнообразных форм русского орнамента один из наиболее характерных образов– четырехугольник, пересеченный прямыми линиями, которые образуют внутри него как бы четыре поля с точками в центре каждого из них.

Как показывают археологические и этнографические материалы, это один из самых устойчивых образов русской орнаментики вообще. Он столь же обычен в современном рисунке народных тканей, сколько и в тканях XI–XII веков. По существу, тот же рисунок украшает посуду начала нашей эры, найденную при раскопках на Нижнем Днепре. Он же наиболее характерен и для Трипольской культуры, один из центральных очагов которой находился в районе Среднего Днепра и расцвет которой относится к IV–III тысячелетиям до н. э.

Пожалуй, такая неизменность может послужить наглядным образом редкой консервативности определенной формы художественного сознания. Представим, что было бы с искусством вообще или с той же, например, живописью, если бы такое сознание владело художниками со времен палеолита до наших дней… А уж о поэзии и говорить не приходится. Сравним для примера хотя бы такие стихи:

Всю землю в цветы апрель одевает,

Весь собор людской в радость призывает,

Листвие древо зеленым венчает…

(Симеон Полоцкий)

О весна без конца и без краю —

Без конца и без краю мечта!

Узнаю тебя, жизнь! Принимаю!

И приветствую звоном щита!

(А. Блок)

Первые принадлежат одному из ведущих русских поэтов конца XVII, вторые – самого начала XX века. Разница в поэтическом мышлении, как видим, разительная, а ведь их отделяют не шесть и даже не два тысячелетия, а «всего лишь» чуть более двух столетий… Но обратимся и к такому поэтическому ряду:

Не буря соколов занесла через поля широкие – галицкое войско несется к Дону Великому!

(«Слово о полку Игореве», XVII в.)

Не ветра шумят холодные,

Не пески бегут зыбучие, —

Снова горе подымается,

Словно злая туча черная…

(Народная песня, XII в.)

Не стая воронов слеталась

На груды тлеющих костей,

За Волгой, ночью, вкруг огней

Удалых шайка собиралась.

(Пушкин, 1-я треть XIX в.)

Не ветер, вея с высоты,

Листов коснулся ночью лунной;

Моей души коснулась ты…

(Л. К. Толстой, 2-я пол. XIX в.)

Не обгорят рябиновые кисти,

От желтизны не пропадет трава.

Как дерево роняет тихо листья,

Так я роняю грустные слова.

(С. Есенин, 1-я четверть XX в.)

Родимая! Что еще будет Со мною? Родная заря Уж завтра меня не разбудит,

Играя в окне и горя…

(II. Рубцов, 2-я пол. XX в.)

Не правда ли, каждый из этих отрывков художественно индивидуален? Не менее очевидно и творческое своеобразие каждого из их создателей. Но вместе с тем мы наблюдаем и удивительную, присущую всем им внутреннюю общность, характеризующую поэтический образ мира русской поэзии в целом. Такая устойчивая, но, конечно, далеко не единственная черта, как параллелизм мира природы и мира человека, как видим, «сопутствует» ей на протяжении, по крайней мере, семи столетий. Но если учесть, что уже и для автора «Слова о полку Игореве» этот поэтический «прием» не столько индивидуален, сколько глубоко традиционен, то, может быть, и не будет столь уж фантастично отнести истоки такого видения мира к тому же IV тысячелетию до н. э., к которому восходят и первые известные нам изображения упомянутого выше орнаментального рисунка. И, может быть, прежде чем говорить о консервативности или даже косности мышления, отраженной в этой шеститысячелетней традиции, стоило бы понять смысл и самого образа, и столь удивительной его сохранности.

Четырехугольник, пересеченный крест-накрест, не случайное «украшение», но идеограмма поля с точками-семенами. Это один из важнейших отличительных знаков древней земледельческой культуры, сложившейся еще в эпоху энеолита и явившейся истоком дальнейшего развития таких культур, как древнеиндийская, древнеиранская, древнегреческая, древнеславянская… Это был не просто случайный рисунок, но именно знак определенной культуры, с ее особыми представлениями о мире. Он как бы вобрал в себя наиболее глубинные черты народного бытия. Об этом говорит множество фактов. Так, белорусская этнография XIX века, например, свидетельствует: «Когда строился дом, то предварительно на земле чертился такой знак, а затем глава семьи отправлялся на четыре поля, окружавшие усадьбу, и с каждого приносил на голове камень, который и клал в центре каждого поля квадрата». Каждый из этих камней и становился краеугольным основанием дома. Не в те ли времена, в которые уходит традиция, сложилась поговорка «Не красна изба углами, а красна пирогами» и не таится ли в ней глубинная мировоззренческая взаимосвязь между такими краеугольными камнями и точками-зернами в идеограмме поля? Во всяком случае, эта идея, пройдя через несколько тысячелетий, находит законное место и в поэтическом образе мира русских поэтов XIX и XX веков.

Да, если видеть в этой черте русской поэзии только определенный поэтический прием, то вполне уместно удивиться и еще одному образчику косности художественного мышления. Однако прием ли это? В каких бы формах ни отражала поэзия параллель «природа – человек», перед нами всюду открывается в видимых и осязаемых образах один из важнейших законов бытия – закон диалога. Что это значит?

В мире все взаимообусловлено, все находится в многообразных отношениях друг к другу: человек – другой человек (мать, друг, брат, враг и т. д.); человек и общество; человек (или человечество) и природа (или мир в его целом) и т. д.

Эти отношения могут быть равноправными или же неравноправными, когда одна из сторон может не считаться с другой, навязывать ей свои условия, понятия и т. д. Такие взаимоотношения в самом широком смысле называются монологическими. Они, как правило, эгоистические, потребительские.

Я – центр мира, мир существует для меня – вот формула монологического сознания.

Диалог же как форма отношения к миру предполагает обязательное наличие второго равноправного, равноценного участника, с которым только и возможен диалог.

Я и мир; мир во мне, и я в мире – вот образ сознания русской поэзии.

Поэтический образ мира, о котором мы говорили, воспроизводит такие отношения, когда человек и природа как бы смотрятся друг в друга, раскрывают свой сокровенный смысл в диалоге. «Мгновенное», индивидуальное состояние человека в таком поэтическом образе как бы включается в вечную жизнь природы, соотносится с ней, поверяется ею. И процесс этот отнюдь не односторонен, он диалогичен в самом широком смысле этого понятия. Прекрасно сказал М.М. Пришвин: «Мы в природе соприкасаемся с творчеством жизни и соучаствуем в нем… Дело человека высказать то, что молчаливо переживается, миром. От этого высказывания, впрочем, изменяется и самый мир».

Знак древних земледельцев «украшает» и женские изображения и статуэтки и в этом случае означает: «она понесла во чреве».

«Невольно возникает ассоциация с христианским божеством плодородия – Богородицей, девой-матерью, изображаемой нередко так, что на ее животе показан не родившийся еще ребенок Иисус Христос… В Древней Руси культ Богородицы слился с местным культом рожениц… Мы знаем, как тесно магия плодородия полей переплетена с магией человеческого плодородия», – пишет академик Б. Рыбаков.

Не случайно, видимо, и в народном (а не церковном) сознании культ Богоматери сливался с древним культом Матери Сырой Земли, то есть земли, оплодотворенной дождем, «понесшей во чреве». Идея семени есть идея зарождения новой жизни, а весь знак в целом – символ идеи самой жизни.

Тот же знак, но уже в несколько иной форме, символизировал другую сторону той же идеи жизни. Круг. Это был знак соединения «земного» – природного и человеческого – с «небесным», точнее с космическим. Круг – древнейший знак, обозначающий солнце. Мироотношение, отраженное в этом знаке, столь же существенно и для образа мира русской поэзии.

Высоко солнце восходило, далеко осветило —

Во все чистое поле, через синее море,

Через синее море, через быструю речку… —

это запев одной из старинных народных песен, а далее в ней рассказывается о «частной» судьбе девушки. Также, как и в следующей:

Туманно красно солнышко, туманно,

Что в тумане красна солнышка не видно;

Кручинна красна девица, печальна,

Никто ее кручинушки не знает…

Только ли в «параллелизме» здесь дело? Да и зачем такие прямо-таки космические параллели? Однако вспомним, например, стихи Лермонтова:

Выхожу один я на дорогу;

Сквозь туман кремнистый путь блестит:

Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,

И звезда с звездою говорит.

Казалось бы, что особенного: ну, выходит поэт на дорогу– не такое уж «всемирное» событие. Откуда, зачем вдруг этот «космизм»: «Пустыня внемлет богу», «…звезда с звездою говорит»? Впрочем, может быть, такой диалог «ни из-за чего» с целым Миром – индивидуальная особенность художественного мироотношения именно этого поэта?

Вот бреду я вдоль большой дороги

В тихом свете гаснущего дня…

Тяжело мне, замирают ноги…

Снова «частная» ситуация, и вдруг:

Вот тот мир, где жили мы с тобою,

Ангел мой, ты видишь ли меня?

(Тютчев)

И у Есенина:

Я по первому снегу бреду,

В сердце ландыши вспыхнувших сил.

Вечер синею свечкой звезду Над дорогой моей засветил.

Образ дороги в русской поэзии, как и в русской литературе в целом, приобрел в творчестве самых разных по художественному видению поэтов характер закономерной необходимости. Вспомним былинных и сказочных богатырей на распутье, вспомним удивительные песни, сложенные народом о дороге, чего стоит только «Не одна во поле дороженька пролегала…».

Прямая дорога, большая дорога!

Простору немало взяла ты у бога…

(И. Аксаков)

Простор – вот что, пожалуй, более всего и характеризует образ мира, созданный русской поэзией. Если в приведенных выше стихах – Есенина, например, образ звезды над дорогой рассматривать сам по себе, он может быть воспринят как конкретное воспроизведение вечернего пейзажа. Но в контексте русской поэзии в целом выявляется и вне – или даже надындивидуальная неслучайность «сугубо есенинского» образа. Нет, «звезда с звездою говорит» и «синяя свечка – звезда» не просто пейзажи. Это еще и вольно или невольно проявившаяся в индивидуальном видении поэтов общая, присущая русской поэзии закономерность. Какой бы частный эпизод, какое бы «мгновенное» состояние души, сознания ни лежали в основе стихотворения – у истинного поэта образ всегда открыт миру, внутренне сопричастен ему, духовно сопряжен с ним.

Рассмотрим хотя бы схематично, как создается внутреннее пространство (простор) образа мира в стихотворении Лермонтова «Выхожу один я на дорогу…» и Тютчева «Вот бреду я вдоль большой дороги…». Думается, напоминать об очевидной художественно-творческой индивидуальности каждого из поэтов нет надобности. И в том и другом случае перед нами сразу же возникает далевой образ дороги, образ устремленности вперед и в будущее. Далее устанавливается та же беспредельность назад, в прошлое: «И не жаль мне прошлого ничуть»; у Тютчева она более поэтически сокровенна: «Улетел последний отблеск дня», «память рокового дня».

Однако образ у обоих поэтов не линеен: тут же утверждается и другая художественная координата «вертикальной» бесконечности вверх. «В небесах торжественно и чудно!» У Тютчева: «Все темней, темнее над землею…» А затем и «вниз»: «Но не тем холодным сном могилы…»; у Тютчева опять-таки образ «под землею» – смерти-могилы дан в «намеке», но совершенно явно ощутим в полунамеке строфы «Завтра память рокового дня…».

Стоило бы сказать и о «расширении» этого образа. Стихотворения открывают как бы частные ситуации: «Выхожу один я…» и «Вот бреду я…». Я— поэтический центр того и другого образов. Эта центральная точка их поэтического мира не замкнута на себе и в себе, она открыта земному «дольнему» миру: «Пустыня внемлет богу», «Вот тот мир, где жили мы с тобою…» Происходит как бы расширение внутреннего пространства образа от «точки» – центра до тех пределов, когда вдруг становится видно далеко во все концы земли (вспомним блоковское: «Выхожу я в путь, открытый взорам…»). И, наконец, эта «дольняя» бесконечность художественно сопрягается и с «вселенской»: «И звезда с звездою говорит». У Тютчева: «Ангел мой, где б души ни витали, Ангел мой, ты видишь ли меня?» И в одном и в другом случае точка Я сопряжена с Миром в его Целом. Человек и мир связаны единым духовным состоянием сопричастности… Оттого и «частный» случай, индивидуальное состояние поэта всемирно, оттого его образ мира духовно бесконечен.

Мы помним, что древние изображали знак Космоса солнечным кругом (славянское «колесо» – круг от «коло» – солнце). Круг же был одновременно и символом бесконечности. Таким образом, если мы захотим установить общий знак образа мира обоих поэтических шедевров, мы получим не что иное, как древнее, уходящее в глубь по меньшей мере шести тысячелетий изображение.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.