12
12
В истории войн трудно найти аналог столь массированной скрытной переброски войск, какая была предпринята советским Верховным Главнокомандованием летом тысяча девятьсот сорок пятого. От стен поверженного Берлина, от предместий Вены и Праги — из конца в конец земли, через встающие к жизни города и веси России, через железный Урал, через степи и тайгу Сибири шли и шли бездны личного состава и боевой техники, образовавшие на Дальнем Востоке три фронта готовившейся военной кампании. Этот безмерный поток уже не могли остановить никакие перепады в политических побуждениях президентов и премьеров — вступила в силу воля человечества, произошло логическое перемещение рубежей второй мировой войны на этот край света. Не распалявшему амбиции самого большого человека Америки, уничтожившему Хиросиму Левиафану суждено было положить предел войне, начавшей здесь свой страшный путь от колеи железнодорожного пути близ Мукдена, — победа добра над злом вошла в летописи под иным, истинно высоким знаком.
Прибывали к своим войскам, к уже действующим штабам видные военачальники — в Ворошилов-Уссурийск — командующий Первым Дальневосточным фронтом маршал Мерецков, в Читу — командующий Забайкальским фронтом маршал Малиновский, сюда же — главнокомандующий всеми войсками Дальнего Востока маршал Василевский… Впрочем, ни прославленных этих имен, ни высоких полководческих званий не значилось в документах, шедших в Ставку, их подписывали генерал-полковники Васильев, Морозов, Максимов, и только узкий круг людей знал, что за этими вымышленными фамилиями скрываются Василевский, Малиновский, Мерецков… Японская империя, ее основная ударная сила, с которой и должно было вступить в жестокое единоборство советскому солдату — Квантунская армия, сидевшая в Маньчжурии за мощными оборонительными укреплениями, держали начеку ухо своей исстари славящейся всепроникающей способностью разведки, и тщательнейшая маскировка готовившейся операции была едва ли не главным условием успеха… «Раскрыт» был один лишь генерал армии Пуркаев, командующий Вторым Дальневосточным фронтом — он возглавил войска на этой окраине советской земли еще в войну с Германией, в 1943 году, и его имя не могло навести японцев на подозрения.
У всех четверых — как высверк недавней памяти — совещание в Ставке у Сталина. Примкнутый к рабочему столу Сталина длинный и широкий стол с расстеленной на нем оперативной картой, она изрезана желто-бурыми извивами гор, испятнана зеленью тайги, обрывающейся голубой океанской ширью; как хищная птица изогнулась готовая к удару Япония, — все было привычным, лишь не был привычен сам хозяин кабинета, вышедший из-за своего стола и медленно, молча шагавший туда и обратно вдоль карты. Не было привычным и всегда-то хранящее какую-то тайну, необычно сосредоточенное, резкой лепки лицо. Отступившие от стола, как бы ушедшие в тень маршалы и генералы ждали, с каким-то гнетом прикованные к этому человеку, обремененному, видно уже не малое время, тяжелой мыслью, пока наконец, окончательно преодолев какую-то грань в переплетении никому не ведомых раздумий, как будто до этого он еще колебался в принятии решения — начинать ли новую, после только что закончившейся, унесшей миллионы жизней войну? — Сталин не вернулся за свой стол, не разжег и не раскурил трубку и, коротко указав ею на карту, не сказал чутко обращенному к нему всей своей аккуратной, подвижной фигурой, белым, умным лицом генералу: «Прошу изложить замысел Ставки».
Все, конечно, знали, пусть в общих чертах, план готовившейся битвы, и по близким представлениям отгремевшей войны в их воображении вырисовывались ее контуры, но все же и они, привыкшие ко всему, как бы вновь увидели колоссальность стратегических масштабов кампании… Позже один из них — Родион Малиновский, — вернувшись в Читу, никак не мог отделаться от ощущения чего-то необычайно грандиозного, что должно было совершиться всего за пятнадцать — двадцать суток.
А на совещании он понял: ухищренно-скрытный ум Сталина подсказывал ему, что его давний и тяжелый грех замедленной реакции на опасные высверки приближавшейся грозы в канун сорок первого можно снять невообразимым в мировых войнах, не получившимся у Гитлера, вылезшего из мрачных арийских догм, из недр германского военного механизма, остановленным ценою страшных жертв, — и это отягощало совесть Сталина, — внезапным мощным и решительным ударом по древней воинственной империи, распространившей свою власть в огромном тихоокеанском регионе и костью сидевшей в горле обладающей колоссальной военной мощью Америки.
Жуткая обида была нанесена ему, Сталину, политической игрой союзников, которые долго и упорно уклонялись от прямого вторжения во вражеские пределы на самом кровопролитном фронте и однако же поспели к венцу, к делению лавров, когда Германия в сущности была уже повержена, и их оккупационная зона — территориально, экономически — оказалась куда значительнее советской… Тогда Сталин с трудом заставил себя не внять содержащей зерно пусть жестокой, зуб за зуб, но справедливости, и не двинуть достигшие зенита боевых возможностей войска за Эльбу, за Рейн, за Рудные горы — что бы могло противостоять им! И победителя не судят… Но теперь-то он отыграется, сделает то, что не в силах сделать великая надменная держава с крохотной Японией, подвергшей ее немыслимому позору Пёрл-Харбора. Правда встанет с коленей, и его, Сталина, со страхом и надеждой сказанные когда-то слова — «Победа будет за нами» — приобретали ныне в его сознании новый разветвленный метафорический смысл, как бы освящавший удар на Дальнем Востоке.
Этот удар, принявший правовую форму еще в Тегеране, готовился под личным наблюдением Верховного, и его шедшая к естественному увяданию стратегическая мысль не в силах была просчитать и этот, никак не помещавшийся даже в новейшие взгляды на войну американский урановый вариант… Держава была раздираема меж нуждой и возможностями, и вся надежда была на многотерпение русского народа…
Поздними вечерами, когда на короткое время пустели штабные кабинеты, лишь телеграфные аппараты отстукивали донесения в Москву, Малиновскому нужно было остаться одному — с собой, со своими мыслями, и он выходил на пустынные городские улицы, подставлял по-мальчишески круглое, прокаленное дневным зноем лицо сползающей с сопок прохладе. Сопки стушевывались в ночном мраке и угадывались лишь по извилистому обрезу звездного неба. Они же, эти крупные и яркие, как бывает только на востоке, звезды, висят там, за сопками, за Большим Хинганом, над потонувшей во мраке маньчжурской степью, и это гигантское пространство входило в него своей немеряной далью, ошеломительной явью грядущего, в которой и штурм горных перевалов, и бросок через безводную пустыню, навстречу другому удару другого фронта, и расчленение, разгром врага, и освобождение исконных китайских земель, захваченных и поименованных японцами — Маньчжоу-Го, исконных корейских земель, и — как последняя точка войны, которая вберет в себя ее глубинную идею — Порт-Артур…
Несомненно, то же самое головокружительное ощущение предстоящего стесняло грудь — они тоже где-то были там, в огромной звездной ночи, — и Василевскому, и Мерецкову, и Пуркаеву, и адмиралу Юмашеву, приводившему в боевую готовность Тихоокеанский флот, и контр-адмиралу Антонову, отдававшему последние распоряжения командирам кораблей Краснознаменной Амурской флотилии — и морские силы, и авиация нацелены были на твердыни Квантунской армии, полтора миллиона солдат и офицеров великой державы готовы были покарать врага.
Утром 6 августа американская бомба уничтожила Хиросиму.
Вечером 8 августа в Москве японскому послу было вручено заявление Советского правительства о том, что оно считает себя в состоянии войны с Японией и что это единственное средство, способное приблизить наступление мира, освободить народы от дальнейших жертв и страданий и дать возможность японскому народу избавиться от тех опасностей и разрушений, которые были пережиты Германией после ее отказа от безоговорочной капитуляции…
В самой глубине ночи на 9 августа — из-за грандиозного, почти пятитысячекилометрового полукружья трех советских фронтов, из-за монгольской границы, из глубины земель древних кочевий и каменных могильников, из-за быстрой, как ящерица, Аргуни, от Даурии, из-за вольного Амура, от Благовещенска и Поярково, из-за Уссури, от Хабаровска — на Мукден, Чанчунь и Харбин, в глубь Маньчжоу-Го, двинулись прошедшие пол-Европы, покаравшие германский фашизм и переброшенные сюда, на Дальний Восток, мощные группировки советских войск. От портов Владивостока, Советской Гавани, Петропавловска-на-Камчатке отошли боевые корабли Тихоокеанского флота, в мрачной речной ряби тихо застучали катера Амурской флотилии, и пространственный размах начавшейся операции был настолько велик, что если на правой оконечности двинувшихся в наступление войск стояла адская сушь и закипала вода в радиаторах машин, то по другую сторону фронта, в Приморье, ночь потонула в невообразимом ливне, поднявшаяся в таежных реках вода сносила мосты, в топи превратились и без того трудно проходимые дороги.
Да одни ли огненные монгольские пески и таежные трясины встали перед советским солдатом в ту августовскую ночь! Легко ли было ему, до предела изнуренному войной с кровавой фашистской машиной, ценою обильно пролитой крови добившемуся великой победы, живым вышедшему из огня и уже было готовому строить порушенную врагом хату, сеять хлеб да нянчить ребятишек, легко ли было ему идти в новое побоище, искать смерть в единоборстве с не менее лютым и коварным врагом! Но шел советский солдат, подвластный державному приказу, зову долга, прочувствованному на Эльбе, голосу предков, сложивших когда-то здесь головы за честь родной земли, — пусть было все — и раскаленное небо пустыни с висящими тучами разъедающей глаза пыли, мокрые от пота гимнастерки, сожженные зноем лица, скупые глотки из горячей фляги. Танки проламывали таежную гущину, солдаты — саперы и пехотинцы — растаскивали поваленные деревья, настилали гати по болотам, чтобы шли вперед основные ударные части.
Два гигантских грибовидных столба ушли в годы и века варварством, многократно затмившим сожжение храма Артемиды Эфесской; совесть геростратов двадцатого века н а ш е й э р ы удивительно легко приняла на себя тяжелейшее из преступлений, когда урановый и плутониевый ураганы не разбирали ни детей, ни женщин. Теперь их тени вздымают руки из мглы поверженных в прах жилищ, а взрывы, чудовищно протянувшиеся во времени, убивают и убивают уже потомков, и боль человечества, которую должно бы поставить перед всеми семи чудесами света, по-прежнему рвется из пепла атомных погребений. Весь ужас состоит в том, что бомбы в чисто военном смысле не оправдали надежд варваров политики и стратегии: они не привели к победе над империей, не повергли в превентивный страх начавших широкое наступление русских.
Сознание того, что использован весь атомный «арсенал», бесило их в кабинетах Пентагона, а меж тем на оперативной карте главнокомандующего маршала Василевского красные стрелы основных ударов — Забайкальского, сквозь зной, нещадно раскалявший танковую броню, сквозь тучи пыли, камень и лесные завалы, сквозь огонь японских заслонов перевалившего Большой Хинган и уже на равнине устремившегося к Чанчуню и Мукдену; Первого Дальневосточного, проламывавшегося сквозь горы и тайгу к Харбину; Второго Дальневосточного, который ходко шел вдоль реки Сунгури, взаимодействуя с Амурской флотилией, — эти красные стрелы напоминали мощную сжимающуюся пятерню, из которой уже не было выхода. Советские войска шли по корейской земле, по Сахалину, корабли Тихоокеанского флота высадили десантников на Курилах, и это неостановимое, вносившее серьезные коррективы в доктрины ведения войн движение было достигнуто лишь доблестью и кровью советских солдат. Они вели бой в подожженных танках, бросались грудью на амбразуры дотов, бились врукопашную, и вслед всесметающим ударам советских фронтов выстраивалась горестная шеренга простых, увенчанных звездами могильных пирамид.
Из тьмы веков вышли, поклялись в верности бусидо, врылись в землю, чтобы умереть в ней, камикадзе — смертники. Они нападали из засад, вели снайперский огонь с сопок, рвали дороги, мосты, связь, зверски убивали отставших от колонн. Мощный танк, как мамонт перед червем и гнусом, подчас был бессилен перед камикадзе: тот заползал в непростреливаемую зону, подтягивал веревкой мину либо связку гранат, подсовывал под гусеницу, в кромешной тьме взрыва гибли и танк и камикадзе… В одном лишь бою за станцию Эхо камикадзе вывели из строя одиннадцать боевых машин…
Советским солдатам, путь которым преграждала река Муданьцзян, до конца жизни запомнятся броски обвязанных взрывчаткой японских смертников на бетонные опоры моста, чтобы обрушить стальную громаду, на которую должны были ступить советские войска. Жуткое видение прыгающих один за другим смертников… Взрывчатка разносила в куски камикадзе, но ее не хватало, чтобы завалить хотя бы одну ферму моста, и смертники, падающие на бетонные устои, останутся жалкой и дикой атавистической тенью самурайского далека.
Если смертнику надлежало действовать в одиночку, он выбирал удобную позицию, преимущественно над горными дорогами, основательно оборудовал круглый окоп, раскладывал возле себя гранаты, заряды взрывчатки, мины, а затем, пропустив основные силы наступающих, сидя на скатанной шинели, с мертвой выхолощенной душой открывал прицельный огонь из ручного пулемета или винтовки системы «арисака» по замыкающим колонны повозкам с ранеными, машинам боепитания, отставшим одиночным солдатам, он, как паук, сидел в своем круглом окопе до последнего, и когда наши бойцы проникали к нему, взрывал себя, и его гнездо вызывало омерзение.
А «пятерня» советских фронтов сжималась, и не было щели, в которую могли бы выползти еще не добитые остатки Квантунской армии, и плененный генерал Симидзу потом с горечью признается, что никто в японской военной верхушке не ожидал такого мощного удара русских из почти непроходимых районов сквозь укрепления, создававшиеся годами. И сводит счеты с жизнью военный министр Корецика; и подает в отставку вместе со всем своим кабинетом премьер-министр Судзуки, и наконец прорезается голос главнокомандующего Квантунской армией генерала Ямады: он признает поражение своих войск, отдает приказ о прекращении боевых действий, и лишь слово «капитуляция» еще не могло выговорить генеральское горло, привыкшее лишь к надменному исторжению самурайских догм, и советское командование находит средство придать иной оттенок красноречию генерала Ямады…
Это были три отчаянных авиадесанта — в убежища японских столпов войны: транспортный самолет с парламентерами и автоматчиками охраны, несколько истребителей сопровождения — и полная инициатива действий в невесть что сулящей обстановке…
Средь бела дня десант Первого Дальневосточного фронта во главе с генералом Шелеховым приземляется на аэродроме Харбин… Встреча с потерявшим всякое самообладание от неожиданного визита русских начальником штаба Квантунской армии Хата… Условия капитуляции приняты, с тем же самолетом генерал-лейтенант Хата следует в штаб фронта, куда уже прибыл главком Василевский.
Начальник отдела оперативного управления Забайкальского фронта, стройный крепыш с внимательными серыми глазами, любимец командующего фронтом, с которым прошел едва ли не всю войну, полковник Артеменко, напутствуемый на аэродроме самим маршалом, вылетает в Чанчунь. Тут сам главарь генерал Ямада. Но и он вынужден принять продиктованные ему пункты акта о безоговорочной капитуляции. Через несколько дней сюда прибывает командующий фронтом Малиновский. Он видит перед собой старого человека в помятом мундире с аксельбантами, голова его почти лыса, уши вяло оттопырены, лицо с растерянно бегающими глазами серо, плечи опущены… Так вот ты какой, генерал Ямада! Все говорит о твоем бесславном финале.
И наконец — поразительное по замыслу и исполнению десантирование в глубокий тыл японской армии, в Мукден, группы парламентеров, которых возглавил начальник политотдела штаба Забайкальского фронта генерал Притула. Здесь, в Мукдене, прямо на аэродроме и был пленен марионеточный правитель Маньчжоу-Го Пу И. «Император» как раз ждал самолет, чтобы бежать в Корею, а оттуда в Японию. И вдруг такой конфуз… Странно было видеть человека в темном штатском костюме с надутым сумрачным лицом, с влажно сверкающими, ни на кого не глядящими глазами за стеклами очков.
То, о чем мучительно не хотелось думать генералу Ямада, помимо его воли, противу древней идеи «великой восточной сферы», внедрявшейся в мозг японским мальчикам так же настойчиво, как настойчиво вкладывались им в руки деревянные винтовки, — вершилось. Квантунская армия разваливалась, и несметные толпы совершенно деморализованных, забывших догмы бусидо людей отдавали себя на милость пришедшим из-за Большого Хингана, из-за Амура простым, веселым, не помнящим зла солдатам.
Лишь одна оперативная сводка Советского Информбюро за 19 августа сообщала, что войскам Первого Дальневосточного фронта, занявшим Вэйхэ и Яньцзы, сдалось в плен пятьдесят пять тысяч; Второго Дальневосточного, овладевшим Лучженем и Сансинем — двадцать три тысячи; Забайкальского, занявшим Жэхэ, Синьминь, Цицикар и вышедшим на подступы к Мукдену и Чанчуню, — двадцать тысяч японских солдат и офицеров. Колонны бредущих в наш тыл пленных в полосах наступлений корпусов и дивизий очень часто превышали численный состав самих этих советских соединений. Складывали оружие целые армии, фронты…
20 августа вместе с более чем пятьюдесятью тысячами японских вояк были пленены командующие третьей армией генерал Кэйсаку, пятой армией генерал Норицуне, первым фронтом генерал Сэйтги, третьим фронтом генерал Дзюн… Нужно отнести к понятию постфактум декларацию императора Хирохито о капитуляции японской армии — в двадцатых числах августа исход войны был предопределен, а к концу месяца завершилось разоружение и более чем миллионной группировки противника, и марионеточной армии Маньчжоу-Го, и войск Внутренней Монголии, и Суйюаньской армейской группы.
История войн не знает столь умопомрачительного краха огромной военной машины. Вместе с советскими и монгольскими войсками вошла свобода в Маньчжурию, по более точному определению — в Северо-Восточный Китай, в Корею до самой тридцать восьмой параллели, Южный Сахалин, и это было н а ч а л о: мощная цепная реакция, противоположная той, которая уничтожила Хиросиму и Нагасаки, цепная реакция свободы отъединит от «великой империи» и Вьетнам, и Индонезию, и Бирму, и Малайю, и Филиппины, она докатится до Индии, которая вырвет независимость у Англии…
И — как мизерный слепок бушующих страстей — мнимо значительная церемония в Порт-Артуре, когда советские десантники, подвигаемые генералом Ивановым — он невысок, быстр, донельзя близок людям открытой натурой, с иссеченным осколками лицом, — в мгновение ока разоружили японский гарнизон, не без труда разыскали командующего японским флотом в этом политом кровью русских солдат дальнем форпосте отчизны…
Вице-адмирал Кобаяси опешенно щурит глаза на невесть как появившихся в его владениях русских. Ему предлагают проследовать к советскому генералу. Он машинально поднимается, идет, и вот стоит перед нашим весело глядящим на него простецкого вида парламентером. Да, он сдает (уже потерянную!) крепость, но сам сложит оружие лишь перед равным себе в звании. Советский представитель, с трудом сдерживаясь, чтобы не рассмеяться, представляется: генерал-лейтенант, заместитель командующего Забайкальским фронтом… Кобаяси — совесть его теперь спокойна! — низко склоняется, отстегивает самурайский меч, протягивает русскому генералу. Но что это? Генерал возвращает ему меч. Он растроган до слез и уже как должное принимает падающий с его штаба флаг империи и взвивающееся в знойное буроватое небо под треск винтовочного салюта советское красное полотнище… А перед затуманенными явью и памятью глазами русских солдат вот они — легендарный Электрический утес, Золотая гора, Тигровая гора, Суворовский форт, а дальше в синей дымке — вершины Ляотешаня… Сорок лет назад отсюда, с Электрического утеса, прокатился гром русских батарей, чтобы не стихать потом все триста двадцать восемь дней обороны крепости…
И — тишина на русском военном кладбище у подножия Саперной горы, под огромным крестом белого мрамора спят тысячи русских солдат… И на Перепелиной горе заросли травой блиндажи командного пункта русской крепости, лишь старая пушка напоминает о давней трагедии. На ее стволе, как на плитах рейхстага, уже расписались победители, пришедшие сюда от Сталинграда, через Бухарест, Будапешт, Вену, Прагу, Берлин… Они не пепелили атомным огнем японские города, они вернули Родине Южный Сахалин и острова Курильской гряды, они подняли советский флаг над Порт-Артуром… И они, вопреки политическим играм президентов и премьеров, остались верными союзническому долгу.
А игрушечные ритуалы очень часто перерастают в церемонии, наполненные подлинной сутью, трагической и величавой, и она наступила — нет, не шестого и не девятого августа, в дни царения варварских атомных тайфунов, — а лишь второго сентября, когда иной очистительный ураган вырвал из земли и смел коренную силу империи, — и не по воле «доброго» Хирохито, который «смилостивился над своими плохими, не перенесшими тягот войны подданными и даровал стране мир», а по глубокой внутренней логике движения мировой истории…
Была открыта небу и ветру огромная палуба бросившего якорь в токийском порту линкора «Миссури», и поднялся на борт верховный командующий союзными тихоокеанскими войсками Дуглас Макартур в генеральской светлого хаки форме, в надвинутой на стального отлива глаза высокой фуражке, и вслед за ним ступили на тяжелые плиты палубы остальные делегации воюющих стран, гости, журналисты, и все было напряжено тишиной ожидания, пока не показался отплывший от берега, поплясывающий на мелкой волне катер с черными в сверкании воды фигурками — на линкор доставлялась японская делегация.
Она поднимается по трапу, выходит на середину палубы, несколько минут стоит в молчании на виду у всех, как бы затем, чтобы по-самурайски упиться сладким мигом гибели. Перед самым столом министр иностранных дел Сигемицу в черном костюме, черном блестящем цилиндре, с тростью в левой руке, за небольшими тонкими круглыми очками черные непроницаемые глаза. Когда он стоит вот так, вытянувшись, незаметно, что вместо ноги у него протез… Рядом генерал Умэдзу, начальник генерального штаба — он в форме, без оружия, у него измятое лицо с выпяченными крупными губами.
Генерал Макартур делает шаг к микрофону, его белое лицо надменно и брезгливо; не ясно, верит ли он самому себе, когда говорит, что при помощи торжественного соглашения, которое будет заключено, мир может быть восстановлен и, главное, что проблемы противоположных идеологий были решены на полях сражений всего мира… Коротким, тоже брезгливым жестом он требует, чтобы японская делегация подошла к столу. Сигемицу поднимает лицо с закрытыми глазами, может, молится про себя, как перед харакири, и так стоит некоторое время, потом, волоча «деревянную ногу», подходит к столу, садится, не выпуская трости из левой руки, угловато-черный и блестящий, подписывает акт, встает, возвращается на место, ни на кого не глядя. То же самое делает генерал Умэдзу, губы его, большие, как у подростка, подрагивают…
Акт подписывает генерал Макартур. Затем китайцы. Затем английский адмирал… По уполномочию Советского Верховного главнокомандования ставит подпись генерал-лейтенант Деревянко; в его позе, в твердо, чуть в сторону вскинутой, как бы прицеленной к бумаге голове, что-то от Жукова, от того Жукова, который под убитым пустым взглядом роняющего монокль Кейтеля подписывал акт о капитуляции проигравшей войну фашистской Германии… Макартур приглашает союзные делегации в салон адмирала Нимица…
О японцах, все еще стоящих реденьким разомкнутым строем, словно забыли. Но вот кто-то торопливо, будто боясь опоздать в салон, вручает застывшему в немом молчании Сигемицу папку с актом, и он, держа ее под мышкой, впереди гурьбы своих делегатов, штатских, в таких же черных костюмах и черных цилиндрах, и военных в желто-зеленых мундирах, стуча тростью о чугун палубы, слепо идет к трапу, и все они скрываются за бортом, как бы уходят в небытие…
Но нет, ничто не уходит в Лету бесследно, все имеет продолжение в незнающей покоя памяти человечества.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.