Срослось. Опять распалось
Срослось. Опять распалось
Некоторое время назад я часто говорил о странных свойствах современности: ее почти невозможно описывать в художественной реалистической литературе, не оступаясь в памфлет или в пошлость.
Смотрите, уверенно повторял я, в двадцатые годы прошлого века русский писатель мог ввести в текст фамилию «Троцкий», слово «нэпман» и слово «продразверстка». Но если в современном художественном тексте появляются «Ельцин», «новый русский» и «приватизация», сразу начинается какая-то пакость – читать это не хочется совершенно.
Прозу деревенскую (или, скажем так, «провинциальную», то есть о провинции – вроде ивановского «Блуда и МУДО», повестей Екимова или Михаила Тарковского) еще можно было сочинять – в этих местах, что XXI век, что XVII – все та же полынь у забора. А вот с городской, социальной, да еще соприкасающейся с политикой или бизнесом прозой дело обстояло куда хуже. Конечно, реалистические романы о современности появлялись, но в основном какие-то так себе. Либо облитые горечью и злостью, «патриотические», либо преисполненные желчи и мстительности, «либеральные».
Именно этим дурновкусием времени, не поддающегося внятному и беспристрастному описанию, я объяснял уход нескольких почитаемых мною писателей из художественной литературы вообще; да и неожиданное смещение Александра Проханова из числа правоверных реалистов в неутомимое босхианство объяснялось тем же: ну как же еще нормальным русским языком описать жизнь олигарха, быт бизнесмена и работу современных спецслужб? Эти вещи не укоренились в художественном словаре – только в журналистском. Но стоило Проханову возвратиться на один роман в прошлое, в советское, в молодость свою, тут же сразу вернулись навыки реалиста – и получилась «Надпись», лучшее, кстати, сочинение Александра Андреевича.
Это и на примере романов Дмитрия Быкова можно проследить: если первые его квазиисторические книги «Оправдание» и особенно «Орфография» – это, безусловно, литература, а во втором случае весьма пышная, красочная, барочная местами, то последние, о современности, сочинения – «Эвакуатор» и «Списанные» – намеренно обесцвеченные, почти журналистским языком написанные тексты, да еще с элементами фантастики и антиутопии.
По той же причине (впрочем, она не единственная) девяностые и были временем расцвета постмодерна и магического реализма. То есть с одной стороны – Пелевин, Ерофеев и Сорокин, с другой – Мамлеев, Ольга Славникова и, скажем, замечательный Юрий Козлов. А также по-своему наследующие иным опытным мастерам Михаил Елизаров и Герман Садулаев.
«Не дается в руки новое время, не дается!» – вроде горевал, но тайно радовался я. Если описываешь его – надо обязательно оптику сместить, создать эффект «рыбьего глаза», дыма напустить, тень на плетень навести, чтоб посмотрел, скажем, на милиционера, а он – раз! – и превратился в птеродактиля; залюбовался спящей женщиной, а у нее – раз! – и отовсюду муравьи поползли; а уж если попался вам политик – то затаись, это наверняка что-то нездешнее, из-под земли, серой пропахшее.
Мало того, никак не появлялось сочинений, саг, где постсоветская эпоха была бы связана воедино с советской, проистекала бы из нее естественно, и даже спокойно, и даже незлобливо. Одна ж страна все-таки, один народ – сколько ж можно бесноваться.
Но не получалось.
Мне искренне казалось, что последнюю четверть века ни один литератор, работающий в реалистическом ключе, описывать всерьез не возьмется и, значит, не прицепить всю эту свистопляску к русской истории. «Вот-де насколько чужд либерализм России, что литература им поперхнулась», – кривил я губы.
А что? Через считаные годы после той незабвенной Великой Октябрьской и последовавшей за ней Гражданской один за другим пошли классические романы о случившемся, а у нас и через двадцать лет после начала нашего великого и по сей день открытого перелома так и не появилось почти ничего.
Я о реализме говорю, если кто не слышит до сих пор.
Мало того, говорю неправду.
Потому что все изменилось в течение года, и разом выяснилось, что никаких проблем из числа озвученных мною выше вообще не существует. Вернее сказать, больше не существует, потому что они все-таки были.
За месяц я прочел четыре относительно новых романа – и собственноручно переубедился.
«Аномалия Камлаева» Сергея Самсонова. «Цена отсечения» Александра Архангельского. «Каменный мост» Александра Терехова. «Журавли и карлики» Леонида Юзефовича.
У всех текстов есть общие черты.
Действие там происходит как минимум сразу и в послевоенное советское и в постсоветское время (у Самсонова и Архангельского). «Каменный мост» (Терехова) нечеловечески глубоко загребает плюс к этим временам довоенную сталинскую историю. В «Журавлях и карликах» (Юзефовича) охват еще шире – там одна эпоха русского хаоса (самозванство начала XVII века) ненавязчиво (в чем некоторые критики увидели несостыкованность пластов романа) рифмуется с хаосом постсоветским.
Во всех четырех случаях перетекание эпохи в эпоху описано настолько органично, что диву даешься. Тут, собственно, вправили дурь не только мне, но и всем тем, кто до сих пор самозабвенно рассказывает о черной дыре XX века и бессмысленном социалистическом эксперименте. История не прекращалась никогда, и все это – наше кровное наследство, никакого другого нет и быть, наверное, не могло.
В этом смысле удивительно сочинение Архангельского, прежняя проза которого не вызывала никаких ощущений, кроме вялого раздражения. Предыдущая его книжка «1962» – вещь откровенно антисоветская, к тому же написанная слогом чрезмерно легким; не безвкусным, в смысле пошлым (тут у Архангельского все в порядке), а именно что лишенным вкуса: сколько ни пробуй – вода и вода. Не кислит, не горчит, не пьянит.
«Цена отсечения», как и все остальные книги Архангельского, стиля, по сути, лишена – зато это хорошо построенный и продуманный, совсем не тенденциозный текст: никакого в зубах навязшего противопоставления либеральных идеалов «ужасам советизма» там нет вовсе.
Были одни времена, в них жили люди, и те же люди теми же руками выстроили себе другой дом, худой ли, хороший – другой вопрос, и Архангельский даже его не поднимает.
Семейному роману (а тут есть признаки семейного романа) все это пошло только на пользу.
Столь же безболезненно (если и болело – то о другом) прошел сквозь последние полвека герой Сергея Самсонова – композитор Камлаев. У Самсонова в полном наборе и быт шестидесятых, и мораль семидесятых, и социум восьмидесятых, и разлив девяностых – и при этом ни одной оценки, никаких пристрастий, никакого раздражения по какому бы то ни было поводу. Все куда проще: вот было так, потом так, потом сяк. Если обернуться – видна человеческая жизнь, она текла как умела, непреодолимых преград не было никогда: ни сейчас, ни тогда. Камлаев спокойно шел сквозь все времена со всеми своими аномалиями.
Что до Юзефовича – в его романах давно уже не было замечено разделения героев на хороших и дурных и времен – на ужасные и прекрасные.
Юзефович всегда пытался без пристрастья рассмотреть человека во временах, а не расставить многомудро и снисходительно оценки людям, жившим до нас.
Наконец Леонид Абрамович принялся и за наши дни: вода отстоялась и стал различим ландшафт дна.
К слову сказать, о подмеченном некоторыми въедливыми критиками несовпадении сюжетных пластов в романе «Журавли и карлики» Юзефович сказал мне как-то: «Что касается рифмовки событий, то это заложено в истории, как созвучия – в языке. Чем у поэта богаче словарный запас, тем неожиданнее рифма. Чем более широкой исторической реальностью оперирует прозаик, тем больше он видит таких совпадений. При этом важно не впадать в грех аналогии. Прошлое может многое сказать о настоящем не потому, что похоже на него, а потому, что в нем заметнее вечное».
Свершения «греха аналогии» (или, возвращаясь к метафоре Юзефовича, простой, быть может, даже глагольной рифмы) – вот чего по сей день ждут иные критики от прозаика. Обойдутся: жизнь умнее аналогии, хотя богата и на них, признаем; а судьба, продолжим мы о своем, вообще внеидеологична.
И у Юзефовича, и у Архангельского в их романах упоминаются столь пугавшие меня и Ельцин, и Гайдар, и Чубайс, и приватизация, и кооперативы – и ничего, мир не обрушился, текст остался текстом. Если б те же фамилии, предметы и процессы были упомянуты у Терехова и Самсонова – тоже ничего страшного бы не случилось. Потому что все это перемолола общая наша судьба и превратила в историю. В любых приметах тех лет понемногу, по выражению Юзефовича, начало просматриваться «вечное».
Рассматривать в категориях «советский – антисоветский» не только любую из вышеназванных книг, но и грандиозный роман Александра Терехова «Каменный мост» совершенно бессмысленно.
Хотя иные, надо признать, пробуют. Одну из журналисток явно тронуло, почему Сталин у Терехова именуется исключительно императором. Надо было, видимо, земляным червяком называть. Между тем «император» – не положительная и не отрицательная коннотация, а всего лишь человек, управляющий империей или создающий ее.
То, что в жизни, наступившей ныне, императоров, видимо за отсутствием империи, уже нет, Тереховым не оценивается вообще никак. Сочинение его, притом что оно сплошь и рядом населено политиками и спецслужбистами, совершенно безоценочно. Вернее сказать, у Терехова, как и у всех вышеназванных, ощущение времени возникает не посредством позитивно или негативно окрашенного публицистического высказывания, но через атмосферу текста.
И атмосфера эта в той или иной степени определяется словом «морок». У Терехова замороченность всего происходящего чувствуется особенно остро, в меньшей степени это есть и у Юзефовича. Аномально поведение главного героя у Самсонова – что, собственно, отражено уже в названии романа. Аномальна, на наш вкус, и главная сюжетная коллизия «Цены отсечения» Архангельского.
То есть времена срослись, но, как ни странно, полегчало ненадолго. После прочтения каждой из этих книг остается горький осадок. Горчит по-разному – но горчит неизменно.
И не только по причине невольного погружения в эту выморочную, аномальную, нездоровую атмосферу.
Другой особенностью всех четырех книг является острое, порой даже патологическое, мучительное внимание к межполовым отношениям. У Архангельского это чувствуется чуть менее (хотя, пожалуй, он в этом вопросе циничней всех). У Самсонова, у Юзефовича и в особенности у Терехова сексуальные мотивы являются едва ли не навязчивыми.
Самсонов сохранил хоть какие-то признаки идеализма при взгляде на мужчину и женщину, Юзефович – почти уже нет, зато он самый, что ли, снисходительный из числа рассматриваемых нами. В любом случае брезгливые, а иногда и злые описания греховной человеческой породы просматриваются у каждого.
Человек стыдится самого себя, человеком противно быть, мужчиной жить гадко, женщиной существовать омерзительно, а уж сходиться им друг с другом вообще не стоит – такая пакость получается! – вот о чем думаешь, читая, например, роман Терехова или некоторые страницы романа Юзефовича. Но и Архангельский с его главной сюжетной коллизией не многим лучше: там весь такой правильный, богатый, мужественный, красивый и явно симпатичный автору романа герой-муж объяснил героине-жене, что она «не слишком горяча», поэтому на полных основаниях он спит с кем считает нужным в целях личной гигиены, зато не заводит романов, потому что одно дело половые органы – их можно использовать как считаешь нужным, а другое дело душа – ее не запятнай. Самсоновский Камлаев из той же оперы, кстати. В романе Самсонова есть важный момент: когда Камлаев, знающий о том, что отец при смерти, все-таки отправляется на очередные блядки и, разумеется, возвращается оттуда уже к тому времени, когда родитель умер и остыл. Вектор последующей жизни героя заложен был именно в этот момент. Все умирает и остывает вокруг нас, а мы по-прежнему озабочены своими первичными и вторичными половыми признаками.
И в нас тоже что-то умерло, очень важное.
Посему и Камлаев в финале самсоновского сочинения бежит с младенцем, найденным на помойке, и хочет им спастись и оправдать себя; и бездетность тереховского героя показательна, и мотив взаимоотношений с сыном у Юзефовича тоже очень неслучаен, и последняя фраза романа Архангельского опять же обращена к сыну главного героя: мол, пришло время твоего выхода на сцену, Тема, а то мы здесь что-то не то делаем, как-то не очень у нас получается жизнь.
Нас, собственно, не столько волнует моральный облик героев всех четырех романов, сколько ощущение огромной пустоты, в которой мы, судя по этим книжкам, очутились. Была надежда на то, что дети самим своим присутствием в мире заполнят эту пустоту, но и она, признаться, оказалась несколько иллюзорной.
Мир, данный нам в этих сочинениях, имморален. И то, что происходит там с мужчинами и женщинами, – всего лишь наиболее удачный и простой способ эту имморальность выявить. В мире все меньше чувствуется наличие законов, сдерживающих нас и дающих нам право быть человеком, жить человеком, любить человеком.
В разные времена мы были беспощадными к себе и другим, были лживыми, подлыми, дурными, но никогда еще не было такого жуткого ощущения полной потерянности на свете и богооставленности. Даже когда в ходе социальных экспериментов крушили храмы и отменяли Бога – не было такого.
Пришло это ощущение только сейчас, непонятно откуда. Из замороченного воздуха.
Времена – да, срослись, но пока они срастались, человек в нас совсем истончился. Почти нет его, непонятно, в чем душа держится, и где она, и как с ней быть.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.