БОЛДИНСКАЯ ВЕСНА

Первый месяц весны я проводил в Болдине, в Доме творчества писателей, литературном комбинате на семьдесят творческих мест. Осенью там большой наплыв классиков, желающих повторить известный исторический опыт, а весной путевку легче достать, поскольку болдинская весна никак в истории себя не зарекомендовала.

Мой сосед по столу, в прошлой известный юморист, позднее известный поэт, а в последнее время известный прозаик, знакомил меня с болдинскими нравами, давал нашим коллегам характеристики, а больше всего рассказывал о своем жизненном пути.

Да, у него уже был жизненный путь, который, несомненно, впоследствии станет известным, но для меня мой сосед сделал исключение, позаботясь, чтоб мне он стал известен уже сейчас.

— Почему я сатиру сменил на поэзию, а поэзию на прозу? Дорогой мой, в этом повинна арифметика. Да, да, не сатира, не поэзия, даже не проза, а простая арифметика. — Он кому-то кивнул, с кем-то раскланялся, кого-то мимоходом прижал к сердцу и продолжал: — Возьмите прозаиков. Возьмите самых крупных. Льва Толстого возьмите, Достоевского, Тургенева, Гончарова… Затем Герцена возьмите, — говорил он, словно передавая мне холодную закуску, — Горького, Алексея Толстого, Паустовского… Кого еще? Бунина, Куприна… Каков средний возраст этих десяти крупнейших наших писателей? Не трудитесь подсчитывать: ровно семьдесят лет.

Он доел первое и принялся за второе.

— Теперь возьмите поэтов. Тоже самых крупных, разумеется. Пушкина возьмите, Лермонтова. Некрасова, Тютчева, Фета. Блока и Маяковского. Есенина возьмите. Пастернака и Ахматову. Средний возраст — пятьдесят два. На восемнадцать лет ниже, чем у прозаиков. Вы понимаете?

Да, теперь я начинал понимать.

— Ну, а теперь возьмем сатириков. Гоголя возьмем, Щедрина, Чехова, конечно. Затем Аверченко и Сашу Черного, Булгакова и Зощенко, Ильфа и Петрова. Из пародистов — сейчас пародисты в большом ходу, — так мы из них возьмем Архангельского. И что же нам говорит арифметика? Средний возраст — сорок восемь лет. Меньше, чем у поэтов, хотя из названных поэтов почти половина умерла не своей смертью. А сатирики, за исключением Петрова, погибшего во время войны, все умерли своей смертью, но какой ранней! Гоголь и Чехов едва перешагнули за сорок, Ильф и Петров не дожили до сорока! А еще говорят, что юмор продлевает жизнь. Нет, дорогой мой, Джамбул прожил девяносто девять с половиной лет, но найдите у него хоть одно юмористическое произведение!

Я вежливо наморщил лоб, припоминая творчество Джамбула.

— Теперь посмотрим на потолок, — тут он и в самом деле посмотрел на потолок, хотя имел в виду возрастной потолок, а не потолок нашей столовой. — В группе прозаиков он составляет восемьдесят два года, в группе поэтов — семьдесят семь лет, а в группе сатириков — всего лишь шестьдесят три года. Что вы на это скажете?

— Скажу, что мало.

— А почему? Вы задайтесь вопросом: почему? Значит, что-то укорачивает сатирикам жизнь — почище, чем поэтам дуэли и самоубийства. Зощенко умер в расцвете лет, а ведь он среди сатириков считается долгожителем.

Сорок восемь лет — средний возраст! Да если б Достоевский прожил столько лет, не видать бы нам ни «Бесов», ни «Братьев Карамазовых»!

Он доел второе и взялся за компот.

— Конечно, пока молодой, можно заниматься сатирой. И я занимался, вы это знаете! А как перевалило за сорок, думаю — стоп! Так недолго помереть. И перешел на поэзию. Ну, конечно, жил сдержанно, не так, как иные поэты: на дуэли не стрелялся, самоубийством не кончал. Смирял свои страсти. До среднего возраста. А как перевалило за пятьдесят — средний-то возраст поэтический пятьдесят два года! — стоп, думаю. И перешел на прозу. До семидесяти у меня еще десять лет. Поживу, поработаю. А там, возможно, займусь переводами. Переводчики у нас живут долго, особенно если сатиру переводить…

— То-то я смотрю, что у нас мало сатиры…

— Естественно. Как же ее будет много, когда в ней люди не живут? И поэзии настоящей мало. В ней тоже люди не живут.

Я хотел сказать, что и прозы настоящей мало, но воздержался: мой сосед мог подумать, будто он мало написал. А я знал, что он не мало написал, он написал очень и очень много.

За окном шумело Болдино, не слыша нашего разговора.

— Осень здесь чудесная, — сказал мой сосед-прозаик, допивая компот.