Первые шаги

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Первые шаги

«Я его узнала по пальцам ног. В палату меня не пустили: сквозь стеклянную дверь смотрю, и прямо за ней кровать, белая простыня и голые ступни. Пальчики… Его пальчики… Еще лица даже и не увидела, а уже узнала. Я рыдать стала от счастья. Врач подходит, берет меня под локоток, отводит от двери: еще рано радоваться, он в тяжелом состоянии, жизнь на волоске.

А я все равно плачу. Меня не пустили к нему, приказали домой возвращаться. Выхожу, — на улице ночь, льет дождь. Мокро, душно. Капли по лицу хлещут. А я стою и шелохнуться не могу. Мне сказали, что он в коме, никого не слышит. Он не слышит, но Бог-то слышит! Вот я стала Бога просить о том, чтобы он вернул его мне. Плачу, смеюсь от счастья… Сколько матерей этим вечером нашли детей в морге… Сколько там сгоревших, обугленных косточек. А мой — жив! Под белой простынкой, в стеклянной палате, пальчики одни торчат…

Но жив, жив… Самое главное.

На следующее утро его военным самолетом отправили в Москву. Я какие-то вещи в сумку покидала, за час собралась и — за ним. Далее своего старшего не успела повидать. Он из школы на своих ногах убежал, пара царапин на лице, и все, как будто на улице подрался. Быстро все, наспех, в такой суматохе-то! На следующий день я уже в Москве была, вместе с ним, младшеньким.

Тапочки, халатик, зубная щетка — весь мой багаж. В чем была, в том и уехала.

Думала — ненадолго, а оказалось — на несколько месяцев. Первое время прямо в отделении жила. Там меня к нему и пустили в первый раз… Захожу: тишина, он лежит, глаза закрыты… Бледный, словно выстиранный, одни пальцы из-под простыни выглядывают… И весь восковой какой-то… На лице маска, миллион трубочек, словно вены, по которым кровь бежит. Я на колени перед ним встала… До рук дотронулась, а они ледяные, — как у мертвого. У меня комок в горле. Чувствую: лицо горячим становится. Руку подношу, провожу пальцами: слезы… Сами по себе… Слезы катятся и катятся.

Когда стояла перед ним на коленях в реанимационной палате, в первый раз — верите? — подумала о хрупкости жизни. Вчера он бегал, гонял по улице кота, стрелял из рогатки, а сегодня дышит через маску. Мой мальчик… Словно кто-то выдохнул из него жизнь, забрал все силы, увел душу… Один день, одно мгновение — и все может исчезнуть…

Первый месяц — операция за операцией. Врач заходит в палату, долго его осматривает, потом на свет смотрит рентгеновские снимки, качает головой.

— В черепе большой осколок, пока мы его не вынем, он так и будет в коме. Но его трудно будет достать: рядом жизненно важные сосуды…

Я дежурила у дверей операционной. Час, два… Потом слышу: шорох у дверей, колеса шелестят. У меня сердце чуть не лопнуло: представляю, что двери откроются и вывезут его ногами вперед… Эта секунда, момент… Руки задрожали, ноги подкосились… Секунда… Двери распахиваются, вижу: головой вперед, жив, жив!

Два с половиной часа вынимали осколок. Трепанация черепа. Это не нога, не рука. Головной мозг. Доли миллиметра — и смерть. Или — инвалидность.

Он вынес. Девять лет, обычный мальчишка, а вынес. Для меня эта операция была такой важной! Я так себе сказала: если он перенесет ее, значит, выкарабкается.

Каждый день я около него сидела. Первые дни только плакала. Сяду над ним и причитаю. Вдруг врач в палату заходит.

— Что же вы делаете?! Вы что, хотите его в могилу свести? Он не слышит вас, не видит, но все чувствует.

Вы же мать, ваше состояние ему передается! Так он никогда не выберется.

Боль, отчаяние — это все всегда в душе было. Но при нем я старалась теперь держаться. В церковь иду, свечку зажгу, встану на колени, все глаза выплачу. А к нему захожу, улыбаюсь, рассказываю про дом, про отца, про брата.

Страшно было… Очень страшно… Говорю с ним, за руку держу, — а у него ничего не откликнется. Ну, думаю, хоть бы веко дрогнуло, хоть одна мышца на лице… Ничего! Я ему ножки целовала… Встану перед ним на колени и целую их, дышу, дыханием своим согреваю… Он холодный такой был, вы себе представить не можете. Дышу-дышу, а согреть не могу…

Врач утром заходит в палату.

— Как вы, держитесь?

— А что еще мне остается? — отвечаю.

— Сейчас он в стабильно тяжелом состоянии, мы надеемся, делаем все возможное, главное — чтобы у него хватило сил бороться.

Он говорит, а у меня перед глазами все расплывается: «Состояние стабильно тяжелое… Восьмой день комы… Отек головного мозга… Перелом основания черепа… Может потерять память, зрение…» И что-то еще, только голос его куда-то уплыл, далеко-далеко… Откуда-то издалека крики врачей, шум и — тишина.

Каждый дёнь я жила, как последний. Смотрю на него и насмотреться не могу. Слезы душат. Как я его на руки первый раз взяла… В макушку целовала… Запах такой нежный, сладкий, родной… Вся жизнь перед глазами промоталась, как пленка в кино… А он лежит передо мною — кожа да кости, весь какой-то пожелтевший, окаменевший… Одной ногой на этом свете, другой — уже на том.

Смотрю на него, вглядываюсь, пытаюсь представить, что он сейчас видит. Снится ли ему что-то? Слышит ли он меня? Или он сейчас слышит совсем другие голоса и видит совсем другие, нездешние лица…

Для меня время перестало существовать. Я не слышала, как тикают часы. Только капельница. Днем и ночью: кап-кап, кап-кап… Мое время…

Сорок дней он был в коме. Врачи уже перестали надеяться. Меня стали потихоньку готовить: если он и выживет, то останется инвалидом… Чего ждать? Он мог перестать говорить. Мог перестать видеть. Мог… Об этом я даже думать боялась… Навсегда остаться по разуму девятилетним ребенком.

Утро… Начало октября: в Москве так холодно уже было. Дождь, пронизывающий ветер. Ни одного листочка не осталось на дереве! Что за город такой холодный, как в нем люди живут? Я из церкви возвращалась, продрогшая до костей. Пришла, переоделась, захожу в палату. Во мне уже надежда тлеть переставала. Вместо надежды пришла обреченность… Грусть… Тоска… Встала возле окна, смотрю на улицу… Ветер воет, перед стеклом черная ветка покачивается… Взад-вперед, взад-вперед… Одиночество… Думаю: вот так и ты теперь будешь одна от ветра гнуться…

Сажусь рядышком. Беру его руку в свою, дышу на нее: все согреть пытаюсь.

— Уже осень пришла. На улице так холодно, ветер воет, дождь идет… Дома тебя папка ждет, брат… Звонили вчера, спрашивали, как ты… Я говорю: скоро поправится, скоро все закончится, и мы вернемся домой…

Говорю, а слезы капают на белую простыню. Кап-кап, кап-кап… И капельница: кап-кап… Мои часы…

Вдруг смотрю: веки у него задрожали! Подрагивают, глазные яблоки — туда-сюда… За руку его хватаю: «Ты слышишь меня?! Слышишь? Если да, мигни мне!»

Раз, — и тут же все прекратилось. Он опять замер. Я рыдаю, уже не могу себя в руки взять, все, прорвало мою плотину. Наде ада, как луч солнца, блеснула и погасла.

Если бы я могла описать то, что в душе случилось тогда! Дали и отняли надежду. Так жестоко! Плачу, причитаю, и вдруг — раз! — он моргает! Глаза закрыты, он все-таки не смог их открыть. Но и так видно: веко дрогнуло, глаза едва распахнулись, и ресницы упали вниз.

Сорок дней минуло с третьего сентября. В Беслане отмечали сороковины, там выросло целое кладбище детей. А мой в этот день пришел в себя. Вернулся! Самый счастливый день моей жизни!

Когда он открыл глаза, он меня почти не видел. Говорил потом:

— Видел тебя, словно за стеклом, по которому дождь стекает.

Он терял зрение. На пятый день он попытался заговорить. Рот открывает, а слов нет. Только воздух ловит. Язык его не слушался, губы не слушались. Первое, что он произнес: «ба». На второй день уже чуть уверенней: «ба… — пауза, — …ам». Я не могла понять, чего он хочет? Что за «ба»? А потом по телевизору показывают рекламу какого-то печенья… крупным планом: зерна, молоко, банан… у него маленький телевизор на тумбочке недалеко от кровати стоял… И вот показывают это печенье, и он вдруг, как младенец, замычал — взглядом на экран и опять шепотом: «ба… ба… ам». Смотрю на экран: а там как раз спелый желтый банан. Поворачиваюсь к нему: а взгляд такой умоляющий! Так вот оно что! Купила ему связку бананов: почищу, кусочек мякоти в рот… Он жмурился от удовольствия… Это его первая еда была… До этого только капельницы, капельницы…

Сказать ничего не мог. Попросить. Только слоги или отдельные звуки. Логопед с ним начал заниматься. Он заново всему учился: говорить, держать ложку… Но лежал… Все время лежал.

В конце октября ему сделали еще одну операцию — уже на глазах. Операция, наркоз, повязки на глазах… Через все мы прошли… Все пережили.

Помню, как он в первый раз резко сел, и тут же его вырвало. Судно ему купила, самое лучшее, дорогое: мягкое такое, импортное. Вставать ему пока запретили, в туалет — только в судно. Называл его: «моя лодка»…

Деньги мои уже закончились, родственники что-то пришлют, а раз — и нет уже ничего. Цены в Москве безумные, а купить надо все самое хорошее. Курочку, чтобы бульон сварить. Яблочки. Помидорчики. В школе трое суток голодал, а потом еще полтора месяца в коме… Я все самое лучшее старалась ему купить.

Помню, завотделением меня вызывает.

— Про вас в газете сегодня написали, что вы из Беслана и сына поднимаете… Люди хотят помочь, не отказывайтесь от помощи.

Выхожу в коридор: стоит огромный бритоголовый парень, в таком дорогущем костюме. Я к нему подхожу, он берет меня за руку: «Простите, всех нас простите, но хоть это… вам ведь тяжело сейчас… больницы, деньги… я все это знаю». И сует мне в руки пухлый конверт. Попрощался быстро, словно убежал: расплакался, неловко ему стало. Захожу в палату, открываю конверт: пять тысяч долларов! Я чуть в обморок не упала. Сроду никогда таких денег в руках не держала. Кинулась обратно, а его уже и след простыл.

Вот так и было. Приходили незнакомые люди и приносили, кто что мог. Я никогда не могла подумать, что люди такие добрые! Однажды старушка пришла: принесла кулечек груш. Плачет, просит прощения… А в чем они виноваты? За что просили прощения? До сих пор не могу понять.

Мы выстояли тогда только благодаря вот этим чужим людям. Я даже имен их не знаю, так стыдно! Но только благодаря им ом кушал яблочки, помидорчики, огурчики. У него было самое лучшее судно во всем отделении! Мягкое, пластичное, — все, как у людей, мы ни в чем не нуждались.

Муж дома с сыном впроголодь жили, потому что все деньги нам посылали в Москву. А что эти две тысячи в Москве? Копейки… Без этих чужих людей мы бы голодали здесь, — правду вам говорю.

Он поправился, стал сил набираться. А в последних числах октября встал на ноги и сделал свои первые шаги! Заново пошел! Все заново, с белого листа. Ножки слабые были, подкашивались. Я его держу за руку: раз — шажок. Устал, отдыхает. Опять сначала: раз — шажок, два — отдыхает.

Я была так счастлива! Видеть его первые шаги, слышать в первый раз слово «мама»! Я так не радовалась, когда он в год пошел и говорить стал. Тогда это было естественно, все дети говорили первые слова и делали первые шаги. А то, что он заново пошел, — это было чудом!

Чудо бывает таким простым… Ходила с ним по палате, под руки держала: шаг, второй, третий… Слова по слогам повторяли: ма-ма, па-па… Счастье, оно в этих словах, в этих шагах…

Зимой я вдруг стала терять память. Целые куски воспоминаний стали куда-то пропадать. Сижу, пытаюсь вспомнить вчерашний день и не могу. Не могу! Врач сказал, что это от перенапряжения.

Мы провели в Москве четыре месяца. Долгие месяцы. И отчаяние, и страх, все осталось позади. Он ходит. Говорит. Видит. О чем я могу еще мечтать? И самое страшное в жизни уже увидела: белая простыня, и его пальчики, торчащие из-под нее… Катетер до сих пор перед глазами стоит. И капельницы снятся: кап-кап… кап-кап… Вдруг он никогда не откроет глаза? И я просыпаюсь в холодном поту».