Миг, мгновение

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Миг, мгновение

«Мы знали друг друга, кажется, всю жизнь… Вот вы просите меня рассказать, когда я видела его в последний раз, а мне почему-то сразу вспоминается не последний, а первый раз… Мне так легче говорить о нем. Будто бы он жив, мы счастливы, и все только начинается.

Мы поженились в 15 лет. Он ходил в гости, потом просто остался у нас переночевать, и остался после этого на всю жизнь… Он сиротой был, и как-то вечером бабка просто выставила его за дверь, и он пришел ночевать к нам, потому что, кроме нас, ни одного близкого человека у него не было.

Нам еще и тридцати не было, а получилось, что и вправду полжизни вместе. Мы прошли через все: нищету, учебу в техникуме, его армию, раннее рождение ребенка, мой институт, нашу первую машину — старенький горбатый «Иж»…

Ссоры, измены, тяжелые болезни — всё успели пережить. Два года назад были на грани развода. Потом поняли, что нужны друг другу. И эта ясность, это понимание нас обоих вылечили… Он нужен мне, я — ему. Это было решение двух взрослых людей, понимаете? Только с ним я хотела прожить всю жизнь и встретить старость, вот и все. Мы уже были не легкомысленными 15-летними Ромео и Джульеттой, мы уже многое про эту жизнь понимали.

После этого примирения началась жизнь совершенно другая. Спокойная. Гармоничная. Мы влезли в долги и купили эту трехкомнатную квартиру, рушили старые стены, а новые возводили. Он все делал своими руками: строил, ставил окна, новые стены, штукатурку… Так получилось, что у меня более удачно складывалась карьера: я работала главным бухгалтером на одном из главных комбинатов Беслана, и главные деньги в семью приносила я… А он занимался домом. Все — смотрите, каждый болтик, каждую полочку, — все он сам… А вечерами меня ждал горячий ужин. Я была счастливой женщиной! Вовочке уже 10 лет исполнилось, и мы мечтали о втором ребенке. Я даже на работе сказала, что в следующем году собираюсь уйти в декрет. Оставалось завершить ремонт в квартире. Сережка как на крыльях летал, счастливый: к тридцати счастливая семья, машина, квартира… Все живы-здоровы… Впереди новоселье, надежды на второго ребенка.

Первого сентября мы Вовочку провожали в школу. Все вместе решили идти, потому что он перешел из старой школы в новую, самую престижную в городе, поближе к нашей новой квартире. Мы бегали в то утро как сумасшедшие: не могли найти Вовкин ремень. Брюки были великоваты, аж спадали, представляете! Уже опаздывали, приехали на новую квартиру — думали, раз туда вещи перевезли, может, и ремень случайно там оказался… Было солнечное, жаркое утро. Мы забежали, пробежали по комнатам, все вверх дном поставили, но ремня так и не нашли. Тогда Серега остановился вдруг посреди кухни, как-то медленно обошел еще раз квартиру… Мебель мы еще не успели завезти, так что квартира напоминала какой-то аквариум, залитый солнечным светом… Почему-то мне это так четко запомнилось… А потом Сережка снял свой ремень, отрезал ножом кусок и пробил новое отверстие, — подошел к Вовке и отдал ему:

— Ну, сынок, держи! Теперь ты настоящий мужчина!

Надел ремень на сына, и мы поехали…

И вот сколько времени уже прошло, а никак не могу отделаться от ощущения, что тогда, в той пустой квартире, он передал сыну ремень как какую-то эстафету… Он оставил его вместо себя… «Ты теперь мужчина»…

Что было потом? Ну да, мы сели в машину, помчались к школе, конечно, опоздали: линейка уже началась. Серый остался в машине, а мы с Вовочкой побежали искать его класс.

Только нашли, подбежали, как какие-то выстрелы и крики раздались. Я ничего не понимала. Какой захват? Что происходит? Вся еще в этой утренней спешке, суматохе. Люди ринулись, какие-то мужики в камуфляже стреляют, дети кричат.

Я хватаю мобильный и звоню мужу: «Нас всех взяли в заложники». Буднично, спокойно. До сих пор не знаю, зачем я это сделала, зачем позвала его туда…

Но тогда… Страх… Я искала защиту… Надо знать Серегу (грустно улыбается): он расталкивал толпу, чтобы проникнуть в школу, отыскать нас.

Боже, у него был такой взгляд, когда он нашел нас! Ярость, страх — и, увидев, — успокоение, облегчение. Мы сели все вместе. А уже через полчаса мужчин стали уводить. Нет-нет, я ничего плохого вообще тогда не подумала. Боже упаси! Боевики заставляли их что-то делать, помогать разгружать оружие, баррикадировать классы, окна… Я ничего такого и не подумала тогда…

Правда, потом… Потом, когда я заметила, что Серега в коридоре, я отпросилась в туалет, только чтобы увидеть его, спросить, что они делают и когда вернутся.

Выхожу, на секунды с ним поровнялись. Я спрашиваю:

— Как ты?

— Ничего, вы как?

И вдруг с такой обидой:

— Светка, представляешь, они машину нашу расстреляли!

Он так переживал из-за растоптанного мобильника, из-за машины… Телефон у него старый был, такие уже даже не выпускают, но он очень к вещам привязан был. Свитер по многу лет носил, не стянешь с него. Машина — та вообще как любимая игрушка была, он так долго на нее деньги копил, всегда чинил сам, называл ее «моей девочкой». С такой обидой он это сказал: «Они машину нашу расстреляли!»

…Мы еще ничего не понимали тогда, ЧТО происходит. Не понимали, что наша жизнь уже была кончена, расстреляна, как эта машина.

Тогда было всего лишь дикое какое-то чувство, что кто-то посмел тронуть, разрушить твое, тебе принадлежащее. Представьте, что кто-то врывается в твой дом и начинает на твоих глазах ломать, уничтожать, топтать все то, что ты с такой любовью строил и создавал. Мы чуть не плакали от обиды…

И совсем не осознавали тогда катастрофичность происходящего. Мы еще не успели ничего понять, поэтому думали о мире вещей — растоптанном телефоне, расстрелянной машине, мы дивились той жестокости, которую принесли с собой эти люди, ворвавшиеся в нашу жизнь.

А потом мужчин начали уводить наверх. Я помню это… Как они стали выходить… Его спина… Вдруг какой-то порыв: мне вдруг захотелось во что бы то ни стало обнять его, сказать ему ну хоть что-то, хоть слово! Хотелось закричать, просто чтобы он оглянулся напоследок!

И вдруг он резко оглянулся, мы встретились глазами… Наверное, это длилось одну секунду… Всего секунду… Но мне хватило, чтобы понять… Прочесть его взгляд… Он смотрел грустно-грустно, но как-то спокойно. Сейчас я могу попытаться подобрать слова, чтобы объяснить, как он смотрел… Грусть… Обреченность… Нет, все не то…

Но это был всего лишь миг. Когда мы взглянули друг на друга, мы оба словно увидели нашу будущую жизнь: с посмертной разлукой; незаконченным ремонтом; с холодной постелью; увидели Вовку, которому суждено стать безотцовщиной; нашего неродившегося ребенка…

То, что мы увидели в глазах друг друга, было таким страшным, оно окатило нас ледяным кошмаром, сковало тело, свело дыхание… Я зажмурила глаза, чтобы стереть, забыть увиденное, а когда открыла, уже ничего страшного не было: мужчины вышли из зала, кругом голосили дети, кто-то просил пить, было невыносимо душно, я взяла в руки какой-то листок из школьной тетрадки и стала обмахивать им Вовочку. Начались мучительные часы ожидания. Начала переговоров. Начала освобождения. Я смотрела кругом, и меня грела надежда: кругом было очень много детей, значит, нас освободят. Я почему-то считала, что власть даже не будет думать, как ей поступить. Столько детей они не могли убить…

…Потом, все произошло потом… Вспоминаю сейчас, и все словно в тумане… Мы с сыном спаслись, прибежали домой и только там узнали, что уведенных первого сентября мужчин боевики расстреляли в тот же день.

Потом, все потом… Его похороны. Гроб мы привезли в дом моих родителей: он же рос там с пятнадцати лет, это был дом, в котором начиналась наша жизнь… Старый пес, который жил у нас много-много лет, бежал за гробом несколько километров… Представляете? Он все понял, кого привезли в закрытом гробу. Страшный, неказистый пес-дворняга, которого только Серега и любил, — он понял, что из дома уносят Хозяина. Помню: страшный ливень, черное небо, машина с гробом и визг собаки, старой слепой собаки, несущейся за нами по размытой дороге…

Вот так мы все и попрощались с той жизнью, которая была у нас… Пес вскоре умер… Мы въехали в новую квартиру, — уже без Сережки.

Мне иногда кажется, что началась какая-то другая, совсем другая жизнь…

Словно на семейной фотографии кто-то вырезал его лицо… Как будто его и не было… Это так странно… Невероятно… Я никогда не думала, что жизнь можно изменить так легко. Словно прошлое отобрали и велели начать жить заново.

Вот мы и учимся… заново. Теперь каждые выходные мы едем на кладбище, к нему в гости. Если я куда-то улетаю, обязательно привожу из поездок ему подарок — как раньше. Но везу его уже на кладбище… Подарки стали другими. Свечки. Благовония. Резные фигурки — то, что ему теперь может как-то пригодиться…

Я боюсь спать одна. Понимаете, я половину своей жизни не спала одна!.. В первые ночи с ума сходила: то мать попрошу рядом лечь, то сына, — выть хотелось от этой тоски, от этого одиночества. Остаешься наедине со своими мыслями, и они приходят ночью, и говорят разными голосами, и не дают уснуть…

Всю жизнь голой спала, а теперь не могу, кому нужно мое голое тело?

Вдовство — это холодные простыни…

А самое ужасное, знаете (словно спохватывается) — это момент пробуждения. Уже проснулся, но медлишь открыть глаза. Мечтаешь: хоть бы все оказалось сном, страшным сном; проснуться бы и увидеть его макушку… Открываешь глаза — никого… Тишина…

А ведь знаете, я все это прочла тогда в его взгляде… Когда он обернулся и посмотрел на меня. Я все это увидела еще тогда, в тот первый день. Свое вдовство, холодную постель, выходные на кладбище…

Такое бывает. Бывают такие моменты, вот, знаете, когда словно кожей чувствуешь, как уходит любовь. Уходит сама жизнь. Момент, когда вся твоя жизнь превращается в воспоминания. Ты в силах запечатлеть это, зафиксировать, но не в силах остановить, задержать, вернуть.

Тогда, в спортзале, мне хотелось кричать. Ведь уже тогда я почувствовала, что так, как раньше, не будет никогда…

Миг, мгновение. После него все станет совсем иным…

На третий день мы уже понимали, что пришел конец. Никого не выпустят, никого не освободят. Я третий день не видела мужа: женщины, сидящие рядом, говорили, что мужчин изолировали от женщин, что они под охраной на втором этаже, — так, мол, боевики контролировали ситуацию. И я в это верила. Мне сказали даже, что Серега все равно начал заступаться за детей, стал кричать на боевиков, и им пришлось выстрелить ему в руку, — но он жив, перевязан и лежит на втором этаже. И в это я верила. Это было в его характере — так поступить.

Я копила в себе силы, ждала встречи с ним, оберегала сына… Я заставляла себя верить только в хорошее. Потому что, если бы я знала, что Сережка уже мертв, что он уже третий день лежит в куче выброшенных со 2-го этажа тел, — я бы ни за что не продержалась.

Мы искали его только 3 сентября, и к вечеру уже нашли. Приехал мой брат, зашел в квартиру и так посмотрел на меня… Я сразу все поняла. Уткнулась головой в стену и зарыдала. Брат у меня военный, вэдэвэшник, в Чечне служил, и он сразу сказал: «Свет, я на войне много разного видел, я привык. Но тебе это видеть нельзя». Ведь они были убиты еще первого сентября, в первый день… Трое суток их тела лежали под солнцем и дождем.

Какое чувство вины, вы бы знали! Его убивали, а мы сидели в спортзале, мы мечтали о глотке воды. Как мелко — глоток воды! Когда он умирал…

Сейчас мне кажется, что это он защитил нас. От сквозняка, от осколков, от взрыва. Это он незримо охранял нас в те дни. Отдал свою жизнь ради спасения наших. Закрыл нас собой. Он — наш ангел-хранитель.

Когда мне кто-то пытается рассказать о том, как он умирал, я говорю: все, стоп! Я знаю только то, что моего мужа убили в кабинете литературы. А больше я не хочу ничего знать: как это происходило, кто в него стрелял, его последние слова…

Я с того дня, с 3 сентября, больше не была в школе и никогда туда не пойду. Я знаю, некоторые женщины превратили этот кабинет литературы в место паломничества. Они прикасаются к следам крови на стене, ищут какие-то предсмертные записки, вещи. И медленно сходят с ума. Невозможно… Эта школа, спортзал, кабинет литературы — это конец нашей жизни. А мне не хочется вспоминать конец, мне хочется вспоминать начало…»

Светлана, вдова