Праздник

Среди будней выпал нам однажды и праздник. Радостный, но с горьким привкусом, поскольку был подарком от войны. Случился он под Новый год. Потому что, пока он длился, в зале у нас стояла елка.

Игрушки на нее мы делали сами. Особенно они удавались благодаря выдумкам Милены Владимировны. Тут висели и домики с высовывающимися из окошек рожицами, и баба-Яга качалась на метле, и разбегались по ветвям зверюшки. Дед Мороз стоял под елкой на заснеженной ватой крестовине, а Снегурочка была подклеена к его посоху, будучи вырезанной из какой-то большой растрепанной книжки.

Все это я помню смутно. Но ясно и ярко помню внесенные в зал коробки, из которых под руководством и присмотром Прасковьи Яковлевны начали появляться, как из волшебного ларца, пачки печенья, коробочки и кульки конфет, мешочки с пряниками и сухофруктами. Мандарины вдруг вырвались из порвавшейся сетки, рассыпались по столу и мячиками запрыгали по полу. Многое, как и все дети, я видел впервые.

Тогда же впервые я услышал слово «трофейные». Эти подарки, как говорила Прасковья Яковлевна, прислали детскому дому белорусские партизаны, самолетом – в Иваново, что подтверждало мои глубокомысленные догадки, что главные военные действия происходят под Ивановом. Однако все надписи на подарках состояли из русских букв. Судя по всему, как я теперь думаю, «трофейность» их была весьма условной: скорее всего, партизаны отбили у немцев то, что те отняли у нас и посылали к Новому году своим семьям.

Дальше состоялась дележка. На кучки по числу детей, нянек и воспитательниц. У всех на виду!

Вот это была демократия! Я знаю, как сейчас делятся миллионы. Втайне от тех, кто их заработал или кому они выделяются.

Как заходят они не по адресу, нецелевым образом и прочими подло-«законными» путями. И никто ни за что не отвечает. О времена! О нравы! Прасковья Яковлевна не училась демократии. Но у нее была совесть! И она сознавала, что процесс раздачи должен быть памятен и чист.

Мы действительно стояли завороженные. В воздухе витали запахи незнакомые, в глазах рябило от многоцветья упаковок и ленточек. Мир приближался к нам неожиданной стороной, а мы не знали – за что.

Мы подходили по одному – и каждому вручался довольно увесистый набор в наволочке, обычной наволочке от подушки, с разнообразными гостинцами. Прасковья Яковлевна, уходя, напоследок всем сказала громко:

– Ребята, не ешьте все сразу. У нас, как всегда, будут и ужины, и завтраки, и обеды. Растяните свое удовольствие.

Но где там! Мы ходили и ели непрерывно. Обмениваясь, пробуя друг у друга, съедая в первую очередь то, что нравилось больше.

К ужину многие уже не притронулись, а кое-кто мучительно страдал от рвоты. Нянечка и воспитательница сбились с ног, не успевая отслеживать все круговерти этого переедания. Желудки наши оказались к этому не готовы. Попытки образумить или даже отнять что-либо, хотя б на время, приводили лишь к тому, что дети стремились, наоборот, скорее затолкать лакомства в рот и давились от сухомятки.

Да, мы были бездомны, а некоторые – сиротами. И как бы о нас ни заботились, психика наша была уже искривлена, а понятливость еще не наступила. Мы страдали теперь от переедания не меньше, чем от недоедания.

Меня тоже подташнивало. Но я избежал более серьезной кары лишь потому, что неудачно спрятал свои остатки, к которым намеревался прикладываться позже. Я сложил их в шкафчик для одежды, в угол. И совершенно простодушно завалил их тем, что должно было висеть. А это сразу указывало на то, что там что-то припрятано. Конечно, я был расстроен, даже пожаловался воспитательнице. Но она только развела руками. На этом мой праздник кончился.

А вот через два-три дня в нашу детдомовскую группу привели четырех ребятишек: одну девочку и трех мальчиков. Они были настолько истощены, что большее время сидели на стульчиках. Их особенно не тревожили, давали привыкнуть. По-русски они не говорили и почти ничего не понимали. Они были из того же белорусского самолета. В Иванове, видать, решили: кому подарки – тому и детей. Ну а как же иначе?

Мало-помалу ребята вживались. Когда они не знали, что делать, мы просто брали их за руки и вели за собой, будь то в хороводе, на прогулку или в туалет. Но с одним из них – он был длиннее всех нас на голову, но слабее каждого – выходила наибольшая морока: он не успевал за движениями, ноги его заплетались, он падал, его рвало. И, в конце концов, его отнесли (не отвели даже) в писцовскую больницу, где он через некоторое время умер. Организм его не принимал пищу и не хотел жить. Смерть – это не момент, это тоже процесс. Пришедшее спасение оказалось опоздавшим.

Когда с небольшой группой детей, вместе с Прасковьей Яковлевной, Юрией Львовной и девочкой из Белоруссии (она, видимо, была сестренкой умершего) я побывал в морге больницы, то уловил от мальчишки, лежащего голым, все тот же остро-пряный запах, который исходил от него еще в группе. Это был запах трупного разложения. С тех пор я угадывал его мгновенно, как и запах угарного газа.

Война беспощадна. Особенно к детям. Потому что преследует их даже тогда, когда, казалось бы, их вытащили из нее. Страна защищала нас от нее, но не могла стереть все ее следы. Когда я смотрю сегодня на самодовольные рожи новых хозяев, мне памятны белорусские дети. Никто после немцев не воевал с нами с такой жестокостью, как собственные ворюги и хапуги. Если это и есть либерализм, то что такое война с собственным народом?